Дневник 1876-1877
(Возвращение в бухту «Астролябии»)

Н.Н. Миклухо-Маклай. Путешествия. Статьи, редакция текста и примечания Лидии Чуковской. Издательство ЦК ВЛКСМ "Молодая гвардия" / 1947 год

Июнь

Прибыл 27 июня на маленькой шхуне под английским флагом по имени «Sea Bird» («Морская птица»). Заметил значительное изменение общего вида высоких горных вершин.

Туземцы очень обрадовались, но нисколько не изумились моему приезду: они были уверены, что я сдержу свое слово. Когда я съехал на берег в Горенду, туземцы соседних деревень, не исключая женщин и детей, вскоре сбежались приветствовать меня. Многие плакали, и все население казалось очень возбужденным моим возвращением.

Я недосчитался нескольких стариков — они умерли в мое отсутствие, но зато многие мальчики были уже почти взрослыми людьми, а между молодыми женщинами, которые должны были скоро стать матерями, я узнал нескольких, которых оставил маленькими девочками.

Жители ближайших деревень упрашивали меня поселиться среди них, но я, как и в 1871 году, предпочел не жить в деревне, а устроиться на некотором расстоянии. Осмотрев местность около Горенду, a затем около Бонгу, я остановил свой выбор на мыске у самой деревни Бонгу, и на другой же день туземцы, под руководством моих слуг и плотника со шхуны, стали расчищать место для моего дома и широкую дорогу от «улеу» — песчаного берега — к площадке, выбранной мною.

На этот раз небольшой деревянный дом в разобранном виде был привезен мною из Сингапура, но сваи, на которых он должен был стоять, весь остов его, а также и крыша были сделаны уже здесь, на месте. Я не хотел задерживать шхуну слишком долго и вместе с тем желал воспользоваться услугами плотника; это принудило меня не обращать внимания на качество дерева; вот почему оно скоро пришло в негодность, главным образом от белых муравьев, больших врагов деревянных построек в тропических странах. В числе деревьев Берега Маклая имеется, правда, немало видов, которые противостоят этому насекомому, но достаточного количества их нельзя было добыть за короткое время.

Июль

На шестой день дом мой был готов. В постройке его, кроме меня, принимали участие двое европейцев, двое из моих слуг, папуасы, переносившие срубленные стволы и крывшие крышу, а также папуасские женщины, усердно расчищавшие мелкий кустарник вокруг дома. Сваи, на которых стоял дом, — около двух метров вышины, и это дало мне возможность обратить нижний этаж в большую кладовую, в которую были перенесены мои вещи (около семидесяти ящиков, корзин и тюков разной величины). Я мог отпустить шхуну 4 июля.

При помощи слуг (из которых один малаец и служит поваром, а при случае и портным, а двое — микронезийцы, туземцы островов Пелау) и нескольких жителей Бонгу я скоро привел свою усадьбу в надлежащий вид и устроился довольно комфортабельно.

Очень интересные сведения я получил от туземцев о землетрясениях, происшедших в мое отсутствие. Как я уже сказал, изменение общего вида вершин Мана-Боро-Боро (хребет Финистер) поразило меня, когда я возвратился на этот берег. До моего отъезда (в декабре 1872 года) растительность покрывала самые высокие вершины; теперь же во многих местах вершины и крутые склоны оказались голыми. Туземцы сообщили мне, что во время моего отсутствия несколько раз повторялись землетрясения на берегу и в горах, причем немало жителей было убито кокосовыми деревьями, которые, падая, разрушали хижины.

Береговые деревни пострадали главным образом от необыкновенно больших волн, которые следовали за землетрясением. Волны вырывали деревья и уносили с собою хижины, более близкие к берегу. Я узнал, что давно, еще до моего первого приезда, целая деревня, Аралу, находившаяся недалекo от морского берега, между реками Габенеу и Коли, была совершенно смыта громадной волной вместе со всеми жителями. Так как это случилась ночью, то все жители погибли; только несколько мужчин, случайно находившихся в гостях в другой деревне, остались живы. Они не захотели вернуться на старое место и переселились в деревню Гумбу, которая избежала разрушения, так как она построена дальше от берега.

Гибель Аралу хорошо помнят даже не очень старые люди, и я полагаю, что это случилось около 1855-1856 годов. После этой катастрофы в соседних местностях начались многочисленные заболевания, кончавшиеся смертью. Это произошло, может быть, от разложения органических остатков, выброшенных на берег волнами и гнивших на солнце.

Август

Двенадцатого августа я предпринял экскурсию на пик Константина. Когда к девяти часам утра в своей дынге1 я отправился в Богати, вся гора Тайо с пиком Константина была ясно видна. Нигде ни облачка.

Благодаря свежему ветру часа через полтора я прибыл в Богати. Встретившие меня туземцы перенесли вещи в хижину Коды-Боро. Они сказали мне, что итти на гору уже слишком поздно и следует подождать до завтра.

На следующий день я поднял людей в три часа утра. Напившись кофе и распределив вещи между несколькими носильщиками, я отправился при свете неполной луны сперва по лесной тропинке, а затем по высохшему ложу реки Иор. Когда рассвело, я записал имена своих спутников, которых оказалось тридцать четыре человека.

Так как я не взял провизии, мне пришлось зайти в деревню Ярю. Моим спутникам очень не хотелось итти далее в горы, но я не обратил на это ни малейшего внимания, тем более, что людей у меня было раз в пять более, чем нужно.

К каравану присоединилось несколько человек из деревни Ярю. Мы продолжали следовать по ложу реки; в некоторых местах (у порогов) пришлось карабкаться вверх по гладким, мокрым камням. Вообще дорога была не особенно удобна.

В третьем часу пошел дождь, и все горы покрылись облаками: итти вперед поэтому было не к спеху. Я сказал туземцам, чтобы они строили шалаш, а сам расположился на ночлег. Сварил себе кофе и измерил высоту местности при помощи аппарата Реньо, показание которого было почти одинаково с показанием моего анероида. Высота оказалась равной восьмистам шестидесяти футам.

Было очень прохладно, вероятно вследствие дождя. Всю ночь дождь лил, как из ведра. Крыша из непромокаемого одеяла, растянутого над моей койкой, оказалась расположенной удачно: несмотря на ливень, я остался совершенно сухим, но воздух был весьма сырой, и я не был уверен, что день пройдет без лихорадки.

Я поднялся в шесть часов и, видя, что не все мои люди готовы, не стал их ждать, а объявил, что «тамо билен» (хорошие люди) могут следовать за мной, а «тамо борле» (плохие люди) могут оставаться. Это подействовало: почти все последовали за мною.

Из-за дождя, шедшего ночью, в реке было гораздо больше воды, чем вчера; камни были очень скользкие, и следовало быть весьма осторожным в некоторых местах. Пройдя немного, нам пришлось лезть по склону направо, без малейшего следа тропинки. Мои спутники стали уверять, что здесь дороги нет, и мне пришлось итти или, вернее, лезть вперед. К великой своей досаде, я почувствовал, что вчерашний дождь, от которого я промок, и ночная сырость оказали свое действие и что пароксизма лихорадки мне не миновать. Голова сильно кружилась, и я подвигался вперед как бы в полусне. К счастью, склон был покрыт лесом, так что можно было, как помнится, придерживаясь и цепляясь за сучья и корни, подвигаться вперед. В одном крутом месте я протянул руки к лиане, а что произошло после этого — положительно не знаю…

Очнулся я как будто от человеческих голосов. Я открыл глаза — вижу, кругом лес; я не мог ясно представить себе, где я. От общего утомления я снова закрыл глаза и при этом почувствовал значительную боль в разных частях тела. Наконец, я отдал себе отчет, что нахожусь в очень странном положении: голова лежит низко, а ноги — гораздо выше. И все-таки я не мог уяснить себе, где я.

Когда я опять открыл глаза, недалеко от меня послышался голос:

— Я тебе говорил, что Маклай не умер, а только спит.

Несколько туземцев выглянули из-за деревьев. Вид этих людей возвратил мне память. Я вспомнил, что с ними я лез на гору, вспомнил, как схватился за лиану, чтобы удержаться. Мой вес оказался не соответствующим ее крепости, и вот каким образом я очутился шагов на десять ниже и в столь неудобном положении. Я недоверчиво ощупал ноги, бок и спину и затем приподнялся. Ничего не было сломано, хотя бок и спина болели; кажется, теперь я чувствовал себя даже бодрее, чем когда упал. Я хотел посмотреть на часы, но оказалось, что от толчка они остановились. Солнце было уже высоко, так что я имел основание думать, что я пролежал в неособенно комфортабельном положении более двух часов, а может быть, и дольше.

Времени нельзя было терять, а то к трем часам, пожалуй, опять пойдет дождь и с вершины ничего не будет видно. К счастью, один из моих анероидов оказался в полной исправности. В этом месте высота горы была 1 500 футов. Немного пошатываясь, спустился я в неглубокую долину, а затем взобрался снова на холм, который туземцы называют Гумуша и вышина которого была 1 880 футов. За ним следовала опять неширокая долина, а затем возвышенность в 2 400 футов.

Идя далее, мы пришли к куполообразной вершине горы Тайо, которая с моря придает этому пику такой необычайный вид. На небольшой площадке росли высокие деревья; высота здесь была 2 680 футов.

