Павел Крючков
Воздух любви

Октябрь / 2016

Дом-музей Корнея Чуковского в Переделкине

Павел Крючков – ведущий научный сотрудник Государственного литературного музея. Литературный критик, звукоархивист, заместитель главного редактора и заведующий отделом поэзии журнала «Новый мир». Окончил факультет журналистики МГУ им. М. В. Ломоносова. В Доме-музее Корнея Чуковского в Переделкине работает с 1987 года.

Первого апреля каждого года на протяжении двух десятков лет, с 1970-го по 1990-й, в переделкинской даче Корнея Чуковского проходили домашние собрания, посвященные его дню рождения. Неизменной душой этих встреч была легендарная дочь Корнея Ивановича, писательница Лидия Корнеевна Чуковская (1907–1996).

Из года в год в переделкинский дом знаменитого писателя приходили друзья самого Чуковского и заступники его самодеятельного музея, который в течение почти четверти века стойко боролся за свое существование и еженедельно принимал посетителей (об этом см. подробнее наше документальное исследование в журнале «Вопросы литературы»: «Дело о Доме»).

К переделкинским встречам тщательно готовились: в одной из комнат нижнего этажа открывалась однодневная выставка, внучка Чуковского и его многолетний секретарь, то есть Елена Цезаревна (Люша) Чуковская и Клара Израилевна Лозовская, – готовили архивные сообщения, рассказывали о «чуковских» событиях, случившихся за прошедший год.

С отдельным, тщательно подготовленным сообщением (а иногда и двумя, тремя) выступала председательствующая Лидия Корнеевна.

Заметим, что выступала несуществующая для тогдашней советской литературы писательница (исключенная из Союза писателей в 1974 году – за свои «открытые письма», которые читали по иностранному радио, за заступничество в отношении Андрея Сахарова и Александра Солженицына, за многое). Иногда она, полуслепая и хворающая, говорила в тот день свое слово и у могилы отца, там же, в Переделкине.

Каким-то чудом в нынешнем Доме-музее Корнея Чуковского (последние двадцать лет – отделе Государственного литературного музея) сохранились старые магнитофонные кассеты, на которых хранители нелегального в те годы музея записывали выступления участников этих памятных собраний – «для истории».

И вот эта история наступила.

Расскажи кто-нибудь в те годы самой Лидии Чуковской и другим участникам этих встреч, что спустя двадцать пять лет отечественный читатель получит пятнадцатитомник Корнея Чуковского и двенадцать томов сочинений его дочери, поверили бы они? Не думаю. Но и это случилось.

…Лидия Корнеевна вряд ли безоговорочно одобрила бы публикацию дословных расшифровок своих устных выступлений; все-таки, несмотря на выписки и цитаты из дневниковых и прочих бумаг отца, она почти всегда говорила в тот день полуимпровизационно, хорошо зная, что этот жанр плохо соответствует написанному на бумаге (а именно такой вид публичности был для нее единственно возможным).

И все-таки, заручившись поддержкой ее родных и друзей, почти не вторгаясь в эту устную речь со своей «правкой», мы рискнем представить сегодняшнему читателю ее живое слово. И понадеемся, что когда-нибудь оно будет издано (пусть очень малым, самым архивным тиражом) на современном аудионосителе. А приложением к компакт-диску (или файлу) окажутся эти, и другие расшифровки старых магнитофонных записей.

Сердечно благодарю Сергея Агапова, Наталью Продольнову и Елену Топникову. Кланяюсь памяти Елены Цезаревны, когда-то подарившей мне эти старые аудиокассеты, и с волнением передаю слово Лидии Корнеевне Чуковской.

Павел КРЮЧКОВ

***
Лидия ЧУКОВСКАЯ

Устные выступления

Переделкинское кладбище, 1 апреля 1982 года

Это произошло в Петербурге. Я точно не могу назвать место, но Корней Иванович говорил, что он родился в том районе, который мы сейчас называем районом Пяти углов, то есть это Коломенская, Разъезжая… «А по Разъезжей бродит Достоевский», как написал Маршак. Это вот тот район. Дома и улицы я, к сожалению, не знаю.

