Григорий Свирский
Известные писатели, отброшенные в самиздат

На лобном месте, Литература нравственного сопротивления, 1946-1986, М.: Крук / 1998

Лидия Корнеевна Чуковская

Повесть Лидии Корнеевны Чуковском «Спуск под воду» не вызвала в России такого общественного резонанса, как книги Василия Гроссмана и Александра Бека. От того ли, что появилась позднее, когда из-за преследований круг читателей самиздата и тамиздата сузился. Или, скорее, благодаря особенностям темы, волнующей более всего интеллигенцию.

Эпиграфом повести Лидия Корнеевна выбрала фразу Толстого: «Нравственность человека видна в его отношении к слову».

Освещая свое повествование этой мыслью Толстого, Лидия Корнеевна как бы спускается под воду, в глубины внутреннего мира советского писателя, запуганного и развращенного режимом. Сталинщина и слово художника — вот тема ее выстраданной книги.

Литвиновка — дом творчества под Москвой. Кто из писателей не знает о нем! Подлинное его название — Малеевка. Такие дома творчества есть и под Киевом, и под Ереваном, и в Крыму — всюду и всюду не только предупредительные сестры-хозяйки («ласковое притворство входит в их обязанности», — пишет Л. Чуковская), всюду — поразительное, единственное в своем роде, возможно уникальное, размежевание. Не по рангам или достатку, в этом не было б ничего уникального. Размежевание по воззрениям. Честный писатель не сядет рядом с Александром Чаковским. Продажное перо не осмелится разделить стол с Кавериным, обойдет стороной Лидию Корнеевну. Таково неписаное правило домов творчества писателей СССР. Теснятся друг к другу единомышленники… И частенько бывало какой-либо критик Шкерин сидит в углу. Пьет в одиночку. Появится на горизонте другой такой же, Шкерин бежит к нему навстречу, обнимает, как родимого, тянет к себе за руку.

Газетное величание, премии или, напротив, немилость в Домах творчества, как правило, силы не имели. Здесь давным-давно знали, кто есть кто…

Лидия Корнеевна любила Малеевку. Я не раз видел ее возле речки Вертушинки, седую, молчаливую, близорукую, почти никогда не улыбавшуюся. Близорукость ее однажды и подвела: Лидия Корнеевна оказалась за одним столом с людьми чужими и фальшивыми. Зашел разговор о Пастернаке; сосед-журналист, естественно, разделял официальную точку зрения на Пастернака:

— Мы с женой читали и смеялись, — замечает он.

Что ответила ему Лидия Корнеевна, можно было предвидеть. После чего, пишет Лидия Корнеевна, «…они обращаются со мною так, будто я заряженное ружье; не задеть бы спуск».

Космополитическая кампания наэлектризовала атмосферу до предела. Помню, критик Шкерин обрушился даже на меню, где обнаружил нерусское название «цимес». Он кричал на повара все утро: де, поддался на «удочку», и тут же начал гулять по столам листочек, исписанный известным русским поэтом:

Съел критик цимес и не знает он;
Теперь он Шкерин или Шкеринсон?..

Шкерины выведены и в повести «Спуск под воду».

Автор знакомится с писателем Николаем Александровичем Билибиным, побывавшим в лагерях.

Знакомство с пострадавшим Билибиным вызывает сны об Алеше, муже, которому когда-то дали десять лет тюрьмы без права переписки.

Никогда она не забывала Алешу, чувствовала себя виноватой.

Но в чем же виноватой?

«Сегодня я поняла в чем дело, — пишет Лидия Корнеевна. — Я жива. Вот в чем».

Нахлынули давние воспоминания, к которым нельзя остаться равнодушным.

Несмотря на поток тюремной литературы, на книги Солженицына и Шаламова, тюремные страницы Лидии Корнеевны самобытны; тюрьма здесь в ином ракурсе. Всю ночь мерзнет Лидия Корнеевна в очереди женщин возле Большого дома. Среди толчеи молодая женщина-финка с мертвым младенцем. Младенец умер только что, в очереди. Обезумевшая женщина никому не говорит, что ребенок умер, чтобы ее не вытолкали из очереди, пустили к окошку, за которым сидит некто, знающий, где ее муж. Появляется развязный комендант — «он был загримирован тюремщиком. Ключи тяжело звякают у пояса. Кобура револьвера расстегнута».