Желая показать жителям окрестных деревень, что мы добрались до вершины, мои спутники зажгли костер. Двум из них, более ловким, я передал прикрепленный к палке белый флаг из толстой холстины с приказанием привязать его у вершины самого высокого дерева, обрубив сперва сучья. Когда это было сделано, мы отправились вниз.

Я был разочарован этой экскурсией, потому что густая растительность закрывала вид с вершины пика, а я и не думал взять с собою несколько топоров, чтобы вырубить деревья кругом. Мы сошли вниз до места нашего ночлега благополучно и, пообедав здесь, направились в Богати.

Из ближайших деревень сходились люди, так что к вечеру моя свита состояла более чем из двухсот человек. Хотя я чувствовал значительную усталость, я не захотел нигде останавливаться, и при свете многих десятков факелов мы вошли в Богати часу в десятом вечера.

Двадцать третьего августа я отправился на остров Били- Били, где туземцы построили мне хижину, темную, но прохладную, на месте, называемом Айру, куда я думаю приезжать от времени до времени. Вернувшись в Бонгу, я посетил деревни Энглам-Мана, Сегуана-Мана и Самбуль-Мана.

1 Дынга — пирога.

Сентябрь

20 сентября

Был в Гарагаси, где все очень заросло. Из посаженных мною когда-то кокосовых пальм принялись только пять. На большом кенгаре еще крепко держится оставленная клипером «Изумруд» медная доска, хотя красное дерево изъедено муравьями. Я укрепил ее, вбив несколько гвоздей.

Все сваи старой моей хижины до того изъедены муравьями, что легкого толчка ногой достаточно, чтобы повалить их.

В Гарагаси гораздо больше птиц, чем около моего нового дома близ Бонгу, и знакомые крики их живо напомнили мне мою жизнь в этой местности в 1871-1872 годах.

Распорядился, чтобы Мебли, мой слуга с Пелау, и несколько жителей Горенду расчистили площадку на месте моей бывшей хижины и около растущих там кокосовых пальм.

Октябрь

Благодаря моему теперешнему помещению, гораздо более удобному, чем в Гарагаси, я могу заниматься сравнительно-анатомическими работами. Вообще комфорт (лучшее помещение и трое слуг) благоприятно действует на здоровье.

В конце сентября и в начале октября я собрал кукурузу, посеянную в июле. Затем я снова посеял кукурузу и множество семян других полезных растений, привезенных в этот раз. Вокруг моей хижины я посадил двадцать две кокосовые пальмы, и все они принялись.

Небольшие ранки на ногах (вследствие ушибов о камни, трения обуви и т. п.) превращаются здесь, главным образом от действия морской воды, от которой нельзя уберечься, в значительные, хотя и поверхностные раны, которые, при небрежном обращении, долго не заживают. Они не раз удерживали меня от экскурсий и заставляли частенько сидеть дома.

Кроме письменной работы, я нахожу возможным заниматься антропологическими измерениями. В Гарагаси это было немыслимо, теперь же туземцы достаточно привыкли ко мне и в этих манипуляциях не видят ничего опасного. Не нахожу, однако, удобным измерять женщин: мужчины здесь ревнивы, а я не желаю давать повод к недоразумениям.

Одним словом, в этом случае «1е jeu ne vaut pas la chandelle»1. К тому же измерения женщин сопряжены со слишком большой возней: уговариваниями, глупыми возражениями и т.д.

1 «Lе jeu ne vaut pas la chandelle» (франц.) — «Игра не стоит свеч».

Ноябрь

Часто хворал лихорадкой, и раны на ногах плохо заживают. Когда было возможно, занимался сравнительно-анатомическими работами, а то читал. Боль от ран бывает по ночам так сильна, что приходится принимать хлорал, чтобы спать. Когда температура по утрам опускается до 21°, я ощущаю холод совершенно в той же степени, что и туземцы, которые дрожат всем телом.

Декабрь

5 декабря

После многодневных приготовлений сегодня начался «мун» в Бонгу, самый значительный, какой мне пришлось до сих пор видеть. Постараюсь описать его.

«Мун» в Бонгу 5 — 6 декабря 1876 года

После долгих приготовлений день «муна» был, наконец, назначен. Последние дни туземцы соседних деревень почти каждую ночь упражнялись в пляске и пении; барум часто раздавался днем и даже ночью; жители Бонгу ходили в Энглам-Мана за кеу к празднику.

Была установлена программа: сперва, 5-го числа, вечером, должен был состояться «мун» деревни Горенду, затем на следующий вечер должны были притти «мун» деревень Богати и Гумбу.

До начала «муна» праздничная процессия вышла из Бонгу с хворостом. Хворост был брошен в море, и после церемонии в лесу туземцы Горенду и Бонгу стали одеваться к «муну».

Главным характерным украшением были громадные трехэтажные султаны — сангин-оле1, — такие высокие, что только курчавые куафюры папуасов могли их удерживать. Султаны были сделаны из казуаровых перьев, перьев какаду и райской птицы. За пояс были заткнуты три большие ветки колеуса, которые при каждом шаге качались за спиной. Такие же ветки, воткнутые за «сагю» (браслеты), украшали ноги и руки. Кроме двух выбеленных «дю»2, у некоторых туземцев на голове была надета диадема из собачьих зубов. На шее, кроме буль-ра3, ямби4 и других мелких украшений из зубов или бус, висели губо-губо5. Европейские тряпки (мои подарки времен Гарагаси) были тоже использованы для украшения.

1 Сангин-оле — головной убор участника праздничной пляски. Это бамбуковый обруч, плотно надетый на голову, к которому прикреплена расщепленная у основания бамбуковая палка, около пяти метров вышины, с пучком перьев казуара на конце.

2 Дю — ленточка, поддерживающая волосы.

3 Буль-ра — нагрудное украшение из клыков дикой свиньи.

4 Ямби — маленький плетеный мешочек для табака и всяких мелочей.

5 Губо-губо — нагрудное украшение из раковин.

«Мун-Коромром»

Танцоры попарно, при звуках окамов, покачивая в такт одновременно своими сангин-оле, плавно вошли в Бонгу и, описав дугу, стали описывать круги вокруг площадки, иногда попарно, иногда образуя длинную цепь, в одиночку.

Перед пляшущими, лицом к ним, двигался один из туземцев Бонгу, постепенно пятясь назад. Он не был украшен подобно другим танцорам; всего только несколько красных цветков торчали у него в волосах, а в руке было копье, обращенное острием внутрь. Кусок скорлупы кокосового ореха был насажен на острие копья, чтобы не ранить нечаянно танцующих напротив.

Пляска и пение довольно монотонны. Пляска состоит из плавных небольших шагов и незначительного сгибания колен; танцор всем корпусом слегка нагибается вперед, и султан у него на голове тоже нагибается, как бы кивая кому-то. Мало-помалу, присоединялись к группе танцоров и женщины, в новых малях, со множеством ожерелий; некоторые были украшены зеленью, заткнутой за браслеты. Многие были беременны, другие с грудными детьми на руках. Пляска женщин была еще проще мужской и состояла из одного только вихляния задом.

«Мун» продолжался до рассвета; в нем принимала участие молодежь Горенду и Бонгу.

«Мун»

Я из Богати пошел в Бонгу засветло, часов в пять. «Мун» был гораздо многочисленнее, и группировка была иная, чем в «Мун-Коромром».

Главных танцоров с сангин-оле и губо-губо окружали женщины, которые держали их луки и стрелы и, кроме того, несли свои большие мешки на спинах. Много было также и вооруженных туземцев, которые пели и, если у них не было окамов, били небольшими палочками по связкам стрел, которые несли в руках.

Движения пестрой толпы были не так медленны, и двое главных танцоров выделывали довольно замысловатые па (например, заложив окам за шею и закрыв глаза, выкидывали ногами). Но что показалось мне особенно интересным, — это мимические пляски.

Мимические представления изображали охоту на свинью, убаюкивание ребенка отцом и матерью (причем один из мужчин надел женскую юбку и мешок и представлял женщину, а окам, положенный на мешок, представлял ребенка). Этот пассаж следовал после сцены, изображавшей, как женщина прячется от преследующего ее поклонника за спиной у другого. Но еще замечательнее была карикатура, изображавшая туземного медика, который принес лекарство: один из танцоров сел на землю, другой с длинной веткой в руках стал, танцуя вокруг, ударять ею по спине и бокам первого; затем он сделал несколько кругов вокруг площадки, прошептал что-то над веткой, потом вернулся к больному и возобновил первую операцию. Танцор представил затем, как совсем запыхавшийся и вспотевший медик отнес ветку в сторону и растоптал ее на земле.

Утром «мун», обойдя вокруг кокосовой пальмы, остановился; один из участников «муна», туземец из Богати, влез на дерево и стряхнул на землю все орехи, которые и послужили угощением для участников «муна».

22 декабря

Курьезная сцена произошла сегодня в Бонгу.

Как я уже не раз говорил, днем в деревнях людей обыкновенно не бывает: мужчины на охоте, на рыбной ловле, в лесу или в других деревнях, или на плантации; женщины с детьми тоже на плантациях. Возвращаются они перед заходом солнца.

Зная это, мы удивились, услышав несколько громких поспешных ударов в барум, которые сзывали людей с плантаций в деревню. Я отправился туда и был там одним из первых.