Вот вчера, не знаю, в котором часу, и родился Корней Иванович. Я никогда не надеялась, что доживу до сегодняшнего дня, потому что это очень большое счастье – дожить до его столетнего торжества. И сегодня счастливый день для русской литературы.

Но я сейчас все-таки стою не у колыбели, а у могилы. И поэтому в этот счастливый день я скажу несколько слов, может быть, и не вполне счастливых.

Когда Корней Иванович скончался… да… незадолго до того, как он заболел и умер, он очень дружил с одним маленьким мальчиком, которого звали Антон. Мальчику было полтора года, потом два года, а Корней Иванович умер, когда ему было около трех. Он бывал в переделкинском доме у Корнея Ивановича, и вот, через несколько времени после того, как Корней Иванович скончался, его как-то везли в машине мимо этого дома и спросили, помнит ли он, кто там жил. Он вспомнил: «Корней Иванович». И ему сказали: «Понимаешь ли ты, что Корнея Ивановича больше нет, что он умер?» Он ответил: «Да».

А потом, через несколько времени, я не знаю, в тот ли день или еще через несколько дней, он спросил: «А может быть, Корней Иванович снова родится?»

Вот я думаю, что писатель Корней Чуковский снова не родится. Но у меня есть такая счастливая мысль, что когда его книги – все –станут достоянием читателя, когда их можно будет читать, приобретать, перечитывать, когда они войдут в строй, то эти книги помогут не только пониманию литературы. Но и помогут родиться новому художественному критику, ну в другое время и по-другому, но новому художественному критику, каким был Корней Чуковский.

Дом Чуковского. 1 апреля 1982 года

Я думаю, что прежде всего нужно выпить за его светлую память, а потом я уже буду продолжать.

Прошу прощения за то, что буду говорить не стоя, я вполне могу, но моя «аппаратура» этого не позволяет. Я хочу сказать вот что. Я читала такое рекламное сообщение, что ли – Всесоюзного комитета по чествованию столетия со дня рождения Корнея Чуковского, в «Московском литераторе». Там это было сформулировано так: «Сто лет со дня рождения друга советской детворы».

Согласимся, что это – совершенная правда. Корней Иванович действительно был другом… детворы и сделал для нее очень много. Он не писал холодных, бездушных, ремесленных книг, не смотрел на детскую литературу как на промысел для заработка, а действительно работал в этой области с полнотою своих сил, возможностей и таланта.

И сделал он очень много своими сказками, так что это вполне справедливое определение.

Да, сказки Корнея Ивановича не только учат добру, как мы все время слышим, и показывают, как добро побеждает зло, – это все правда. Он действительно возбуждает восхищение своими сказками, восхищение перед героизмом своих персонажей. Причем у него всегда малый побеждает большого – просто своей душевной силой. И конечно, их воспитательное значение в этом смысле очень велико.

Я хочу обратить внимание еще на одну черту этих сказок. Очень может быть, что уже об этом и говорили, и писали, я не слежу, к сожалению, за всем, что написано о Корнее Ивановиче. Я думаю, что у этих сказок есть еще одна воспитательная функция, если можно так выразиться.

Они не только воспитывают восхищение перед победой добра над злом. Они являются как бы «экзерсисами» для тех поколений, которые будут читать великую русскую поэзию. Это гаммы, это экзерсисы. Дело в том, что Корней Иванович очень много писал о стиховом воспитании. Он говорил о том, что в школах существует музыкальное воспитание: детей учат слушать музыку и понимать музыку, но детей не учат понимать стихи, а в очень многих случаях даже «разучивают»…

Мне хотелось напомнить, что его стихи, его сказки могут дать очень много именно как упражнения. Как вам сказать… Прежде всего, русская поэзия и девятнадцатого, и двадцатого века, она очень разнообразна в смысле размеров, естественно, и в смысле ритмов. И если человек читает:

Вдруг навстречу мой хороший,

Мой любимый крокодил.

Он с Тотошей и Кокошей

По аллее проходил

И мочалку, словно галку,

Словно галку, проглотил.

