Иван Толстой
Вспоминая Ефима Григорьевича

Радио "Свобода" / 20 февраля 2018

прослушать

К 100-летию со дня рождения ученого и переводчика Ефима Эткинда*

 Иван Толстой: Сегодняшние читатели настолько привыкли к тому, что Эткинд – это непременно Александр (то есть племянник, эссеист и культуролог), что знаменитого дядю стали отодвигать вглубь памяти. Это исторически несправедливо, а для меня и человечески невозможно. Я Эткинда-старшего помню с детства: он приходил в гости к моим родителям, о нем говорили как об ученике Михаила Лозинского, я ходил на его выступления в ленинградский Дом писателей на улицу Воинова (разумеется, за много лет до тамошнего пожара, в другую культурную эпоху).

Высокий, элегантный, стройный Ефим Григорьевич стремительно выходил перед залом, и было сразу понятно: сейчас наступит что-то остроумное и уютное.

А потом пришел мрак изгнания, унылая пора безвременья, слухи о Париже, невнятица заглушаемых радиопередач, книга воспоминаний Эткинда, привезенная моим отцом с дарственной надписью автора (где она теперь? – кто-то зачитал: а потом оказалось, что папа привез целых три экземпляра – для передачи общим друзьям).

А еще десять лет спустя я и сам встретился с Ефимом Григорьевичем в Париже, и, наконец, история совершила полный круг: Ленинград (теперь уже Петербург), 1994 год, мои родители еще живы, та же квартира, мама заваривает утренний кофе: сейчас прибежит Ефим Григорьевич. Именно прибежит – ибо каждое утро перед завтраком он бегает вокруг Ботанического сада, огибая бывшую дачу Петра Столыпина.

Эткинд как всегда в спортивной форме, беседа старых друзей двадцать лет спустя, как будто и не было изгнания, все тот же вид из окна на набережную Карповки. Это и называется бессмертием.

О сделанном Ефимом Григорьевичем для русской, французской, немецкой культуры – монбланы его достижений – обо всем этом можно нынче прочесть в Википедии. Мы же сегодня будем слушать голос юбиляра, благо в архиве Радио Свобода сохранилось множество его выступлений.

Начнем с записи 1982 года, озаглавленной «Память». Ефим Эткинд – о Лидии Корнеевне Чуковской.

Ефим Эткинд: «Память» – излюбленное слово Лидии Корнеевны Чуковской, оно чаще других встречается в ее книгах и статьях, даже в заглавиях. Одна из ее мемуарных работ названа «Памяти моего отца», другая – «Памяти Фриды». Составленный ею сборник опубликован в Париже в 1974 году под названием «Памяти Анны Ахматовой». Память для Лидии Корнеевны Чуковской – это основа не только культуры, но и достоинства, независимости, высокой духовности, это – торжество правды над ложью. Советское общество много десятилетий держалось – и держится – на искусно оформленной, многоэтажно нагромождаемой, монопольно царящей лжи. Она была бы немыслима, если бы людей не лишили исторической памяти. И вот Лидия Корнеевна утверждает: «В нашей стране противостоит лжи и фальсификации стойкая память, неизвестно кем хранимая, неизвестно на чем держащаяся, но упорная в своей кротовой работе».

Память – это спасение России от нового варварства, волны которого заливают ее, поднимаясь все выше. Но чем выше встают волны дикости, тем устойчивее оказывается скала культуры, скала памяти. В заключение одной из своих знаменитых статей, статье 1968 года, Лидия Чуковская писала почти патетически:

«Память – драгоценное сокровище человека, без нее не может быть ни совести, ни чести, ни работы ума. Большой поэт – сам воплощенная память». И далее она приводит строки из поэмы Анны Ахматовой «Реквием» – из «того поэта, – говорит Лидия Корнеевна, – который не пожелал расстаться с памятью не только при жизни, но и за порогом смерти:

Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлопала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.

Память о прошлом, – заключает Чуковская, – надежный ключ к настоящему. Перечеркнуть счет, дать прошедшему зарасти бурьяном путаницы, недомолвок, недомыслий?! Никогда!».

Строки Анны Ахматовой – это самый почти конец «Реквиема». Анна Ахматова не хочет себе памятника ни у моря, где она родилась, ни в царскосельском парке, уже чуждом ей, нынешней, но – у стены той ленинградской тюрьмы,

… где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.

Ибо забыть горе женщин, стоявших с нею рядом в той же безнадежной очереди, «под красною ослепшею стеною» – тяжкий грех:

О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде…

Зачем же все-таки помнить? В крохотном прозаическом предисловии к «Реквиему» Ахматова рассказывает о «женщине с голубыми губами», узнавшей в ней писательницу и спросившей шепотом: «А это вы можете описать?».

И я сказала:

– Могу.

Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом».