Рассказчица старается вызубрить слова, которые надо будет быстро сказать там, у окошка. «Я по опыту знаю, — пишет Лидия Корнеевна, — чуть только я увижу лицо и глаза человека, сидящего за большим столом и перебирающего карточки с фамилиями арестованных, — чувство тщетности всякого слова неодолимо охватит меня».

Это чувство охватило ее и в этот раз. Быстро закрылось окошко. Перед глазами лишь кривая фанерная дверь с надписью: «Выход здесь».

Как потянулась обездоленная женщина к Билибину, бывшему зэку!.. Билибин все откровеннее с ней. Однажды она вернулась после прогулки, думая о нем, «чувствуя себя голодной, бодрой и почему-то не несчастной».

Билибин и сообщил, «опасливо покосившись на дверь и потом почему-то на потолок». Объяснил, что «десять лет без права переписки» — это расстрел. Значит, муж ее погиб давно.

Билибин рассказывает ей о своих тюремных друзьях, о том, как они подыхали в шахтах, замерзали на лесоповале; он помнит все, даже как заикался душевный друг его, похороненный на лагерном погосте.

Билибин заканчивает в Доме творчества роман. Он уже почти принят в журнале «Знамя». Рассказывает и пишет. Пишет и — рассказывает.

Наконец рукопись готова. Он приносит ее Лидии Корнеевне.

И тут-то становится ясным, что Билибин — это собирательный образ всех сломленных писателей-горемык, предавших своих товарищей. Бывшие зэки боялись сесть вторично. Поэтому каждый из них — и Ярослав Смеляков, и Александр Рекемчук, и тихий Юра Смирнов, и уж конечно Василий Ажаев — все они не написали свой «Архипелаг Гулаг»… Сколько их было затем, сломленных рекемчуков, ставших «подручными партии» или запойными пьяницами! Писавших о лагерных муках, как о счастливом и здоровом труде на благо советского народа!

С подобной рукописью и знакомится Лидия Корнеевна.

«До сих пор мне случалось испытывать в жизни горе, — пишет она. — Но стыд я испытала впервые». Билибин вошел.

«Вы трус, — сказала я. — Нет хуже: вы лжесвидетель. — Он начал приподниматься. — Вы лжец. «Ты не чеченец, ты старуха…» Прощайте! Почему у вас не хватило достоинства промолчать? Всего только промолчать?.. Неужели… из уважения к тем… кого вы засыпали землей… вы не смогли как-нибудь иначе зарабатывать себе хлеб с маслом? Чем-нибудь другим. Не лесом. Не шахтой. Не ребенком — тамошним не… заиканием вашего друга?..» Он вышел.

«От его двери до моей, я сосчитала однажды, — девятнадцать шагов.

Но теперь они превратились в девятнадцать километров. Не менее. В девятнадцать веков».

Лидия Корнеевна Чуковская поднялась в бой — за слово. Слово, которым были обмануты миллионы и которое продолжает быть страшным оружием, возможно, страшнее атомной бомбы и нервных газов.

Она заклеймила не только палачей, но, как видим, и жертв, ставших их пособниками. Она приравнивает их к палачам. Также ненавидит их, как палачей. А презирает — больше.

Лидия Корнеевна — одна из немногих, кто удерживал слабых от компромисса с произволом. Не позволяя никому забыть вещую толстовскую истину: нравственность человека видна в его отношении к слову. Подлецы от этого, конечно, не переставали быть самими собой. Они таились. Не решались порой и голову поднять. Честные ощущали себя крепче, такое время пришло — десятилетие Солженицына. Оно наполняло прозу писателей особой силой. Повысило меру честности.

Писатели убедились воочию; государство иначе относится к тем, кто его не боится. Власть паразитирует на страхе. Живет людской трусостью.

«Они боятся только этого!» — воскликнул как-то Солженицын и показал свой увесистый кулак.

Сильнее зазвучал и голос Лидии Корнеевны. Честные ощущали себя крепче.

Григорий Свирский