А потом как закричит

На меня,

Как ногами застучит

На меня:

«Уходи-ка ты домой,

Говорит,

Да лицо свое умой,

Говорит,

А не то как налечу,

Говорит,

Растопчу и проглочу!» –

Говорит.

Как пустился я по улице бежать…

Человек уже должен уметь – вот этот двухлетний человек, – должен услышать перемену размера и ритма.

А мне случалось слышать, как взрослые люди читают не только, скажем, Фета, который очень сложен ритмически, или Пушкина, но – Чуковского и не в состоянии одолеть этих перемен.

Я, например, слышала, как одна мать пыталась прочесть своему маленькому сыну стихотворение Корнея Ивановича о черепахе. И когда он пишет:

Это – ЧЕ!

Это – РЕ!

Это – ПАХА!

Это – ЧЕЧЕРЕ!

ПАПА!

ПАПАХА!

У нее не выходило «ЧЕ-ЧЕРЕ», она говорила что-то вроде «ЧЕЧЕ-РЕ» – и все стихотворение шло насмарку. И я слушала ее и думала, ну а как же будет, когда надо будет читать:

Измучен жизнью, коварством надежды,

Когда я в битве душой уступаю,

И днем и ночью смежаю я вежды

И как-то странно порой прозреваю.

Что она будет делать уже с ритмическими ходами, а не с такой элементарной вещью, как то, что сделал Корней Иванович в «Чечере! Папе! Папахе!»?

А ведь он, кроме всего, готовил этими сказками… готовил восприятие детей. Это была какая-то попытка научить их воспринимать и инструментовку, и звуковую сторону стиха, естественно. Потому что, если он писал:

Но чайные чашки в печали,

Стуча и бренча, закричали… –

конечно, это очень грубо инструментовано и элементарно инструментовано – это «ча», но ведь детям, когда они вырастут, предстоит читать: «И пунша пламень голубой», или «Кто к торгу страстному приступит?», или «Хранилище молитвы и труда»…

А вообще, на этих детей свалится вся великая русская поэзия, и если они не будут владеть слухом ритмическим, то как они будут читать Пастернака, как они будут читать Цветаеву, как они будут читать Маяковского, да и просто, как они будут читать Пушкина? И мне кажется, что вот эта сторона сказок Корнея Ивановича тоже имеет большое воспитательное значение.

Таким образом, я нисколько не собираюсь спорить с юбилейным комитетом по поводу того, что Корней Иванович был другом советской детворы. Действительно, он им был, во всех отношениях – был. Но в этом определении мне все-таки кое-чего не хватает. И не хватает целой, я бы сказала, три четверти Чуковского, если не больше, потому что он начал работать в литературе очень молодым, работалдо последних, вероятно, трех суток своей жизни. Им написано очень много книг, которые читателям неизвестны, несмотря на то что при жизни он был довольно издаваемым автором. Нельзя сказать, чтобы его мало издавали, но его взрослые книги… очевидно, все-таки мало.

Я позволю себе рассказать такой случай. В тысяча девятьсот шестьдесят шестом, по-моему, году я лежала в больнице. Довольно долго не было ясно, что именно со мной случилось: у меня рак желез или просто туберкулез. Потом выяснилось, что, слава богу, у меня туберкулез. Перед тем как меня выписали из больницы, Корней Иванович прислал мне письмо: «Напиши мне, пожалуйста, расспроси у всего медицинского персонала, у всех нянечек, уборщиц, подавальщиц, врачей, у главного врача, лечащего врача, какую книгу от меня в подарок они хотели бы получить. И когда я пришлю за тобой машину, чтобы ты ехала домой, я пришлю с этой машиной книги для всех, кто помог установить диагноз и кто тебя лечил».

И я опросила всех. Не было ни одного человека, который попросил бы взрослую книгу Чуковского. Ни один человек не знал, что он автор таких книг, как «Рассказы о Некрасове», «Книга об Александре Блоке», «О Чехове», «Высокое искусство».

В лучшем случае знали «От двух до пяти».

О дореволюционном Чуковском, о таких сборниках как «Лица и маски» или «От Чехова до наших дней» не знал решительно никто.

