Самуил Лурье
Остров РЛ: эпилог

Еженедельник "Дело" / 26 марта 2007 года

Ровно сто лет со дня рождения Лидии Чуковской. Это такая станция, на которой полагается выправить умершему писателю подорожную в будущий век и зарегистрировать его багаж: достижения, открытия, заслуги.

А также украсить зал ожидания медальоном, выполненным из позолоченного марципана. Через 25 лет либо через 50, если вспомнят — заменят на что-либо попрочней.

С Лидией Корнеевной все такие манипуляции не проходят.

Во-первых, она, хотя жила долго и написала много, к читателям была допущена лишь под конец. Ее книги еще не обдуманы страной как следует — что, кстати, по стране и видно.

Кроме того, даже не исключено, что существует — и пока известно лишь отчасти — такое произведение Лидии Чуковской, благодаря которому люди рано или поздно поймут ее лучше, чем понимают сейчас, и полюбят сильней. Это, конечно, ее Дневник — ежедневный за много-много десятилетий. Как я себе представляю, протокол сердца, разрезающего темное время. Песнь погибающего пловца.

Во-вторых, что бы ни случилось со страной, с человечеством, с литературой, со всеми остальными сочинениями Лидии Чуковской, — повесть под названием «Софья Петровна» навсегда останется необходимой вещью для каждого и любого, кому хотелось бы понять, как устроена жизнь.

В-третьих, никакая разновидность добродушия — юбилейная в том числе — тут неуместна, и не дождетесь. Помните — в записях Л.К. о Пастернаке: ночь, метель, встреча на улице дачного поселка, случайный разговор, и Пастернак — не важно сейчас, про чью прозу: поначалу показалось — прекрасная, но читаю дальше — обычное добродушие. «Конечно, если убить всех, кто был отмечен личностью, то может и это сойти за прозу…»

(Был у Лидии Корнеевны такой, среди прочих даров, и такой, удивительный: при ней — то есть вообще-то ей, обращаясь именно к ней, — говорили страшно важное. И она ничего не пропустила.)

Так вот, как раз добродушия в Лидии Корнеевне не было ни грамма. Она была человек неистовых страстей. Из которых главной, конечно, была страсть к гениальности.

Обстановка детства внушила ей, будто гениальность и есть норма. Что вы хотите: пятилетняя, например, заучивала «Облако в штанах» с голоса автора. Маяковский бродил по куоккальскому пляжу, к обеду приносил Чуковским сколько-то новых строк. И Лида, говорят, однажды потрясла родителей, декламируя: «И выбласывается, как голая плоститутка, из окна голясего публицного дома…»

Четырнадцати лет сиживала на сборищах «Серапионовых братьев», и так далее. Короче, про таких людей, как, допустим, Блок, или Зощенко, или ее отец, она привыкла думать, что примерно так должны вести себя все.

Постоянно трудиться и никогда, никогда не хитрить. Плюс аллергия на пошлость.

И крайне серьезное отношение к словам.

Потом ей посчастливилось участвовать в грандиозном утопическом проекте Маршака — новая детская литература: если все научатся читать, и при этом каждый от младых своих ногтей будет читать только высококачественные тексты, то возникновение глупцов, не говоря о негодяях, считайте, предотвращено. И практический редакционный опыт внес поправку: пусть люди и тексты гениальны не все, но все могут быть спасены от пошлости — точностью. Фактической, психологической, грамматической. У всего на свете имеется идеальное словесное отражение, надо только его найти — получится правда. Требующая, опять-таки, крайне серьезного отношения к словам.

С этими-то, значит, идеями Лидия Корнеевна и встретила 1937 год. Ими поверяла, так сказать (как алгебру — гармонией), дальнейший славный ход событий.

Видение разбитого пулей человеческого затылка преследовало ее. И недоумение. И нестерпимый стыд за современников. И омерзение к образовавшейся прямо у нее на глазах новой породе — или касте — или классу: к ГБ. И неутолимое презрение к ее жирующим лакеям — сов. пишущей братии.

«Если бы кто-нибудь узнал, что я переношу каждый день, — сначала он очень удивился бы, а потом, вероятно, не понял бы, как это можно выносить. Я сама иногда удивляюсь и думаю — «как»? Откуда берутся силы? И потом догадываюсь, что оттуда же — от стихов NN, от всех стихов, от самой NN, от памяти о Мите, о Шуре, Тамаре, Зое, М.Я. Только память о «Горных вершинах», только вера в их существование, в их жизнь, могут сохранить жизнь мне под ежедневным натиском самоуверенной глупости.

И, конечно, любовь к Люше».

Жила практически в подполье, невидимкой — «как стакан, закатившийся в щель». На самом деле — как интернированный посол — чрезвычайный и полномочный — республики (затонувшей, островной) Русская Литература. В государстве с идеологией противоположной. Отменившем презумпцию человеческого достоинства.

Каждый день Лидия Чуковская составляла отчеты — и отсылала на свою несуществующую родину. Сообщала Герцену и Салтыкову (и чтобы дали знать Пушкину с Некрасовым), как обстоят тут дела. Каких успехов добились террор, цензура и пропаганда в деле развращения широких народных масс.

Занималась, по соц. законности говоря, шпионажем. В пользу мертвых гениев.

Сообщила — да! — всю правду, только правду, ничего, кроме правды.

И поэтому нынешние добродушные полагают, что Лидия Чуковская по своей роли была — всего лишь свидетель (допускают, что — добросовестный).

И над гробом не было сказано — во всяком случае, не сказал тот человек, от которого я ждал, что он это скажет, — что она придумала новый способ действий, единственно возможный для искусства в эпоху абсолютного торжества лжи: придать наблюдаемым лично фактам — самым обыкновенным фактам времени, то есть постыдным и ужасным — силу художественных образов. Равную причиняемой ими боли.

Попросту — написала последние страницы русской классики. С блеском и благородством. И закрыла ее.

Самуил Лурье