Подоспевший ко мне Буа рассказал мне следующее (в это время из хижины Лако неслись крики жены его). Лако, вернувшись раньше обыкновенного в деревню, застал в своей хижине жену в обществе Калеу, молодого, неженатого человека, лет двадцати двух. Туземцы вообще ходят так тихо, что виновные были застигнуты совершенно врасплох. Калеу, — побитый или нет, не знаю, — выбрался из хижины, а Лако начал тузить жену. Он на минуту оставил ее, чтобы ударами в барум созвать к себе друзей.

Когда я пришел, Калеу стоял, потупившись, около своей хижины, а Лако продолжал чинить расправу в своей. Наконец он выскочил, вооруженный луком и стрелами, и, оглядев присутствующих, которых уже набралась целая толпа, увидел Калеу. Тогда он остановился и стал выбирать стрелу для расправы. В то же время один туземец подал и Калеу лук и несколько стрел.

Смотря на Лако и на крайнее его возбуждение, я не думал, чтобы он был в состоянии попасть в противника, — и действительно, стрела пролетела далеко от Калеу, который стоял не шевелясь. И другая стрела не попала в цель, так как Калеу вовремя отскочил в сторону, после чего он не стал ждать третьей и быстро скрылся.

Стрелял ли он в Лако или нет, я не заметил; я следил за Лако. Мне сказали, однако, что Калеу выстрелил один раз и не попал.

По уходе Калеу ярость Лако обратилась на хижину противника: он стал рвать крышу и ломать стены; но тут туземцы нашли подходящим вмешаться и постарались отвести Лако в сторону.

На другой день я застал противников дружелюбно сидевшими у берега моря и курившими одну и ту же сигару. Увидя меня, оба захохотали.

— А ты вчера видел? — спросил меня Лако.

— Видел, — отвечал я. — А что же сегодня? Калеу — хороший или дурной человек?

— О, хороший, хороший, — заявил Лако.

Со своей стороны Калеу говорил то же самое о своем сопернике.

На тропинке в Бонгу я встретил Унделя и указал ему на Лако и Калеу, сидящих рядом. Ундель сказал мне, что Лако прогнал свою жену, которая живет теперь в хижине Калеу.

Однако такие случаи происходят не часто; это всего третий, о котором я узнал.

Январь

Мои наблюдения по антропологии подвигаются. Я рассматривал волосы новорожденных: они не курчавы. До сих пор измерено мною 102 головы мужчин, 31 — женщин и 14 — детей. Рассматривал также ноги, руки и ногти туземцев.

Тревога людей Бонгу из-за булу-рибут около моей хижины

Мне как-то не спалось, и я подумал, что хорошо было бы послушать музыку, которая всегда освобождает от различных назойливых размышлений. Я вспомнил, что, путешествуя по Малайскому полуострову, я не раз в селениях и даже в лесу засыпал под звуки своеобразной, заунывной музыки малайских булу-рибут.

Надеясь, что Сале сумеет их сделать, я заснул, очень довольный своей идеей. Узнав на другой день, что Сале действительно умеет делать булу-рибут, я приказал ему приготовить несколько штук различной величины.

Объясню в двух словах, что такое булу-рибут — по крайней мере, та форма, которая в употреблении у малайцев Иохора и Явы. Они состоят из стволов бамбука различной величины (до шестидесяти футов и более); внутренние перегородки удалены, и в разных местах и на различных расстояниях одна от другой сделаны продольные щели, широкие и узкие. Такие бамбуки укрепляются на деревьях возле хижин в деревне, а иногда и в лесу. Ветер, проникая в щели, производит весьма оригинальные звуки. Так как отверстия расположены с разных сторон бамбука, то всякий ветер, откуда бы он ни дул, приводит в действие эти своеобразные эоловы арфы. От того, находится ли булу-рибут посередине дерева или на вершине, от длины и толщины стенок бамбука и от степени сухости его зависит характер звуков.

Дня через три Сале показал мне пять штук сделанных им булу-рибут; два из них имели более сорока футов в вышину. С помощью своих людей я распределил их по вершинам стоявших около хижины деревьев, укрепив один на самой веранде моего дома. Так как, по объяснению Сале, нужно, чтобы булу-рибут держались отвесно, то нам стоило немалого труда прикрепить их к деревьям надлежащим образом; тем более, что привязать их нужно было во многих местах, не то их сдуло бы ветром.

Я с нетерпением ждал вечера, чтобы убедиться, удались ли Сале его булу-рибут. (Днем ветер слишком силен, так что шелест листьев окружающего леса и шум прибоя на рифе вокруг мыска заглушают звуки «малайской арфы».)

Разные занятия в течение дня совершенно отвлекли меня от мысли о бамбуках, и только когда я уже лег и стал засыпать, я услышал какие-то протяжные, меланхолические звуки, а затем был озадачен резким свистом, раздавшимся у самого дома; свист этот повторялся неоднократно. Несколько других, трудно определяемых звуков — не то завывание, не то плач — раздавались близ дома. Я услыхал голоса Сале и Мебли, толкующих о булу-рибут, и вспомнил о нашем утреннем занятии.

В течение ночи меня раза два будил резкий свист на веранде, так же явственно слышались звуки и других бамбуков. Вся окрестность казалась оживленной звуками булу-рибут, которые перекликались, как разноголосые часовые на своих постах.

На другой день никто из туземцев не явился ко мне. Когда же и следующий день прошел без посещений, я стал недоумевать и подумал, что в Бонгу, вероятно, что-нибудь случилось. Это было совершенно против их обыкновения; редко проходил день, чтобы кто-нибудь из жителей окрестных деревень не зашел посидеть и поболтать со мною или с моими слугами. Я отправился в деревню узнать, в чем дело.

Вышел я перед заходом солнца, когда туземцы обыкновенно возвращаются с работ. Я застал всех по обыкновению занятыми приготовлением ужина и подошел к группе туземцев, поспешивших очистить для меня место на барле.

— Отчего вчера и сегодня не приходили в таль Маклай?

Туземцы потупились, говоря:

— Мы боялись.

— Чего? — с удивлением спросил я.

— Да тамо русс.

— Каких тамо русс? Где? — допрашивал я, озадаченный. — Где вы их видели?

— Да мы их не видели, но слышали.

— Да где же? — недоумевал я.

— Да около таль Маклай. Мы слышали их вчера и сегодня ночью. Их там много, они так громко говорят.

Тут мне стало ясно, что булу-рибут были причиной этого недоразумения, и я невольно улыбнулся. Туземцы, внимательно следившие за выражением моего лица, подумали, вероятно, что я соглашаюсь с ними, и осыпали меня вопросами:

— Когда прибыли тамо русс? На чем? Корвета ведь нет? Долго ли останутся? Можно ли притти посмотреть на них?

Все это показалось мне до такой степени смешным, что я захохотал.

— Никаких тамо русс в таль Маклай нет. Приходите посмотреть сами, — сказал я и вернулся домой в сопровождении полдеревни, отправившейся искать тамо русс и оставшейся в большом недоумении, не найдя никого.

Туземцы, однакоже, не были совершенно убеждены, что тамо русс не являются каким-нибудь образом, по крайней мере по ночам, для совещаний с Маклаем, и положительно боялись приходить ко мне после захода солнца.

Звуки булу-рибут первое время своей пронзительностью будили меня, но потом, привыкнув к ним, я хотя и просыпался, но тотчас же опять засыпал. И когда я засыпал, эта мягкая заунывная музыка под аккомпанемент шелеста деревьев и плеска прибоя убаюкивала меня.

Март

Свадьба Мукау

Несколько мальчиков из Горенду прибежали сказать мне, что невесту уже ведут из Гумбу. Я последовал за ними к «улеу» — песчаному берегу около ручья — и застал там несколько сидящих «тамо» из Гумбу и нескольких туземцев из Бонгу, пришедших вместе с невестой. Они сидели и курили, пока двое молодых людей, лет семнадцати-восемнадцати, занимались туалетом невесты.

Я подошел к ней. Ее звали Ло, и она была довольно стройная и здоровая, но не особенно красивая (кривая) девочка, лет шестнадцати. Около нее вертелись три девочки, восьми-двенадцати лет, которые должны были проводить невесту до хижины ее будущего мужа. Но собственно туалетом невесты занимались, как я уже сказал, молодые люди. Они вымазали ее всю красной краской, начиная от волос головы и до пальцев ног. Пока невесту натирали охрой, туземцы, сидевшие поодаль, подходили к ней, чтобы со всех сторон оплевать ее нажеванной, заранее заготовленной массой: это называлось «оним-атар».

Поперек лица невесте провели три прямых линии белой краской (известью), а также одну линию вдоль спинки носа; на шею ей навесили много ожерелий из собачьих зубов, а за браслеты на руках воткнули тонкие и гибкие отрезки пальмового листа, к концу которых прикрепили по одному разрисованному листку.

Невеста подчинялась всем этим манипуляциям с величайшим терпением, выставляя поочередно ту часть тела, которую натирали краской. Поверх небольшого девичьего пояса, очень короткого спереди, надели на нее новый маль, желтый с красными полосами, доходивший до колен, но по сторонам оставлявший ноги и бедра совершенно открытыми. Остатками «суру» — красной краски — вымазали девочек, сопровождавших невесту.