Я надеялась, что Корней Иванович этого не заметит. Я составила подробный список тех милых людей, которые помогли мне выздороветь, и он всем прислал те книги, которые они просили. Просили «Мойдодыра», без конца просили «Муху-цокотуху» – очень много. И он прислал целую машину книг и все эти книги я раздала по назначению.

И я надеялась, что Корней Иванович этого не заметил – что никто не попросил ни одной его взрослой. Даже «Современников» – никто не попросил. Но он это заметил. И через несколько времени мне так, как бы между прочим, об этом сказал.

То же самое видно теперь – то есть не то же самое, а гораздо в большей степени – для Клары Израилевны и Люши, которые водят экскурсии в этом доме…

К нам ведь часто приходят очень эрудированные люди, которые знают все книги Чуковского, но это специалисты или библиофилы.

Обычным читателям книги недоступны.

Поэтому, хотя на каждом вечере памяти Корнея Ивановича, который сейчас идет, и в каждой теле- и радиопередаче и упоминается, что он был исследователь, ученый, доктор наук, Оксфордская мантия…. все это упоминается… – но самих книг нету.

И в постановлении юбилейного комитета я не прочла этого пожелания, чтобы хоть одно издательство вставило в свой план хоть одну книгу Корнея Чуковского.

Была и такая тенденция – не признавать Чуковского как сказочника. У него было по этой линии очень много неприятностей, я хорошо помню, сколько раз запрещали «Мойдодыра», сколько раз запрещали «Муху-цокотуху».

«Мойдодыра» – за то, что он выбежал из спальни, а ведь у советских людей нет спальни… Потом – «Моем, моем трубочиста / Чисто-чисто, чисто-чисто…» – что это, мол, оскорбление труда трубочистов, а мы уважаем всякий труд – это я все помню. С «Мухой-цокотухой» была какая-то бесконечность запрещений, потому что она – именинница, а у советских людей нет именин. Затем было замечено, что там употребляется слово «свадьба», а у нас, мол, нет никаких свадеб… И потом, вообще комар не может жениться на мухе, как и муха не может выйти за комара, это противоестественно… Вообще, это было бесконечно.

Вся моя юность, все мое отрочество прошли сквозь запрещения отдельных сказок, и я не говорю уже о «Крокодиле», который был запрещен на двадцать лет с самого начала. А еще ведь было просто отрицание необходимости фантастики – вот то, что все вещи говорят, а вещи, мол, на самом деле не говорят, что одеяло не может бежать и так далее.

Это было все время.

Но потом наступали такие отливы. Либо выступал Горький и объяснял, что Ленин придавал большое значение фантастике, либо, значит, еще кто-нибудь из начальства… И начинались времена, когда сказки Чуковского считались необходимыми для воспитания советских детей.

У него есть очень интересные записи в дневнике по этому поводу.

Сейчас я их возьму…

Одна сделана в тысяча девятьсот тридцать пятом году, шестого мая. «Вчера я выступал вечером в Педвузе имени Герцена на вечере детских писателей. В зале было около 11/2 тысячи человек. Встретили бешеным аплодисманом, я долго не мог начать, аплодировали каждой сказке, заставили прочитать четыре сказки и отрывки “От двух до пяти”, и я вспомнил, что лет восемь назад я в этом самом зале выступал в защиту детской сказки – и мне свистали такие же люди за те же самые слова, шикали, кричали “довольно”, “долой” – и какими помоями обливали меня педологи – те же самые, что сейчас так любовно глядят на меня из президиума».

Это одна запись, а другая сделана в тысяча девятьсот тридцать четвертом году в ночь на двадцать первое июня.

«Этот приезд… – имеется в виду приезд в Москву, Корней Иванович тогда еще жил в Ленинграде. – …Этот приезд показал мне, что действительно дана откуда-то свыше инструкция любить мои детские стихи. И все любят их даже чрезмерно. Чрезмерность любви главным образом и пугает меня. Я себе цену знаю, и право, тот период, когда меня хаяли, чем-то мне больше по душе, чем этот, когда меня хвалят. Теперь в Москве ко мне относятся так, будто я ничего другого не написал, кроме детских стихов, но зато будто по части детских стихов я классик. Все это, конечно, глубоко обидно».

