Глава III

К. Чуковский «Некрасов, как художник», Петербург, издательство «Эпоха» / 1922

Это был гений уныния. В его душе, почти не умолкая, звучала великолепная заупокойная музыка, и слушать в себе эту музыку, и передавать ее людям и значило для него творить. Даже когда он смеялся, вы чувствовали, что это смех ипохондрика. Даже в его ералашных стишках, в каком-нибудь «Говоруне» или «Аргусе», только глухой не услышит тоски. Его излюбленный стихотворный размер есть по самому существу своему – панихида. Если бы этого размера не было раньше, Некрасов сам изобрел бы его, чтобы хоть как-нибудь выразить ту звериную, волчью тоску, которая всю жизнь выла в нем. Да он и вправду изобрел этот стих, эту особенную, специально-Некрасовскую пульсацию стиха, очень национальную, самую русскую, в которой главное очарование его лирики. Отнимите у него этот ритм, и у него ничего не останется. Некрасов не хандрящий – не поэт. Нет уныния – нет вдохновения. Пока он не нашел в себе этого ритма, он был литературный ремесленник, но едва этот ритм открылся ему, он сделался могучий поэт.

Замечательно, что в 1856 году он начал три разных стихотворения одним и тем же словом тяжелый: тяжелый крест… тяжел мой крест… тяжелый год.

У Пушкина и у Лермонтова, слово угрюмый было случайное, малозаметное слово, а у Некрасова оно выпятилось на первое место и заслонило все другие эпитеты… Кажется, угрюмость это главное свойство всех вещей и людей, которое он подметил в природе. «Угрюмы лавки, как тюрьма»… «Угрюмый дом, похожий на тюрьму»… «Леса у нас угрюмые»… «Все лес кругом, угрюмый лес»… И бурлак у него «угрюм», и мужик «угрюм», и тучи «угрюмы», и горы «угрюмы»1, и сосны «угрюмы», и пустыня «угрюма», и каморка «угрюма», и Нева «угрюма», и Кама «угрюма», и Иван «угрюм», – и декабрист Трубецкой:

О, милый, что ты так угрюм?

«Беден и зол был отец твой угрюмый», – говорит он об отце любимой женщины. И о своем отце «угрюмый невежда». И о своей музе: «угрюмая муза»2. Иногда вместо угрюмый он пишет унылый, это ведь так зловеще рифмуется с другим его излюбленным словом, – могила:

Не говори, что дни твои унылы…

Передо мной холодный мрак могилы…

 

Знаю, день проваляюсь уныло…

И пугать меня будет могила…

 

Сойдутся люди, смущены, унылы…

И подвезут охотно до могилы…

 

Словно, как мать над сыновней могилой.

Стонет кулик над равниной унылой…

 

Косатка порхает над братней могилой…

И плющ зеленеет, и ветер унылый…

Он по самой своей природе – могильщик. Похороны его специальность. В его книге столько гробов и покойников, что хватило бы на несколько погостов. И какие погребальные заглавия: «Смертушка», «Смерть крестьянина», «Похороны», «Кладбище»3, «Гробок», «Могила брата». И какие погребальные метафоры! Людей он называл червями, которые копошатся на трупе:

И на остатках жилья погорелого

Люди, как черви на трупе, копóшатся,

тучи – гробами, Неву – гробницей, землю – мертвецом:

Земля не одевается

Зеленым ярким бархатом

И, как мертвец без савана,

Лежит под небом пасмурным

Печальна и нага.

Снег это, конечно, «саван», «погребальный покров»:

Как саваном, снегом одета

Избушка в деревне стоит…

И опять:

В белом саване смерти земля…

И опять:

Словно дó-сердца поезд печальный,

Через белый покров погребальный

Режет землю…

Даже литеры в руках у наборщиков кажутся ему мертвецами: мы –

литеры бросаем,

Как в яму мертвецов.

Взглянув в окно вагона и увидев дым паровоза, он спрашивает:

– Что там? Толпа мертвецов?

Увидев зимний деревенский пейзаж, восклицает:

Картина эта такова, что тут

Гробам бы только двигаться уместно.

Похоронив друга и вернувшись с кладбища домой, он продолжает видеть его сквозь землю в гробу:

Жадный червь не коснулся тебя,

На лицо, через щели гробовые,

Проступить не успела вода.

Ты лежишь как сейчас похороненный,

Только словно длинней и белей

Пальцы рук, на груди твоей сложенных.

Этот образ червей и зарытого в землю покойника – обычный образ его поэзии:

То-то, чай, холодно, страшно в могилушке,

Чай, уж теперь ее гложет, сердечную,

Червь подземельный.

Или:

Гроб бросят не в лужу,

Червь не скоро в него заползет.