Ло положила обе руки на плечи девочек, те положили руки на плечи друг другу, и все двинулись по тропинке в деревню. У всех четырех головы были опущены; они смотрели не по сторонам, а в землю и двигались очень медленно. На головы им был положен большой женский «гун» (плетеная сумка). Их гуськом сопровождали пришедшие вместе с ними туземцы Гумбу. В процессии, кроме трех девочек, других женщин не было. Чтобы видеть все, я следовал одним из первых за невестой, смещавшись с толпой туземцев Гумбу.

Войдя в деревню, мы застали всех жителей, мужчин и женщин, у дверей хижин. Дойдя, наконец, до площадки Конилю — того квартала Бонгу, где находилась хижина жениха, — девушки остановились, стоя в том же порядке, как и шли. Здесь же женщины Бонгу приготовляли «инги», и группам расположились мужчины.

Прошло несколько минут общего молчания, которое было прервано короткой речью Моте, подошедшего к девочкам и положившего на мешок, закрывавший их головы, совершенно новый маль. Его заменил Памуй, вышедший из хижины напротив; произнеся краткую речь, он беглым шагом приблизился к девушкам и положил на голову Ло новый табир. Одна из женщин Гумбу сняла с головы невесты табир, маль и гун и положила их около нее. Далее следовали жители Бонгу, приносившие разные вещи: табиры, большое число мужских и женских малей, мужские и женские гуны и т. д. Двое принесли по новому копью, так называемому «хадга-нангор». При этом одни туземцы говорили короткие речи, другие же молча клали свои приношения около невесты и молча отходили в сторону. Женщины Гумбу поочередно снимали подарки с головы невесты и клали их около нее.

После того, как невесте был поднесен последний табир, подруги Ло отошли от нее и занялись разборкой даров, кладя табиры к табирам, мали к малям и т. д., а затем присоединились к группе женщин Гумбу. Опять воцарилось общее молчание. Один старый туземец («тамо боро»), Гуна, опираясь на копье, подошел к Ло и обвил вокруг пальца пук ее волос; невеста опустилась к его ногам, а он произнес целую речь. По временам, как бы для того, чтобы подчеркнуть указанное и обратить на свои слова особенное внимание девушки, он сильно дергал ее за волосы. Было ясно, что он говорил о новых ее обязанностях как жены.

Место Гуна занял другой старик, который тоже, перед тем как начать говорить, навернул себе на палец прядь волос Ло и при некоторых наставлениях дергал их так усердно, что девушка привскакивала на месте, ежилась и тихо всхлипывала. Все шло, как по заученной программе; видно было, что обычай установился прочно и каждый твердо знал свою роль.

Во время всей церемонии присутствовавшие сохраняли глубокое молчание, так что речи, произносившиеся не очень громко, можно было слышать хорошо. Собственно, невеста и жених оставались совершенно на втором плане; старик Гунна — одно из главных действующих лиц — даже позабыл имя жениха и обратился к присутствовавшим, чтобы узнать его (что было принято, однакоже, не без смеха). Отец и мать невесты тоже не принимали никакого особенного участия в происходившем.

После того как двое или трое стариков прочли инструкции, подкрепляя свои назидания дерганьем волос бедной Ло, отчего она все громче и громче всхлипывала, церемония кончилась. Пришедшие с невестой туземцы стали собираться домой.

Женщины Гумбу забрали все дары, сложенные около Ло, распределив их по своим мешкам, и стали прощаться с новобрачной, пожимая ей руку над локтем и гладя ее по спине и вдоль рук. Невеста, все еще всхлипывая, осталась ожидать прихода своего будущего мужа.

Я узнал, что все веши, послужившие для покупки Ло, были даны всеми туземцами Бонгу вообще, а не только родственниками Мукау, и, в свою очередь, они не пойдут исключительно семье невесты, а будут распределены между всеми жителями Гумбу. Вероятно, однако, что при этом распределении родственные отношения к семье невесты будут играть известную роль, так как табиров на всех не хватит.

Когда я пришел в Бонгу через полчаса, Мукау уже находился в группе мужчин, ожидавших угощения («инги уяр»). Кроме тамо Бонгу, присутствовали также люди Горенду.

Мукау — мальчик лет четырнадцати или пятнадцати, Ло — годом или двумя старше его.

На другой день я видел целую толпу молодых людей Бонгу, которые шли вместе с Мукау к морю купаться. Они громко говорили и смеялись. Это купанье, очевидно, имело непосредственную связь со свадьбой; провожали ли молодые девушки Ло, была ли она вымыта ими — я не знаю; во всяком случае это купанье Мукау было последним актом его свадьбы.

Позже, в июне я видел другой род свадьбы, именно — похищение девушки силой, но, собственно, силой только для вида, по заранее условленному соглашению.

Случай этот произошел таким образом.

Часа в два или в три дня послышался барум в Бонгу, призывавший к оружию. В деревню прибежал мальчик с известием, что несколько вооруженных людей из Колику-Мана неожиданно явились на плантацию, где работали две или три женщины Бонгу, и увели с собою одну из девушек. Несколько молодых людей Бонгу отправились в погоню за похитителями. Произошла стычка, но только для вида (так как все было условлено заранее), после чего все отправились в Колику-Мана, где было приготовлено общее угощение. Между людьми, принимавшими участие в погоне, находились отец и дядя увезенной девушки. Все вернулись с подарками из Колику-Мана и все довольные. Похищенная девушка стала женой одного из похитителей.

Май

29 мая

Болезнь и смерть жены Моте

Утром мне сказали, что жена Моте очень больна и просили притти в деревню. В час пополудни один из туземцев пришел с известием, что женщина эта умирает и что муж ее просит меня дать ей лекарство. Я отправился и услышав жалобный вопль женщин, которые голосили в разных углах площадки перед хижиной, подумал, что больная уже умерла.

Около хижины сидели женщины из Бонгу и Горенду; они кормили грудью детей и голосили. Мне указали на хижину умирающей, в которую я и вошел. В хижине было очень темно, так что, войдя в нее со света, я сперва ничего не мог разглядеть. На меня набросились несколько женщин, прося лекарства.

Когда глаза мои привыкли к темноте, я разглядел, что умирающая лежит и мечется посредине хижины, на голой земле. Около нее расположились женщины, державшие кто голову, кто спину, кто руки, кто ноги больной. Кроме того, в хижине было еще много других женщин и детей. Умирающая не разжимала зубов и только по временам вздрагивала и старалась подняться. Вне хижины, как и внутри, все толковали о смерти. Сама больная иногда вскрикивала: «Умру, умираю!»

Не успел я вернуться домой, как Моте пришел за обещанным лекарством. Я повторил, что принесу его сам. Отвесив небольшую дозу морфия, я вернулся в Бонгу. Меня встречали и провожали так, будто действительно я нес с собою верное исцеление от всяких недугов.

В хижине меня ожидала та же картина. Больная не захотела принять лекарство, несмотря на то, что все уговаривали ее, и один из туземцев старался даже разжать ей зубы донганом, чтобы влить лекарство в рот. Больная повторяла по временам: «Умираю, умираю!»

30 мая

Солнце только что взошло, когда несколько коротких ударов барума, повторенных в разных кварталах деревни, возвестили, что жена Моте скончалась.

Я поспешил в Бонгу. Вой женщин слышался уже издали. Все мужчины в деревне ходили вооруженные. Около хижины Моте я увидел его самого: он то расхаживал, приседая при каждом шаге, то бегал, как бы желая догнать или напасть на кого-то; в руках у него был топор, которым он рубил — но только для вида — крыши хижин, кокосовые пальмы и т. д.

Я пробрался в хижину, переполненную женщинами, где лежала покойница. Там было темно, и я мог разобрать только то, что умершая лежит на нарах и кругом нее теснятся с причитаниями и воем женщины.

Часа через два Мако и другие родственники покойницы устроили в переднем отделении хижины нечто вроде высокого стула из весел и палок. Один туземец вынес на руках тело женщины, очень похудевшей в последние дни; другой принял и посадил его на приготовленный стул. У покойницы ноги были согнуты в коленях и связаны. Их завернули в женские мали, а около головы и по сторонам воткнули ветки колеуса с разноцветными листьями.

Между тем на площадку перед хижиной высыпали пришедшие из Горенду и Гумбу туземцы, все вооруженные, с воинственными криками и жестами. При этом говорились речи, но так быстро, что мне невозможно было понять сказанное.

Моте продолжал свою пантомиму горя и отчаяния; только одет он был теперь в новый маль, а на голове у него был модный «катазань» (гребень с веером из перьев, который носят единственно отцы семейств); большой гун болтался подмышками, и, как и утром, на плече у него был топор. Он расхаживал, как прежде, приседая; это была пляска, которую он исполнял в такт под свою плаксивую речь и завывание женщин.

Ясно было, что все это просто комедия, которую присутствовавшие считали необходимым исполнить. Когда Моте, войдя в азарт среди своих монологов, стал неистово рубить топором кокосовую пальму, одна из женщин, — кажется, сестра его, — прервала вдруг свои отчаянные вопли, подошла к Моте и заметила ему самым деловым тоном, что портить дерево не следует; после чего он, ударив по дереву еще раза два, но уже менее сильно, отошел прочь и стал изливать свою горесть, ломая старый, никуда не годный забор. А когда начал накрапывать дождь, Моте сейчас же выбрал себе место под деревом, где дождь не мог испортить его нового маля и перьев на голове.

