Николай Крыщук
В том доме было очень страшно жить

Петербургские ведомости / 22 июня 1994 г.

23 июня исполняется 105 лет со дня рождения Анны Андреевны Ахматовой. Дата не круглая. Но как ежегодно отмечаем мы пушкинские юбилеи, так, думаем, достоин этого и другой великий русский поэт, творивший в Петербурге, — Анна Ахматова. К тому же есть еще и дополнительный повод поразмышлять о феномене Ахматовой. Журнал «Нева», недавно завершивший публикацию второго тома «Записок об Анне Ахматовой. 1952 — 1962 гг». Лидии Чуковской (первый том был опубликован в этом же журнале несколькими годами раньше), выдвинул это уникальное в своем роде сочинение на соискание Государственной премии России за 1994 год.

Это чтение затягивает сильнее, чем роман, серьезнее, чем роман. Как будто тебя позвали в чужую жизнь, как в чужую квартиру, а дверь заперли, или сам забыл — где она. В поисках выхода уходишь все глубже, сквозь верандные оранжереи, каморки, проходные комнаты с аристократической утварью, бедные кухни, пугаясь собственных миниатюрных отражений в кроватных шарах. Думаешь: «А обратно, может быть, так и не выпустят. Или выпустят — вместе с хозяином».

Здесь есть все, что непременно должно быть присуще роману. Интрига, и не одна, многократно закручивающая сюжет, — тюрьмы, ссылки, война, страсти роковые, страх, предательство, смерть. Униженные гении, горделивые лжецы, простодушные убийцы, клеветники, романтики от социализма, задушенные воротничком чиновного мундира. Все состояния, ситуации, персонажи, вышедшие из 66-го сонета Шекспира, лермонтовской «Думы», всей отечественной и мировой литературы и зажившие новой жизнью в советской действительности. А также многое,чего не было в опыте человеческом до 1938 года, с которого начинаются «Записки об Анне Ахматовой».

Однако список этот и картина, из него встающая, будут неполными и искаженными, если не назвать одним из героев «романа» и автора его — Лидию Корнеевну Чуковскую.

Регулярные дневниковые записи — жанр в литературе редкий и уже поэтому практически обреченный на удачу. Требует он не только огромного напряжения и самодисциплины, не только постоянного пребывания «в форме», но и в некотором роде самоотречения. А главное — необходимо обладать чувством значительности жизни, что дается человеку тяжелее, чем любовь, вдохновение и самоотверженный поступок.

В одной из записей 1962 года Лидия Корнеевна отмечает: «… я совершила упущение по службе: один свой визит к Анне Андреевне… не записала вовремя». Ироничность самоукора только подчеркивает жанровую обязательность служения. В те же дни по поводу повести Чуковской «Софья Петровна» Ахматова сказала: «Вы совершили подвиг… Мы все думали то же, мы писали стихи, держали их в уме или на минуту записывали и сразу жгли, а вы это писали! Писали, зная, что могут сделать с вами и с дочкой! Писали под топором». Несомненно, эти слова можно отнести и к самим «Запискам». Даже в большей степени, пожалуй, если добавить к этому, что огромное количество стихов Ахматовой, которые та не могла доверить бумаге, долгие годы сохранялись только в памяти автора «Записок»; если иметь в виду, что и сегодня, готовя свои «Записки» к публикации в журнале «Нева», Лидия Чуковская продолжает дешифровывать вынужденную тайнопись тех лет, уточняя детали, расширяет старые и пишет новые комментарии, и многие из них превращаются в документально безупречные и в то же время субъективно страстные статьи из несуществующей пока литературной энциклопедии.

Значение работы, длящейся более полувека, шире, чем скромно определенные самим автором жанр и тема. И дело не только в том, что в дневник об Ахматовой вплетается дневник о Пастернаке, о последних месяцах его жизни. В «Записках» сквозь стиль отношений и быт пульсирует «кровь времени». И какого! — с конца тридцатых до середины шестидесятых. Такое случается (редко!), когда в одном лице соединяются пристрастный наблюдатель, взыскующий истины ученый и писатель.