Сам покойник в жестокую стужу

Дольше важный свой вид сбережет.

Гробовым, замогильным голосом читал он вслух эти гробовые стихи. «Некрасов читает каким-то гробовым голосом», – записала о нем Штакеншнейдер. «Голос Некрасова звучал совсем замогильной нотой», – вспоминает П. Гайдебуров. «Читал он тихим, замогильным голосом», – вспоминает Пантелеев. И только что кончив «Смерть крестьянина», он пишет о смерти крестьянки. – «Темен вернулся с кладбища Трофим»… «Я покинул кладбище унылое»… «Я посетил твое кладбище»… – это у него постоянно. И когда в Риме он затеял описать Петербург, он начал с необозримых кладбищ этого «опоясанного гробами» города и перешел к подробнейшему описанию похорон:

Четверкой дроги, гроб угрюмый…

а потом вспомнил про глухой городишко:

Но есть и там свои могилы…

Когда же ему захотелось пошутить, изобразить нечто веселое и бодрое, – он написал:

Все полно жизни и тревоги,

Все лица блещут и цветут,

И с похорон обратно дроги

Пустые весело бегут.

Кого только он не оплакивает, не хоронит в стихах: и своего брата Андрея, и мать, и Прокла, и Белинского, и певицу Бозио, и артистку Асенкову, и сына Оринушки, и пахаря несжатой полосы, и Добролюбова, и Шевченка, и Писарева, и Крота, и свою Музу, и себя самого, – себя самого чаще всех; такая у него была потребность – хоронить себя самого, плакать над собственным трупом; чуть не за тридцать лет до кончины он уже начал причитать над собой:

– «Умру я скоро»… «Скоро я сгину»… «У двери гроба я стою»… «Один я умираю и молчу»… «Теперь мне пора умирать»…

Умирать – было перманентное его состояние. «Он был всегда какой-то умирающий», выразился о нем Лев Толстой. И не потому, что он был болен, а потому, что такой был у него темперамент. Когда через тридцать лет ему и вправду пришлось умирать, его талант воспрянул и расцвел, словно он только и ждал этой минуты – и полтора года он изливал свои предсмертные вопли в панихидах над собственным гробом. Мастер надгробных рыданий, виртуоз-причитальщик, он был словно создан для кладбищенских плачей. Плакать он умел лучше всех. Плакала ли Дарья по Прокле, или безымянная старуха по Савве, или Оринá по Ванюшке, или Матрёна по Дёмушке, он неподражаемо голосил вместе с ними, подвывал их надгробному вою:

Уумер, Касьяновна, уумер, сердечная,

Уумер и в землю зарыт…

Кто, кроме Некрасова, мог бы написать эти строки? Кто мог бы создать это протяжное, троекратное у – для передачи сиротского воя?..

Это умер, дважды стоящее в начале стихов, снова повторяется с тем же эффектом в стихотворении «Мороз Красный Нос».

Умер, не дожил ты веку,

Умер и в землю зарыт, –

Кажется, ни один поэт не мог произнести это умер с таким пронзительным, хватающим за сердце выражением.

К звуку у он чувствовал большое пристрастие и часто пронизывал этим звуком весь стих:

Жену ему не умнуй-у

или:

Думай-у думу свой

или:

Слушал имеющий уши,

Думушку думал свой-у4.

или:

Чу! Как ухалица ухает.

или:

Трудно, голубчик мой, трудно.

или:

Добуду! (думает Наум)5.

Примечания

1 См. его юношеское стихотворение «Горы»: «Цепи гор белоголовой угрюмо-дикая краса».

2 Даже описывая радостный праздник весны, он и там нашел унылые звуки; он услыхал голос, который –

Чу! кричит заунывно: ау!

Потом через несколько лет он зачеркнул это непраздничное слово и написал:

Чу! кричит: Прасковья, ау!

Ср. изд. 1864 г. ч. III, стр. 124 с изд. 1874, т. II.

3 Судя по дневнику Никитенки, стихотворение Некрасова «Утренняя прогулка» первоначально называлось «Кладбище». А. В. Никитенко. «Моя повесть о самом себе». СПБ. 1905 г. Т. I, стр. 548.

4 Вообще это был его излюбленный оборот:

– Одумал ты думушку эту (147).

– И думу думает она… (84).

– И невольную думаю думу (108).

– Думал я невеселые думы (229).

– Думал я горькую думу (52).

5 Я отнюдь не думаю, что звук у сам по себе, как таковой, выражает в русской речи уныние. Давно миновало то время, когда каждому звуку приписывали постоянную, неизменную, таинственно в нем пребывающую, эмоциональную окраску. Здесь меня занимает лишь то, как это у ощущалось Некрасовым.