Пришли друзья Моте из Гумбу. Чтобы изъявить свое сочувствие, они принесли с собой подарки (табиры), положив их перед входом в хижину умершей. Табиры были сейчас же разобраны членами семьи.

Весь день продолжалось вытье Моте, и даже вечером, в сумерках, он еще расхаживал и тянул свою песню, начинавшуюся словами: «аламо-амо». Насколько я мог понять, говорил он приблизительно следующее: «Уже солнце село, а ее все нет; уже темнеет, а она не приходит; я зову ее, а она не возвращается», и т. д.

Покойницу снова принесли в хижину, и снова женщины, поочередно воя, поддерживая огонь и болтая, окружили нары, на которых она лежала.

Зайдя в Бонгу ночью, я застал ту же сцену: женщины сторожили внутри хижины и у входа в нее, мужчины — на площадке у костра. Несколько раз ночью я слышал барум, на звуки которого отзывался другой, где-то далеко в горах (как и узнал потом, то был барум деревни Бурам-Мана).

31 мая

Придя утром в Бонгу, я застал очень изменившееся настроение. Люди оживленно болтали, следя за приготовлением «инги». Судя по числу горшков, стоявших рядами на длинном костре, и по грудам шелухи таро и ямса, над которыми трудились, жадно хрюкая, несколько свиней, — угощение должно было быть обильным.

Все было приготовлено ночью. Мне сказали, что люди Бурам-Мана, откуда покойница родом и где жили ее близкие родственники, должны притти «гамбор росар» (связать корзину) и что их теперь ждут.

Я отправился в хижину, где увидел, что труп был уже упакован женщинами в коробку из «губ»1, но голова была еще видна. Подойдя к гамбору, я заметил, что все украшения и ожерелья, которые были навешаны на покойницу вчера, теперь сняты; даже новый маль не был оставлен, и, кроме нескольких ветвей, ничего не было положено в гамбор.

Услыхав страшные крики, я вышел из хижины. То была ватага жителей горной деревни Бурам-Мана, которые с криками и воинственными жестами сбегались со всех сторон на площадку, как вчера люди Горенду, но с еще большим шумом и азартом. Вслед за ними появились женщины Бурам-Мана. Они направились прямо в хижину покойницы, завывая самым усиленным образом. Так как люди Бурам-Мана должны были вернуться домой сегодня же, то жители Бонгу поторопились распределить между ними угощение, которое не полагалось есть здесь, а надо было взять с собою. Для этого в каждый табир были положены банановые листья, а на них вареные овощи и куски свинины, так что было удобно связать их в большие свертки; затем к каждому свертку, число которых соответствовало числу пришедших мужчин (почти все они — родственники умершей), были приложены разные вещи: табиры, гуны, мали и т. п.

Между тем двое туземцев Бурам-Мана вынесли из хижины гамбор с покойницей; при этом толкотня около гамбора и вой женщин очень усилились. Мужчины занялись увязкой корзины с телом. Она была привязана к бамбуку, концы которого двое мужчин держали на плечах, а двое других, не скупясь на ротанг2, увязывали корзину, доведенную этим стягиванием до весьма небольших размеров.

Женщины, не переставая выть, стали кружиться и плясать кругом. По временам они останавливались, продолжая выделывать среднею частью тела свои обычные движения; некоторые скребли и терли руками гамбор, как бы лаская его, причем причитали на разные голоса. Эти группы постоянно менялись, пока, наконец, гамбор не был внесен обратно в хижину и не подвешен к перекладине в углу ее. В это время люди Бурам-Мана, нагрузив жен своими долями угощения и наследства, поспешили отправиться домой и ушли с гораздо меньшим шумом, чем приходили.

1 Губ — пальмовые листья.

2 Ротанг — гибкий ствол ползучей пальмы; папуасы употребляют его вместо веревки.

Июнь

2 июня

Застал утром всех туземцев, от мала до велика, с вычерненными лицами. У некоторых, кроме лица, грудь была тоже натерта черной краской; у других, кроме груди, и руки и спина, а у Моте, мужа покойницы, все тело было испещрено черной краской — «куму».

Мне сказали, что это было сделано уже вчера вечером и что сегодня все туземцы Бонгу и Гумбу оставались в своих деревнях и никто не ходил на работу. Мужчины были заняты питьем кеу и едой из табиров, женщины возились около хижин. Все были испачканы куму, лишены всяких украшений и походили на трубочистов.

Заметив, что все без исключения вымазаны черной краской, я, подойдя к Моте, попросил куму, которая мне и была тотчас же подана. К величайшему удовольствию обступивших меня туземцев, я, взяв мизинцем немного куму, сделал себе на лбу небольшое черное пятнышко. Моте стал пожимать мне руку, приговаривая: «э аба», «э аба», и со всех сторон послышались одобрительные возгласы.

Я вошел в хижину Моте и увидел большой цилиндр из кокосовых листьев, метра в два вышиной, как раз в том углу, где был повешен гамбор. Раздвинув немного листья, я убедился, что гамбор висел, как и вчера, на перекладине, а цилиндр был сделан вокруг него.

В хижине горели два костра, что было целесообразно, так как запах от разлагавшегося трупа был очень сильный.

Экскурсия в Гориму

Сидя за ужином на барле, около хижины Коды-боро, в Богати, я прислушивался к разговору, который вел мой хозяин, сидевший на пороге хижины, со своим сыном Уром, только что вернувшимся из другой деревни. Они говорили негромко и жевали при этом бетель, так что я почти ничего не понял из их разговора, хотя расслышал, что они несколько раз произносили мое имя.

Когда я кончил ужинать, слез с барлы и намеревался пройтись по деревне, Коды-боро удержал меня, схватив за рукав.

— Маклай, ты не ходи в Гориму.

— Я в Гориму не иду; я завтра вернусь в таль Маклай.

— Это хорошо, — сказал Коды.

— А отчего же мне не ходить в Гориму? — спросил я.

— Да люди Горимы нехорошие, — объяснил Коды.

На этот раз я удовлетворился этим ответом, так как до наступления темноты хотел взять несколько пеленгов, чтобы определить положение некоторых вершин хребта Мана-боро-боро, который был хорошо виден в этот вечер.

Когда стемнело, я обошел костры, поговорил с разными знакомыми и вернулся к буамбрамре, где должен был провести ночь. Коды-боро хлопотал у костра. Я разостлал одеяло на барле и, найдя бамбук, на который положил все, что мог снять, приготовился к ночи, то есть снял башмаки, гамаши и т. д. Затем позвал Коды-боро и спросил его:

— Отчего люди Горимы борле? (нехорошие).

Коды замялся. Я сунул ему в руку несколько кусков табаку.

— Ты скажи, Коды, а то я вернусь домой, возьму шлюпку и поеду прямо в Гориму.

— О, Маклай, не езди в Гориму! Люди Горимы скверные.

— Ты скажи, почему? Что тебе сегодня сказал Ур?

Видя, что я не оставляю его в покое, Коды решился рассказать слышанное.

Ур, вернувшись из деревни, куда ходил к родителям жены, рассказал ему, что встретил там двух туземцев из Горимы; они говорили обо мне, говорили, что у меня много вещей в доме, что если бы люди Бонгу убили меня, то могли бы все взять, что двое из жителей Горимы хотят приехать нарочно в таль Маклай, чтобы убить меня и захватить столько вещей, сколько они смогут унести. Вот почему Коды называет людей Горимы «борле» и просит Маклая не ездить в их деревню.

— А как зовут этих двух людей Горимы, которые хотят убить Маклая? — спросил я.

— Одного зовут Абуи, другого Малу, — ответил Коды.

Я дал ему еще кусок табаку и сказал, что хочу спать. По мере того как Коды говорил, у меня составился план действий. Я был удивлен, что после такого долгого знакомства со мною (правда, люди Горимы только один раз, во время моего первого пребывания, были у меня, так что, разумеется, очень мало знали меня) находились еще люди, угрожающие меня убить. На это они имели уже довольно времени и случаев. Я, в сущности, не верил, что они говорят серьезно, и был убежден, что при самых подходящих обстоятельствах эти люди не посмели бы напасть на меня открыто; бросить же копье из-за угла, подкараулив меня около хижины, или пустить стрелу, на это я считал их вполне способными. Худшим обстоятельством, мне казалось, было то, что они говорят об этом: это может подать подобную же мысль кому-нибудь из моих более близких соседей. Кому-нибудь придет на ум: «Зачем ждать, чтобы люди Горимы убили Маклая и взяли его вещи? Я попробую сделать это сам, и вещи будут мои».

Засыпая, я решил отправиться в Гориму сам, — даже, пожалуй, и завтра, если буду чувствовать себя достаточно свежим.

Проспав хорошо всю ночь, я был разбужен до рассвета криком петухов в деревне. Бутылка холодного чаю, не допитая вчера, и несколько кусков холодного таро, оставшегося от вечернего ужина, послужили мне завтраком. Я оставил большую часть своих вещей в буамбрамре и на всякий случай крест-накрест перевязал белой ниткой небольшой ранец с разными мелкими вещами. Забрав только одеяло и несколько кусков таро, я отправился в путь.