Повествования, подобные этому, убеждают: представление о быте, существующем отдельно от истории и культуры, не более чем фантом узкого сознания. Что уж говорить о быте сталинской эпохи, в котором все трагически значимо.

…Ахматова опасается тайного надзора. Для проверки она вкладывает в тетрадь со стихами волосок. Волосок исчезает. Ей кажется, что он не исчез, а был передвинут правее в то время, конечно, как Ахматова ходила обедать. Разубеждать ее бесполезно. В. Г. Гаршин сделал наблюдение: «… она всегда берет за основу какой-нибудь факт, весьма сомнительный, и делает из него выводы с железной последовательностью, с неоспоримой логикой». Быт?

Уроки прозаического подхода к явлениям и людям, которые, казалось бы, уже всецело принадлежат истории и литературе, преподала Чуковской сама Ахматова. Вот ее слова о Достоевском, вернее, о жене его: «Анна Григорьевна жадна и скупа. Больного человека, с астмой, с падучей, заставляла работать дни и ночи, чтобы «оставить что-нибудь детям». Такая подлость! Он пишет ей: «Пообедал за рубль». Зарабатывал десятки тысяч и не мог пообедать за два рубля!» Или: «Про Волошина я читать не стала. Я знаю, что Марина на него молится, а я его не выношу: из Коктебеля всегда исходили сплетни».

Разумеется, Ахматова часто, очень часто была несправедлива в силу своей сверхпристрастности и склонности находить во всем примеры, иллюстрирующие ее умозаключение. Например: «Я всегда ненавидела жен великих людей…» Но и автор «Записок» — не беспристрастный хроникер. Если ей известен истинный мотив несправедливого суждения Ахматовой, она непременно сообщит его: «Одно из оснований, по которым А. А. не любила Волошина, — это отношения между Гумилевым, Волошиным и Черубиной де Габриак». Она считает своим долгом защитить невиновных от несправедливого подозрения.

Не пренебрегая кухней, в которой заваривались литературные отношения, Чуковская, однако, всегда остро чувствует масштаб. Ахматова, даже больная, капризная, раздраженная, всегда в ее записках остается Ахматовой — Поэтом, поглощенным поиском Слова, живущим в широчайшем контексте культуры, обживающим ее с упорством, которого никогда не хватало на собственный быт. Живые и мертвые: Мандельштам и Пастернак, Цветаева и Анненский, Есенин, Блок, Чехов, Шекспир, Пушкин, Гете — все они были соседями, собеседниками, порой обожаемыми, иногда нестерпимыми.

Между бытом и бытием не было границы за счет, правда, почти полного уничтожения быта. Культура одомашнивалась, входила в состав ежедневных переживаний, она вся помещалась в этой комнате, и комната звучала как одна из ее октав. Гении — не памятники, к которым надо задирать голову, а живые фигурки, играющие свои, с бесконечным смертельным исходом, партии и вовлекающие нас в эту обреченную и прекрасную игру. Даже к литературным героям Ахматова относилась страстно, точно к живым людям. К Анне Карениной, например, ничего ей не прощая, ловя на оговорках, защищая Вронского.

Ахматова сама была частью культуры и сознавала это. Отсюда ее прижизненная, но как бы уже и посмертная величавость, которая в быту оборачивалась сосредоточенностью не только на своем, но и на себе. То, что для большинства являлось легендой, для нее было опытом длящейся жизни.

Да, мы заходим в историю литературы через двери дома. У нее свои навязчивые мотивы, свои неразрешимости, свои обиды. Почти ежедневно: «Придумано, будто я отсутствую в лирике Гумилева, будто он меня никогда не любил!» И почти комическое по этому же поводу: «Я сделаю… из них… свиное отбивное…»

Все это ничуть на принижает высокое. Напротив, жизненный заквас делает еще более ощутимой трагическую подоплеку искусства. За окном трагически шумит или трагически безмолвствует страна, в кресле напротив щиплет бородку, быть может, никогда не существовавший Шекспир, сын арестован, болит сердце, отношения с любимым мучительны — и все это должно претвориться в то, что мы зовем ахматовской поэзией.

Николай Крыщук