Так что вот эта тенденция – считать его классиком в детской литературе и не существующим в литературе для взрослых или как-то «полусуществующим», «четвертьсуществующим», – она наметилась очень давно, как видите, в тридцатых годах.

После этого бывали отливы и по поводу сказок, в середине сороковых мы читали в «Правде», что он шарлатан, и много было всякого, но под конец его жизни, действительно, с ним обращались как с классиком детской литературы.

А ему было грустно, потому что ему хотелось не величания, не того, чтобы он был классиком, а чтобы те книги, над которыми он работал всю жизнь, – как книга «О Чехове», над которой он начал работать, по-моему, не то в тысяча девятьсот первом, не то в тысяча девятьсот третьем году и кончил в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом, и чтобы его «Рассказы о Некрасове», которые потом превратились в книгу «Мастерство Некрасова», и его воспоминания, которые все являются портретами людей и их произведений, – ему хотелось, чтобы это дошло до читателя.

И при этом я хочу выразить такую уверенность, что, если бы эти книги действительно дошли до читателя, они были бы не менее нужны, чем детям нужны детские сказки Чуковского.

У него как у критика – я не знаю, нужно ли это называть критическим даром, – у него было совершенно особое свойство, которое я про себя называю «двуадресностью». Я помню то время моего детства, когда он был критиком во многих газетах и когда его статьи, его фельетоны обсуждались такими людьми… например, скажем, академик Тарле многое знал наизусть, это я помню. Я помню, как его ценил академик Кони, я помню, какие споры вокруг его статей велись между, скажем, Блоком, который не любил их, или, скажем, Василием Васильевичем Розановым, который и любил, и не любил. На Башне Вячеслава Иванова о них говорили. Одни их отвергали, другие их любили.

Они существовали как литературный факт.

И потом он стал писать несколько по-другому.

Определить его жанры трудно, это должны сделать специалисты. Я вот до сих пор не могу подобрать слова. Что такое «От двух до пяти»? Или что такое «Живой как жизнь»? Ну, может быть, это художественное исследование, не знаю. Что такое «Рассказы о Некрасове»? Вообще, почему он так часто пользуется такими словами как «рассказы», «очерки», «портреты», а не только «критические статьи».

Я хочу только сказать, что адресов было два. Он очень рассчитывал на то, чтобы это было интересно и ново для такой, что ли, литературно-художественной элиты… и при этом – для каждого прохожего, который в эту минуту идет по улице.

Он бесконечно выступал с лекциями – а все его вещи написаны вслух и для чтения вслух, – выступал в очень многих городах России.

И, конечно же, на его лекции в Курске или в Минске приходили не академики, а та интеллигенция, которая была в этих городах, и в больших городах, и в малых. И, кроме того, приходили просто люди, которые интересовались литературой…

И у меня есть глубокая уверенность, что книги Чуковского сейчас нужны особенно, потому что я сама, даже мало встречаясь, вижу этих людей, идущих в интеллигенцию, нуждающихся в путеводителе в русской литературе.

Им нужны книги Корнея Ивановича, которые были, конечно, специальными книгами и в то же время являлись какой-то тропинкой для понимания очень сложных вещей.

Прежде чем я потом прочту несколько слов о его работе, сразу скажу, что мне могут на это заметить: «Значит, он был популяризатор, если он доходил до каждого прохожего?» Приведу его слова: «Я никогда не мог излагать чужие мысли, я могу писать, только изобретая».

Он ни в какой мере не был популяризатором. Он был открывателем или, как он сам говорил, «изобретателем». В его книгах нету изложения чужих мыслей, то есть бывают ссылки, цитаты, но все его мысли новы и свежи.

И в то же время его искусство заключается в том, чтобы любое новое специальное открытие могло быть понятным любому вдумчивому и любящему читателю.

…Теперь я позволю себе прочесть несколько других… его вещей или о нем.

Естьего письмо тысяча девятьсот двадцатых годов, оно относится к моей теме.