Не стану вдаваться в описание пути. К одиннадцати часам солнце начало печь весьма сильно. Пришлось перейти вброд реку Киор, где вода доходила мне до пояса, и еще другую речку, более мелкую. Снять башмаки я боялся, сомневаясь, можно ли будет надеть их снова, так как они, вероятно, окажутся мокрыми насквозь. Мелкие камни, сменявшие в некоторых местах песок на берегу, делали ходьбу босиком положительно невозможной. В одном месте я пошел по тропинке, полагая, что она проложена параллельно берегу, но тропинка так углублялась в лес, что мне пришлось свернуть на другую, а затем и на третью. Я уже думал, что заблудился, когда при следующем повороте вдруг снова увидел море. Был уже третий час, и я решил отдохнуть в этом месте и съесть взятое с собою таро. Горима была недалеко, но мне не хотелось притти туда ранее пяти часов.

Я вспомнил одно обстоятельство, очень для меня неудобное, которое я совершенно упустил из виду: диалект Горимы был мне абсолютно неизвестен и там вряд ли найдутся люди, знающие диалект Бонгу. Возвращаться, однакоже, было поздно; оставалось только рискнуть.

Отдохнув, я пошел дальше. Вряд ли я попал бы в тот день в деревню, так как по берегу на значительном пространстве росли мангровые1. Но, к счастью для меня, на берегу лежала вытащенная пирога, и из лесу слышались голоса.

Я решил дождаться возвращения туземцев. Не легко описать их удивление, когда они вернулись к своей пироге и увидели меня.. Мне показалось, что они готовы были убежать, и потому я поспешил сейчас же подойти к самому старому из трех.

— Вы люди Горимы? — спросил я на диалекте Бонгу.

Туземец приподнял голову — жест, который я счел за утвердительный ответ. Я назвал себя и прибавил, что иду осмотреть Гориму и что мы поедем вместе.

Туземцы имели очень растерянный вид, но скоро оправились, и так как им, вероятно, и самим надо было домой, то они, по-видимому, были даже рады отделаться от меня так дешево.

Я дал каждому из них по куску табака, и мы отправились. Расстояние оказалось гораздо более далеким, чем я ожидал. Солнце было уже совсем низко, когда мы подъехали к деревне. Мою белую шляпу и белую куртку жители заметили еще издали; многие собрались встретить меня, между тем как другие то выбегали к морю, то опять возвращались в деревню.

Дав еще табаку и по одному гвоздю своим спутникам, я направился в деревню, сопровождаемый туземцами, встретившими меня у берега. Ни один из них, однако, не говорил на диалекте Бонгу, и я сомневаюсь, чтобы кто-либо даже достаточно понимал его. Мне пришлось поэтому прибегнуть к первобытному языку — к жестам. Я положил руку на пустой желудок, затем указал пальцем на рот. Туземцы поняли, что я хочу есть, — по крайней мере, один из стариков сказал что-то, и я скоро увидел все приготовления к ужину. Затем, положив руку под щеку и наклонив голову, я проговорил: «Горима», что должно было означать, что я хочу лечь спать здесь. Меня опять-таки поняли, потому что сейчас же указали на буамбрамру.

Я не мог объясняться с ними, а то первым моим делом было бы успокоить жителей, которых, кажется, в немалое смущение привел мой неожиданный приход. За себя я был очень рад, так как мог быть уверен, что не лягу голодным и проведу ночь не под открытым небом (на что из опасения лихорадки я решаюсь только в самых крайних случаях).

Я так проголодался, что с нетерпением ожидал появления табира с кушаньем, и почти что не обратил внимания на приход человека, хорошо знавшего диалект Бонгу. С большим ожесточением принялся я за таро, которое мне подали туземцы, и, полагаю, это была самая большая порция, которую я когда-либо съел на Новой Гвинее.

Утолив голод и припомнив главную причину, которая привела меня в Гориму, я подумал, что теперь как раз подходящее время поговорить с туземцами, имея под рукой человека, способного служить переводчиком. Я скоро его нашел и сказал ему, что желаю поговорить с людьми Горимы и узнать, что они могут сказать мне.

Я предложил ему созвать сейчас же главных людей Горимы. У входа в буамбрамру собралась толпа людей, созванных моим переводчиком. Переводчик объявил мне, наконец, что все люди Горимы в сборе.

Обратившись к переводчику, я велел подбросить в костер сухих щепок, чтобы сильнее осветить буамбрамру. Когда это было сделано, я сел на барум около костра, освещавшего лица присутствующих. Первые мои слова, обращенные к переводчику, были:

— Абуи и Малу здесь или нет?

Перед тем, забыв эти имена, я должен был пересмотреть свою записную книжку, так как я записал их вчера вечером в полутемноте. Когда я назвал эти два имени, туземцы стали переглядываться между собою, и только через несколько секунд я получил ответ, что Абуи здесь.

— Позови Малу! — было мое распоряжение.

Кто-то побежал за ним.

Когда Малу явился, я встал и указал Абуи и Малу два места около самого костра, как раз против меня. Они с видимым нежеланием подошли и сели на указанные мною места. Затем я обратился с короткой речью к переводчику, который переводил, по мере того как я говорил, то есть почти слово в слово. Содержание речи было, приблизительно, следующее.

Услышав вчера от людей Богати, что двое людей Горимы, Абуи и Малу, хотят меня убить, я пришел в Гориму, чтобы посмотреть на этих людей. (Когда я стал смотреть поочередно на обоих, они отвертывались каждый раз, как встречали мой взгляд.) Что это очень дурно, так как я ничего не сделал ни Абуи, ни Малу и никому из людей Горимы, что теперь, пройдя пешком от Богати до Горимы, я очень устал и хочу спать, что сейчас лягу и что, если Абуи и Малу хотят убить меня, то пусть убьют, пока я буду спать, так как завтра я уйду из Горимы.

Договорив последние слова, я направился к барле и, взобравшись на нее, завернулся в одеяло. Мои слова произвели, кажется, сильный эффект. По крайней мере, засыпая, я слышал возгласы и разговоры, в которых мое имя было не раз повторяемо. Хотя я спал плохо и просыпался несколько раз, но происходило это не из страха перед туземцами, а, вероятно, по причине тяжеловесного ужина, которого я обычно избегаю.

На другое утро я был, разумеется, цел и невредим. Перед уходом из Горимы Абуи принес мне в дар свинью почтенных размеров и вместе с Малу непременно пожелал проводить меня не только до Богати, но и в таль Маклай.

Этот эпизод, рассказанный и пересказанный из деревни в деревню, произвел на туземцев сильное впечатление.

1 Мангровые — деревья и кустарники, густо растущие на низких, илистых берегах тропических морей, в заливах и в болотистых устьях рек. Множество воздушных корней и завесы из лиан, оплетающих стволы и ветви, делают мангровый лес почти непроходимым.

Июль

11 июля

Туземцы Бонгу сообщили мне о смерти Вангума. Это был туземец из Горенду, человек лет двадцати пяти. Вангум был крепкий и здоровый мужчина, как вдруг заболел и дня через два-три внезапно умер.

Мебли сказал мне, что эта смерть вызвала сильную тревогу в деревнях Бонгу и Горенду. Отец, дядя и родственники покойного, которых было немало в обеих деревнях, усиленно уговаривают все мужское население Бонгу и Горенду безотлагательно отправиться в поход на жителей одной из горных деревень1.

Услышав о происшедшем, я решил не допустить экспедиции в горы. Я воздержался, однако, от всяких немедленных заявлений, желая сперва обстоятельно выяснить положение дела.

1 «Междоусобия у папуасов, — пишет Миклухо-Маклай в одной из своих научных статей, — часто бывают вызваны поверьем, что смерть, даже случайная, происходит через посредство так называемого «оним», приготовленного врагами умершего… После смерти туземца родственники и друзья покойного собираются и обсуждают, в какой деревне и кем был приготовлен «оним»… Толкуют долго, перебирая всех недругов покойного, не забывая при этом и своих личных неприятелей. Наконец, деревня, где живет недруг, открыта; виновники смерти найдены; составляется план похода, подыскиваются союзники и т.д.»

15 июля

Я узнал вчера вечером об одном благоприятном для моих планов обстоятельстве: жители Бонгу и Горенду никак не могут сговориться насчет того, в какой именно деревне живет предполагаемый недруг Вангума или отец этого недруга, который приготовил «оним», причинивший смерть молодому человеку. Это разногласие, однако, они надеялись устранить весьма простым способом: напасть сперва на одну, а затем и на другую деревню.

Явившаяся ко мне депутация из Бонгу, просившая меня быть их союзником в случае войны, получила от меня решительный отказ. Когда некоторые продолжали уговаривать меня помочь им, я сказал с очень серьезным видом и возвысив немного голос:

— Маклай баллал кере (Маклай говорил довольно).

После этого депутация удалилась.

Затем я отправился в Горенду послушать, что мне скажут там. Людей там я встретил немного; все говорили о предстоящей войне с Мана-тамо.

Я вошел в хижину Вангума. В углу, около барлы, возвышался гамбор; недалеко от него горел костер, около которого на земле, вся измазанная сажей, почти без всякой одежды, сидела молодая вдова умершего. Так как в хижине никого, кроме меня, не было, то она улыбнулась мне далеко не печально. Ей, видимо, надоела роль неутешной вдовы. Я узнал, что она должна перейти к брату умершего.