«Подобная подмена – это, в сущности, вторичное убийство»

Вот ради чего надо помнить: ради этого подобия улыбки, которая выражает в безнадежности – слабую тень надежды. Память – в той же мере торжество надежды, в какой беспамятство – это безысходное рабство. Лидия Корнеевна Чуковская ссылается на бесчисленные примеры забвения, и всякий раз оно подобно смерти. Так, Пушкин в 1837 году «был убит императорским двором и Дантесом. Убит, а не умер», пишет Чуковская. Забвение этого убийства – преступно. Преступно забывать о том, что ровно через сто лет Осип Мандельштам «тоже был убит, а не умер». Между тем, в предисловии к собранию стихов Мандельштама в «Библиотеке поэта» читаем: «…оборвался творческий путь Мандельштама – поэт умер в начале 1938 года». Лидия Чуковская возмущенно комментирует: видимо долго «не могли подобрать литератора, который согласился бы умолчать истину. Мандельштам не умер, он был убит тюрьмою, ссылкою, этапом, лагерем». И вот каков ее вывод: «Подобная подмена – это, в сущности, вторичное убийство». Забвение осуществляется посредством лжи; обычно сурово сдержанная, Лидия Чуковская здесь беспощадна и резка: «злодейская ложь», «окаянное вранье» – так клеймит она статью Дымшица.

Но у Дымшица, автора предисловия к Мандельштаму, была своя бухгалтерия: да, он солгал, но ведь зато читатели получили стихи Мандельштама, которого до того никому не удавалось опубликовать в течение сорока пяти лет… Не во благо ли такая ложь? Не разумен ли подобный расчет? Тут решения возможны разные. Пушкин со всеми своими цензорами весело лукавил, он считал хитрую игру не только допустимой, но и неизбежной. Иные были менее уступчивы. Лидия Корнеевна избрала позицию абсолютной бескомпромиссности: нет такой цены, которую власти могут ей заплатить за уступку цензуре. «…Для каждого человека, – пишет она, – наступает час, когда правда берет его за горло и навсегда овладевает душой. Общего для всех часа нет: «душа темна, пути лукавы». Со мной это случилось, когда в застенках моего родного города обильно полилась кровь».

В конце шестидесятых годов стали снова топтать и душить, и Лидия Корнеевна Чуковская окончательно выработала свой нравственный принцип взаимоотношений с режимом. Наиболее отчетливая и полная его формулировка гласит:

«Когда я поняла, что у нас начинают снова отнимать память, я поняла и другое: ни за какие блага в мире я это выстраданное достояние не отдам. И людям буду мешать заново впасть в беспамятство. Пусть никогда больше не напечатают ни единой моей строки, пусть останутся неосуществленными дорогие мне литературные замыслы – но выкорчевывать из моего текста имена погибших и общее имя их гибели я никому не позволю. Никому, никогда. Не стану ни взвешивать, ни измерять, ни рассчитывать: что лучше? сказать хоть что-нибудь о погибшем человеке или не сказать ничего, раз о гибели нельзя?
Пусть каждый решает этот вопрос вопросов по-своему.

Для себя я решила».

С Лидией Корнеевной Чуковской многие не согласны; в самом деле, у этого «вопроса вопросов» нет однозначного решения. И все же ответ Лидии Корнеевны для нее – единственно возможный. Ибо он, этот ответ, спокойно героический. Все ли ее собеседники и даже читатели отдают себе отчет в том, что перед нами – героиня? В самом возвышенном, чистом, строгом, старинном смысле этого слова. Физически немощная женщина, почти слепая, пишущая толстыми фломастерами и читающая через сильную лупу, перенесшая опасный туберкулез и страдающая тяжелой сердечной болезнью, – она сохранила и свойственную ей осанку королевы, и неправдоподобное бесстрашие. Ее травят, пугают, изолируют от почты и посетителей, угрожают выселить созданный ею музей отца и ее семью, ее исключили из Союза писателей и лишили медицинской помощи… Низость властей невообразима: даже под фотографией, где она, шестилетняя девочка, сидит на руках у отца, нельзя подписать ее имени – оно запрещено в СССР, хотя в шесть лет Лидочка Чуковская еще не была тем борцом за достоинство человека и его память, которым она стала шестьдесят лет спустя.

Сегодня, через семьдесят лет, Лидия Корнеевна Чуковская, – несгибаемая и неустрашимая Чуковская, – стала символом сопротивления

Сегодня, через семьдесят лет, Лидия Корнеевна Чуковская – несгибаемая и неустрашимая Чуковская, – стала символом сопротивления. Она борется Словом, утверждая справедливость определения Льва Толстого: «Слово – это поступок». Она не угрожает, но предупреждает. Пусть же снова прозвучит на весь мир ее грозное и мудрое предупреждение. Вот оно:

«… вы, намеренно задувающие сияние лучших умов, которыми нас дарит родная земля; вы, возводящие газетную – железобетонную стену между лучшими умами и простыми людьми; вы, пытающиеся повернуть историю вспять; вы, искусственно, механическим нажатием кнопки, вызывающие волны «народного гнева», предпочитая немоту любому слову, – смотрите, чтобы из-под земли не вырвался подлинный гнев, и тогда он как лава затопит не только вашу убогую стену, но – ничем не просветленный, не очищенный ничьей одухотворяющей, умиротворяющей мыслью – мыслью академика Сахарова, например, – он утопит в крови, без разбора, и виноватых, и правых.

Хочу ли я этого? Нет, я этого никому не желаю».

Пусть прислушаются власть имущие к этому голосу, голосу семидесятипятилетней писательницы, чье слово проникнуто мужеством и честью.

* Расшифровка приводится в части, имеющей отношение к Лидии Чуковской, полная версия программы доступна в аудиофайле.