«Я изучаю излюбленные приемы писателя, пристрастие его к тем или иным эпитетам, тропам, фигурам, ритмам, словам и на основании этого чисто формального, технического, научного разбора делаю психологические выводы, воссоздаю духовную личность писателя. <…> Наши милые “русские мальчики”… стоят за формальный метод, требуют, чтобы к литературному творчеству применяли число, меру, вес, но они на этом останавливаются. Я же думаю, что нужно идти дальше, нужно на основании формальных подходов к матерьялу конструировать то, что прежде называлось душою поэта. <…> Критика должна быть универсальной, научные выкладки должны претворяться в эмоции. Ее анализ должен завершаться синтезом, и, покуда критик анализирует, он ученый, но, когда он переходит к синтезу, он художник, ибо из мелких и случайно подмеченных черт творит художественный образ человека».

Вот, собственно говоря, может быть, главное, что нужно сказать о том, почему необходимо издавать Чуковского взрослого, а не только детского. Потому что он и во взрослых своих вещах, в работах, адресованных взрослым, был художником.

И на этом основании я прочту вам маленькую выписку из Гейне. «Творенья духа вечны и постоянны, критика же есть нечто изменчивое, она исходит из взглядов своего времени, имеет значение только для современников, и если сама не имеет художественной ценности… то не переживает своего времени».

Мне кажется, что критика или те книги, которые создавал Корней Иванович, – художественны. Он был художником с головы до ног, и поэтому необходимо издавать его книги, которые пережили то время, когда они были созданы.

Вот его слова о себе, сказанные в конце жизни: «Моя основная профессия – литературная критика. Лишь тогда я считаю себя вправе писать о какой-нибудь книге, когда у меня создавалось свое собственное свежее мнение о ней, не совпадающее с общепринятым мнением. Критик, по-моему, должен быть совершенно свободен от всяких предубеждений и догм, и так долго и пристально надлежит ему всматриваться в авторов, критикуемых им, покуда он не откроет в них такие черты, каких не заметил никто, даже сами авторы. Моя недавняя книга“О Чехове” полемична от первой строки до последней, так как в ней опровергаются все ходячие мнения о великом писателе. Мне было бы скучно писать о Некрасове, Слепцове, Николае Успенском, если бы пришлось повторять о них традиционные мнения. Вся моя книга “Рассказы о Некрасове” представляет собой попытку сказать новое слово о знаменитом поэте, о котором написаны тысячи книг и брошюр и десятки тысяч газетно-журнальных статей. Книга почтена еретической и, хотя каждая моя ересь подкреплена множеством научнопроверенных фактов, не переиздается с 1930-х годов. Когда в молодости я выступил с лекцией о писателе Гаршине, разъяренные старики, его сверстники, чуть не избили меня.

Второе мое правило – никогда не писать с кондачка. Критик обязан изучить свой материал досконально. Чтобы написать небольшую статейку о плодовитой беллетристке Лидии Чарской, я прочитал все шестьдесят четыре ее книги.

И еще одно требование, которое предъявляю я к себе – критические статьи должны быть изящно построены».

Еще, от него же. «Сколько забот о стиле, о композиции, – писал он в тысяча девятьсот двадцать третьем году, – и обо многом другом, о чем обычно не заботятся критики! Каждая критическая статья для меня – произведение искусства (может быть, плохого, но искусства!). И когда я писал, например, свою статью “Нат Пинкертон”, мне казалось, что я пишу поэму…»

И еще, он же…Тут есть его, такое как бы завещание критикам…

Я прочту только кусочки и думаю, что будущие исследователи сопоставят это, условно говоря, завещание с его заповедями детским поэтам,в них много общего.

«…Пишите так, чтобы это было ново, никем не подмечено. Изучайте текст до тех пор, пока не подметите его лейтмотив, его доминанту. Чтобы подмеченное не было случайным признаком, а самым существенным, главным, основным…».

Вот это очень существенное замечание.

В его подтверждение я прочту две маленькие выписки. «Эстетическая студия стиля – одного только стиля – приводит нас к определеннейшим выводам о духовной сущности писателя». Это первое. И второе – из письма к Василию Васильевичу Розанову, который написал статью о Ключевском: «Вы превосходно очертили саму душу его души».