Не достигнув задуманной цели моего посещения, я отправился домой и дорогой увидел отца Вангума, раскладывавшего огонь на берегу под совершенно новой пирогой своего умершего сына, которую Вангум окончил всего за несколько дней до смерти. Пирога была порублена во многих местах; теперь старик хотел покончить с нею совершенно, то есть сжечь ее.

Зная, что я отговариваю людей от войны, затевавшейся из мести за смерть его сына, старик еле поглядел на меня.

Прошло несколько дней. Экспедиция в горы не состоялась. Впрочем, я не приписываю этого моему вмешательству, а просто обе деревни не сошлись на этот раз во мнениях.

Сегодня около трех часов я сидел на веранде за какой-то письменной работой. Вдруг является Сале, весь запыхавшийся, и говорит мне, что слышал от людей Бонгу о внезапной смерти младшего брата Вангума. Опасаясь за последствия смерти обоих братьев в течение такого короткого времени, я сейчас же послал Мебли в деревню узнать, правда ли это.

Вернувшись, он рассказал мне следующее. Утром Туй, девяти- или десятилетний мальчик, брат Вангума, отправился с отцом и другими жителями Горенду ловить рыбу к реке Габенеу. Там его ужалила в палец руки небольшая змея; яд подействовал так сильно, что перепуганный отец, схватив ребенка на руки и бросившись почти бегом в обратный путь, принес его в деревню уже умирающим.

Собрав в одну минуту все необходимое, то есть ланцет, нашатырный спирт, марганцевокислый калий и несколько бинтов, я поспешил в Горенду. Нога у меня сильно болела, и потому я очень обрадовался возможности воспользоваться пирогой, отправлявшейся в порт Константина: она могла отвезти меня в Горенду.

Около Урур-И мы узнали от сильно возбужденных Иона и Намуя, бежавших из Горенду, что бедняк Туй только что умер и что надо итти жечь хижины Мана-тамо (людей из горной деревни).

Послышались несколько ударов барума, возвещавших смерть мальчика. Когда я вышел на берег, меня обогнали несколько бегущих и уже воющих женщин. В деревне волнение было сильное: страшно возбужденные мужчины, почему-то все с оружием в руках; воющие и кричащие женщины сильно изменяли физиономию обыкновенно спокойной и тихой деревни. Везде только и было слышно, что «оним» и «Мана-тамо барата» (идем жечь горцев).

Эта вторая смерть, случившаяся в той же деревне и даже в той же самой семье, где и первая, с промежутком в каких-нибудь две недели, произвела среди жителей обеих деревень настоящий пароксизм горя, жажды мести и страха. Даже самые спокойные, которые раньше молчали, теперь стали с жаром утверждать, что жители которой-нибудь из горных деревень приготовили оним, почему Вангум и Туй умерли один за другим, и что если этому не положить конец немедленным походом в горы, то все жители Горенду перемрут, и т. п.

Война теперь казалась уже неизбежной. О ней толковали и старики и дети; всего же больше кричали бабы; молодежь приготовляла и приводила в порядок оружие.

На меня в деревне поглядывали искоса, зная, что я против войны; некоторые смотрели совсем враждебно, точно я виноват в случившейся беде. Один старик Туй, как и всегда, был дружелюбен со мною и только серьезно покачивал головой. Мне нечего было больше делать в Горенду: люди были слишком возбуждены для того, чтобы выслушать меня спокойно.

Пользуясь лунным светом, я прошел в Бонгу наикратчайшей тропинкой. Здесь тревога хотя была и меньше, но все же довольно значительная.

Саул старался уговорить меня согласиться с ним, что поход на Мана-тамо необходим. Доводы его были такие: последние события вызваны онимом; если они (тамо Бонгу) не побьют Мана-тамо, то Мана-тамо побьют их.

Вернувшись домой, я даже и у себя не мог избавиться от разговоров об ониме. Сале сказал мне, что на острове Яве оним называется «доа»; он верил в силу его. Мебли сообщил, что на островах Пелау «олай» — то же самое, что оним; он тоже не сомневается, что от действия онима люди могут умирать.

24 июля

Утром я отправился в Горенду. У туземцев вид был более спокойный, чем накануне, но по-прежнему мрачный; даже Туй был сегодня в пасмурном настроении.

— Горенду басса (конец Горенду), — сказал Туй, протягивая мне руку.

Я пожелал, чтобы Туй объяснил мне, в чем именно заключается оним. Туй сказал, что Мана-тамо как-нибудь достали таро или мяса, не доеденного людьми Горенду, и, изрезав его на кусочки, заговорили и сожгли.

Мы направились к хижине, где лежал покойник и где толпились мужчины и женщины. Неожиданно раздался резкий свист. Женщины и дети переполошились и без оглядки пустились бежать в лес. Я не понимал, что будет, и ожидал целой процессии, но вместо нее появился только один человек, который непрестанно дул в «мунки-ай» (скорлупа кокосового ореха, продырявленная сверху и сбоку). Свистя, прошел он мимо входа в хижину, где лежало тело мертвого Туя, заглянул в нее и снова ушел. Что это значило, я так и не понял.

Когда замолк свист, женщины вернулись и вынесли покойника из хижины. Старик Бугай натер ему лоб белой краской (известью) и провел той же краской вдоль носа; остальные части его тела были уже вымазаны куму (черной краской). В ушах у него были вдеты серьги, а на шее висело губо-губо. Бугай прибавил к этому праздничному убранству еще новый гребень с белым петушиным пером, который он воткнул мертвому в волосы. Затем тело стали обертывать в губ; но это делалось только на время, так как собственно «гамбор росар» (увязать корзину) должны были не здесь, а в Бонгу. Сагам, дядя покойного, взял труп на плечи, подложил губ под тело и направился скорым шагом по тропинке, ведущей в Бонгу. За ним последовала вся толпа.

Я с несколькими туземцами пошел другой дорогой, а не той, которой отправилась похоронная процессия, и прибыл на одну из площадок Бонгу почти одновременно с нею. Здесь из принесенных губ был приготовлен гамбор, в который опустили покойника, причем ни одно из украшений, надетых на него, не было снято; голову покойника закрыли мешком.

Пока мужчины, ближайшие родственники умершего, увязывали гамбор, несколько женщин, вымазанных черной краской, вопили, приплясывая, причем они очень вертели задом и гладили гамбор руками. Больше всех отличалась Каллоль, мать умершего: она то скребла землю ногтями, то, держась за гамбор, немилосердно выла.

Наконец гамбор был отнесен в хижину Сагама. Мне, как и другим, был предложен оним для того, чтобы и с нами не случилось какого-нибудь несчастья. Я согласился, желая увидеть, в чем состоит оним. Ион, один из присутствовавших, выплюнул свой оним мне и другим на ладонь, после чего мы все гурьбой отправились к морю мыть руки. Старик Туй уговаривал меня приготовить «оним Маклай», чтобы сильное землетрясение разрушило все деревни в горах, но не сделало бы ничего прибрежным жителям.

Вечером этого же дня я услыхал звуки барума в Горенду. Вернувшийся оттуда Мебли разбудил меня и таинственно сообщил, что война с Мана-тамо (вероятно, с Теньгум-Мана) решена, но положено ничего не говорить о ней Маклаю.

Войны здесь хотя и не очень кровопролитные (убитых бывает немного), но зато очень продолжительные; чаще всего они превращаются в отдельные вендетты1, которые поддерживают постоянное брожение и очень затягивают заключение мира. Во время войны многие деревни совсем перестают общаться друг с другом2. Преобладающая мысль каждого: желание убить или страх быть убитым.

Мне было ясно, что на этот раз мне не следовало смотреть сложа руки на положение дел в деревне Бонгу, находившейся всего в пяти минутах ходьбы от моего дома.

Молчание с моей стороны, при моей постоянной оппозиции войнам, когда только несколько дней тому назад я восстал против похода после смерти старшего брата Туя, было бы странным, нелогичным поступком. Мне не следовало уступать и на этот раз, чтобы не быть принужденным уступить впоследствии. Мне необходимо было оставить в стороне мою антипатию к вмешательству в чужие дела.

Я решил запретить войну. На сильный эффект следует действовать еще более сильным, и сперва необходимо разрознить единодушную жажду мести. Следовало поселить между туземцами разногласия и тем способствовать охлаждению первого пыла.

1 Вендетта — обычай мстить убийством за убийство родственника, долгое время существовавший на острове Корсика. Род, не убивший в отместку кого-нибудь из рода противника, считался обесчещенным.

2 У обеих сторон свои союзники; люди боятся заходить в чужую деревню, не зная наверное, дружественная она или нет; случается, что деревни, в действительности нейтральные, подолгу считаются союзниками противной стороны. Примечание Миклухо-Маклая.

25 июля

Я долго не спал, а затем часто просыпался, обдумывая план моих будущих действий. Заснул я только к утру. Проснувшись и перебрав вчерашние размышления, я решил избрать план действий, который, по моему мнению, должен был дать желаемые результаты и который, как оказалось, подействовал даже сильнее, чем я ожидал. Главное — не надо было торопиться. Поэтому, несмотря на мое нетерпение, я дождался обычного часа (перед заходом солнца), чтобы отправиться в Бонгу.

Как я и ожидал, в деревне всюду шли толки о случившемся. Заметив, что туземцам очень хочется знать, что я думаю, я сказал: «Вангум и Туй были молоды и здоровы, старик-отец остается теперь один, но все-таки Маклай скажет то же, что говорил и после смерти Вангума: войне не быть».