Вот это то, к чему стремился Корней Иванович, – очертить душу души при помощи изучения, научного изучения стиля.

«…Нагнетание одних и тех же черт, покуда даже идиоту станет ясно, в чем главное существо его личности. У положительных героев Короленко, заметил я, у всех голубые глаза, – я объясняю, почему это. Уитмен – сгущение космических пространств. Покуда вы этого не найдете, вы не скажете ничего нового. Причем нужно отмечать в писателе не то, чем он похож на других, а то, чем он ни на кого не похож, чтобы он встал перед читателем во всем своеобразии своей неповторимой единственной личности. Чуть вы скажите о Блоке, что он символист, или о Гончарове, что он реалист, или о Жуковском, что он романтик, – чуть вы найдете для него рубрику, вы сотрете с него все краски его личности. Вы только тогда скажете о Блоке правду, если укажете, чем Блок не похож на других символистов, и о Гончарове – чем он не похож на других реалистов. Старайтесь подмечать не гуртовые, стандартные качества, а личные, ему принадлежащие. Конечно, классификация по жанрам, стилям, направлениям чрезвычайно нужна, но ей наша задача не исчерпывается. Не будьте серыми, как солдатское сукно, не имейте права быть скучными. Пишите хорошо, чтобы можно было прочитать вслух, чтобы это было эмоционально, как стихотворение, как песня». И на полях машинописи, в которой был этот набросок, написано рукой Корнея Ивановича: «Мы должны быть народными писателями».

Заметьте, он говорит это о критиках, о критиках-специалистах. «Мы должны быть народными писателями». Что это значит? Ну, я не буду пускаться в объяснения того, что такое «народ» и что такое «народный писатель», потому что мне ближе всего то определение, которое в своих записных книжках дал Чехов, по-моему, совершенно необыкновенное: «Лучшее, что каждый из нас делает, – есть дело народное».

Так вот, мне хочется сказать в этот день, что лучшим Корней Иванович был во многих областях… То есть не то чтобы лучшим по сравнению с другими, но это было лучшее из того, что он делал, и лучшее из того, что он делал, не ограничивалось сказками, а очень большим количеством книг, которые оказываются от читателя скрытыми.

…Все, что я говорю, я говорю не для того, чтобы умалить значение Корнея Ивановича в его работе для детей, а для того, чтобы напомнить юбилейному комитету, который меня, конечно, не услышит, что следует бы в память Корнея Ивановича не только устраивать юбилейные вечера, но прежде всего – переиздать его книги.

Дом Чуковского, 1 апреля 1984 года

Я хочу всех поздравить с днем рождения Корнея Ивановича. А кроме того, с тем, что мы снова собрались в этом доме, и будем надеяться на то, что, может быть, и не в последний раз.

Во всяком случае, поздравляю всех с тем, что родился Корней Иванович, и с тем, что мы здесь сегодня вместе. Я знаю, что очень многие наши друзья, да, собственно, все наши друзья: и те, кто присутствуют здесь, и те, кто отсутствуют, – постоянно задают вопросы о том, в каком же положении, в конце концов, находится дом Чуковского.

Позволю сказать очень немного и очень общо.

Я думаю, что сейчас совершается действие посмертной сказки Корнея Чуковского.

Если мы вспомним все его сказки: и «Бармалея», и «Тараканище», и «Айболита», и так далее, и так далее, то вы всегда увидите в них, как положительный герой попадает в какую-то беду и как его выручает любовь окружающих вне зависимости от того, большие они или маленькие. Это может быть и воробей, и комарик, и может быть сам Ваня Васильчиков. Вот если говорить в этом же аллегорическом стиле, то я должна вам сказать, что этот дом держится до сих пор и работает до сих пор… А дом этот – работающий дом, работающий в смысле изучения биографии Корнея Чуковского, постоянных консультаций, которые даются всем, кто им интересуется, и прежде всего посетителей, экскурсантов. И всех, всех его друзей.

…Я должна сказать, что этот дом держится любовью. Любовью к нему, иногда совершенно неожиданной.

И это тоже соответствует сказкам Чуковского. Помощь приходит для бедствующего всегда неожиданно, неизвестно откуда, и это… это может быть как угодно.

И мне кажется, что посмертная сказка Корнея Чуковского, я надеюсь, кончится так, как кончаются все его сказки, то есть каким-то счастьем.

У меня такая надежда есть, и она от меня не уходит в самые трудные минуты. Я думаю, что это происходит потому, что… «вдруг откуда-то летит маленький Комарик, и в руке его горит маленький фонарик»…

Вот если где-то горит «фонарик», а в этом доме, по-моему, он все-таки горит, хоть маленький, то люди начинают этот «фонарик» беречь и стараться, чтобы он горел и дальше. Это, очевидно, в природе человеческой.

Ну, для того чтобы было ясно совершенно – я от аллегории перехожу к практике, – я просто скажу, что недавно был очень интересный день, двадцать восьмого, по-моему, марта, в десять часов утра. Были две передачи памяти Корнея Ивановича – ввиду наступающего дня его рождения. Одна по телевидению, а другая по радиовещанию.

Я слышу ото всех об этих передачах, и я понимаю просто умом, что их видели миллионы людей. Эти миллионы людей – это все читатели и почти все, во всяком случае, почитатели Корнея Ивановича. Это – огромная духовная сила, огромная потенция, которая существует в нашей стране. Любовь к Чуковскому.

…В этот же самый день, в три часа дня, мы с Люшей по повестке были в городе Видном, где нам предъявили в очередной раз иск о том, чтобы мы покинули этот дом, то есть, собственно говоря, уничтожили музей Корнея Чуковского. Заседание суда ничего не решило, потому что он был просто отложен ввиду болезни нашего адвоката. Суд заслушал сообщение об этом и решил перенести заседание на месяц вперед.

Но дело не в этом, дело не в результате, а дело вот в этом контрасте.

Значит, вот с одной стороны, казалось бы, имя, которое так привлекает миллионы людей, и его привлекательность зафиксирована, кроме того, десятками тысяч, которые уже прошли через этот дом, с другой стороны, существует некий… – я… так как не знаю… не могу точно назвать, кто это, то я буду, значит, пользоваться термином Корнея Ивановича, – существует «Бармалей», который отступить не хочет ни за что и ни в коем случае.

Миллионы людей будут смотреть, слушать, радоваться, тысячи людей будут приходить в этот дом, оставлять тут благодарные записи, писать, что они желают этому дому дальнейшей жизни, а Бармалей будет продолжать иск «О выселении Лидии и Елены Чуковских», а фактически – этого музея – из этого дома. То есть настаивать непременно во что бы то ни стало на уничтожении дома Корнея Чуковского, в котором он прожил тридцать лет и который любят люди.

Вот от поведения всех людей дальше, я думаю, и будет зависеть, появится ли счастливый конец в этой посмертной сказке или не появится. Судя по тому воздуху любви, в котором существует этот дом, я не допускаю мысли о том, что… ну просто о том, что вот это дыхание любви многомиллионное, что бывает редко, что оно не победит.

Я думаю, что оно возьмет верх. Я не знаю, каким образом и на каком суде, но, во всяком случае, что это будет именно так.

Ну а если это будет не так, то тогда – всем, кто работал так деятельно над сохранением этого дома, над восстановлением этого дома, над жизнью этого дома… над тем, чтобы он был живым, привлекательным, интересным… остается тогда… останется одно утешение, что они сделали все, что могли, все, что от них зависело. И тогда, когда этот дом был обречен на полное превращение в руины, и когда, значит, Литфонд потребовал вообще уничтожения этого музея. Во всякую минуту здесь были люди – и те, кто присутствуют здесь сейчас, и те, кто здесь не присутствуют, – которые понимали, что нужно за этот дом стоять, нужно продолжать… Их любовь была очень активна. И тогда мы сможем сказать, что «никто пути пройденного у нас не отберет» и что то, что было сделано за эти пятнадцать лет, – было сделано. А если этот «маленький фонарик» будет все-таки погашен, то это не наша вина…