Весть о словах Маклая мигом облетела всю деревню. Собралась большая толпа, но в буамбрамру, где я сидел, вошли только одни старики. Каждый из них старался убедить меня, что война необходима.

Доказывать туземцам, что теория онима неосновательна, смысла не имело: я слишком мало знал язык туземцев — это во-первых; во-вторых, я только даром потратил бы время, так как мне все равно не удалось бы никого убедить; в-третьих, это было бы большим промахом, так как каждый стал бы перетолковывать мои слова на свой лад. Тем не менее я выслушал очень многих. Когда последний кончил говорить, я встал, собираясь итти, и обыкновенным моим голосом, представлявшим сильный контраст с возбужденной речью туземцев, повторил:

— Маклай говорит — войны не будет, а если вы отправитесь в поход в горы, то с вами со всеми, с людьми Горенду и Бонгу, случится несчастье.

Наступило торжественное молчание; затем посыпались вопросы: «Что случится?», «Что будет?», «Что Маклай сделает?» и т. п.

Оставляя моих собеседников в недоумении и предоставив им самим догадываться, что значит моя угроза, я ответил кратко:

— Сами увидите, если пойдете.

Отправляясь домой и медленно проходя между группами туземцев, я мог убедиться, что воображение их уже работает: каждый старался угадать, какую именно беду мог пророчить Маклай.

Не успел я дойти до ворот моей усадьбы, как один из стариков нагнал меня и, запыхавшись от ходьбы, едва был в силах проговорить:

— Маклай, если тамо Бонгу отправятся в горы, не случится ли тангрин (землетрясение)?

Этот странный вопрос и взволнованный вид старика показали мне, что слова, произнесенные мною в Бонгу, произвели сильный эффект.

— Маклай не говорил, что будет землетрясение, — возразил я.

— Нет, но Маклай сказал, что, если мы пойдем в горы, случится несчастье. Тангрин — страшное несчастье. Люди Бонгу, Гумбу, Горенду, Богати, все, все боятся тангрин. Скажи, случится тангрин? — повторил он просительным тоном.

— Может быть, — был мой ответ.

Мой приятель быстро пустился в обратный путь, но был почти сейчас же остановлен двумя туземцами, так что я мог расслышать слова старика, сказанные скороговоркой:

— Я ведь говорил: тангрин будет, если пойдем. Я говорил.

Все трое почти бегом направились в деревню. Следующие затем дни я не ходил в Бонгу, предоставляя воображению туземцев разгадывать загадку и полагаясь на пословицу «у страха глаза велики». Теперь я был уверен, что они сильно призадумаются, и военный пыл их, таким образом, начнет мало-помалу остывать, а главное, что теперь в деревнях господствует разноголосица. Я нарочно не осведомлялся о решении моих соседей, они тоже молчали, однако приготовления к войне прекратились.

Недели через две ко мне пришел мой старый приятель Туй и подтвердил слух, доходивший до меня не раз уже, что он и все жители Горенду хотят выселиться.

— Что так? — с удивлением спросил я.

— Да мы все боимся жить там. Останемся в Горенду — все умрем один за другим. Двое уже умерли от онима Maнa-тамо, так и другие умрут. Не только люди умирают, но и кокосовые пальмы больны. Листья у них стали красные, и они все умрут. Мана-тамо зарыли в Горенду оним — вот и кокосовые пальмы умирают. Хотели мы побить этих Мана-тамо, да нельзя. Маклай не хочет, говорит: случится беда. Люди Бонгу трусят, боятся тангрин. Случится тангрин — все деревни кругом скажут: «Люди Бонгу виноваты; Маклай говорил: будет беда, если Бонгу пойдет в горы…» Все деревни пойдут тогда войной на Бонгу. Вот люди Бонгу и боятся. А в Горенду людей слишком мало, чтобы итти воевать с Мана-тамо одним. Вот мы и хотим разойтись в разные стороны, — закончил Туй уже совсем унылым голосом и стал перечислять деревни, в которых жители Горенду предполагали расселиться1.

Кто хотел отправиться в Гориму, кто в Ямбомбу, кто в Митебог; только один или двое думают остаться в Бонгу2.

1 Достойно внимания, что обычай выселяться из местности, где произошел один или несколько смертных случаев, — обычай, который я обнаружил между меланезийскими кочевыми племенами острова Люсона, Малайского полуострова и западного берега Новой Гвинеи, встречается также и здесь, среди оседлых жителей Берега Маклая, дорожащих своею собственностью. Примечание Миклухо-Маклая.

2 Покидая Берег Маклая в ноябре 1877 года, я не думал, что жители Горенду приведут в исполнение свое намерение. Вернувшись туда в мае 1883 года на корвете «Скобелев» и посетив Бонгу, я по старой тропинке отправился в Горенду. Тропинка сильно заросла; по ней, очевидно, ходили мало. Придя на то место, где раньше была расположена деревня Горенду, я положительно не мог сообразить, где я. Вместо большого числа хижин, расположенных вокруг трех площадок, я увидел только две или три хижины в лесу: до такой степени все заросло. Куда переселились тамо Горенду, я не успел узнать. Примечание Миклухо-Маклая.

Август

Я имел обыкновение часу в шестом вечера отправляться к своим соседям в деревню Бонгу. Сегодня я тоже отправился в Бонгу, зная, что увижу там также и жителей других деревень, которые должны были притти туда.

Придя в деревню, я направился к буамбрамре, откуда доносился громкий, оживленный разговор. При моем появлении разговор оборвался. Очевидно, туземцы говорили обо мне или о чем-нибудь таком, что им хотелось скрыть от меня.

Заходящее солнце красноватыми лучами освещало внутренность буамбрамры и лица жителей Бонгу, Горенду, Били- Били и Богати. Было целое сборище. Я сел. Все молчали. Было очевидно, что я помешал их совещанию. Наконец ко мне подошел мой старый приятель Саул. (Я всегда доверял ему более других, позволяя иногда сидеть на своей веранде, и частенько вступал с ним в разговоры о разных трансцендентальных1 сюжетах.) Положив руку мне на плечо (что было не фамильярностью, которой я не допускаю между собой и туземцами, а скорее выражением дружбы и просьбы), он спросил меня заискивающим голосом и заглядывая мне в глаза:

— Маклай, скажи: можешь ли ты умереть? Быть мертвым, как люди Бонгу, Богати, Били-Били?

Вопрос удивил меня своей неожиданностью и тем торжественным, хотя и просительным тоном, каким он был задан. Выражение физиономий окружающих показало мне, что спрашивает не один только Саул, что все ожидают моего ответа. Вероятно, подумал я, об этом-то туземцы и разговаривали перед моим приходом, и я понял, почему мое появление прекратило их разговор.

На простой вопрос надо было дать простой ответ, но его следовало прежде обдумать. Туземцы знают, убеждены, что Маклай не скажет неправды; их пословица: «баллал Маклай худи» (слово Маклая одно) — должна получить подтверждение и на этот раз. Поэтому сказать «нет» — нельзя, тем более, что, пожалуй, завтра или через несколько дней какая-нибудь случайность может показать туземцам, что Маклай сказал неправду. Скажи я: «да», я поколеблю свою репутацию, которая особенно важна для меня именно теперь, через несколько дней после того, как я запретил войну.

Эти соображения промелькнули гораздо скорее, нежели я пишу эти строки. Чтобы иметь время обдумать ответ, я встал и прошелся вдоль буамбрамры, смотря вверх, как бы ища чего-то (собственно, я искал ответа). Косые лучи солнца освещали все предметы, висящие под крышей. От черепов рыб и челюстей свиней мой взгляд перешел к коллекции разного оружия, прикрепленного ниже над барлой; там были луки, стрелы и несколько копий разной формы. Мой взгляд остановился на одном из них, толстом и хорошо заостренном.

Я нашел ответ.

Сняв со стены копье, такое тяжелое и острое, что если бросить его метко, оно причинит неминуемую смерть, я подошел к Саулу, стоявшему посреди буамбрамры и следившему за моими движениями.

Я подал ему копье, отошел на несколько шагов и остановился против него.

Я снял шляпу, широкие поля которой закрывали мне лицо; я хотел, чтобы туземцы могли по выражению моего лица увидеть — Маклай не шутит и не моргнет, что бы ни случилось.

Я сказал:

— Посмотри, может ли Маклай умереть.

Недоумевавший Саул, хотя и понял смысл моего предложения, но даже не поднял копья и первый заговорил:

— Арен, арен! (нет, нет!)

Многие бросились ко мне, как бы желая заслонить меня своим телом от копья Саула.

Простояв еще несколько времени перед Саулом и даже назвав его шутливым тоном бабой, я снова сел между туземцами, которые заговорили все зараз.

Ответ оказался удовлетворительным; после этого случая никто не спрашивал меня, могу ли я умереть.

1 Трансцендентальный — один из терминов кантовской идеалистической философии. Но Миклухо-Маклай употребляет его здесь не в философском смысле, а просто в значении слова «отвлеченный».

6 ноября

Приход шхуны «FIower of Iarrow».

10 ноября

Около шести часов вечера подняли якорь. Оставил в доме много вещей; я запер его и поручил охранять людям Бонгу.

К ОГЛАВЛЕНИЮ КНИГИ