Под литературным бойкотом

Звезда. № 11. С. 204–216. / 1929 г.

 

(Николай Успенский и Некрасов)

1

Был он озлобленный, сварливый и пьяный. Подарили ему старую шинель, а он написал на ней дикое слово и со смехом возвратил подарившему. Пустили его в один дом ночевать, а он, невзирая на мороз, выставил в комнате оконную раму. Приняли его по протекции в медицинскую академию студентом, а он, препарируя мертвую руку, изрезал ее на куски, изломал выданные ему инструменты, разбросал их по палате и ушел1.

Искалеченный с детства нищенскою звериною жизнью, он не верил ни в какое бескорыстие и за всякое добро платил ненавистью. Жестоко отомстил он Тургеневу, когда тот попробовал сделать ему доброе дело. Наслышавшись об его безденежье, Тургенев предоставил ему в своем орловском имении пять десятин земли, чтобы он мог жить не нуждаясь. Из деликатной боязни, как бы он не оскорбился подарком, Тургенев сделал вид, будто продает ему землю за деньги, за тысячу рублей, но, конечно, не взял у него ни гроша. А он — чудовище неблагодарности! — через несколько лет вдруг потребовал, чтобы Тургенев выкупил у него эту землю, иначе он продаст ее другому.

Напрасно Тургенев писал управляющему:

«Постарайтесь воздействовать на его совесть: вот скоро пять лет, как мои тысяча рублей за ним пропадают, неужели он будет столь мало честен, что продаст эту самую землю в другие руки?»

Чудовище осталось непреклонно, и Тургеневу пришлось выкупать у него свой подарок2.

Звали это чудовище Николаем Успенским. — «Он ко всем питал недружелюбные чувства», — вспоминают о нем его близкие. — «Это был человеконенавидец», — повторяют они. Кажется, человеконенавидец — было его обычное имя, так как Тургенев еще задолго до этой истории писал о нем весьма благодушно: «На днях здесь проехал человеконенавидец Успенский»…

Впрочем, человеконенавидец — слишком байроническое, высокое слово, а ненависть Николая Успенского была мелкая и странно-веселая — «У него развилось удовольствие издеваться над человеком, — вспоминает его двоюродный брат — и вообще удовольствие ощущать в людях дураков и подлецов, и мошенников»…

И чем больше пакостей подмечал он в окружающих людях, тем больше утешался и радовался. Он истинно был счастлив чужими пороками. — «Когда, — рассказывает его двоюродный брат, — [он] живописал чужие свинства и скотства, то чем подлее играла его мысль и чем гнуснее созидались его позорящие людей якобы доказательства подлости, — тем ему становилось легче на душе, лицо его оживлялось с каждой подлостью по мере возрастания ее омерзения. Тут он был молодцом, юмор блистал у него, он хохотал на всю комнату и чувствовал себя вполне ободренным для собственного распутства».

Это смакование человеческих мерзостей доставляло ему столько удовольствия, что он говорил о них нежно и сладко, без тени обличительного гнева. Но чем нежнее говорил он о них, тем больше ужаса внушал своим слушателям.

«Я, — вспоминает его двоюродный брат, — с пятого слова чувствовал уже страх перед растленными мыслями, которые вот-вот пойдут из него, и он выразит их самым ласковым, любовным тоном… Вот какая это ужаснейшая личность!»3

Как писатель Николай Успенский был очень талантлив, но сердце у него было бездарное, неспособное к любви и теплоте.

Многие пострадали от его тупосердия, но, кажется, больше всех Некрасов, имевший неосторожность отнестись к нему с братским участием. В благодарность за это участие он очернил Некрасова такой клеветой, которая оставила свое пятно и поныне.

Дело было в 1861 году, приблизительно в конце ноября. Николай Успенский явился к Некрасову и стал требовать у него каких-то неслыханных денег, которые Некрасов будто бы должен ему. Напрасно Некрасов пытался урезонить его, он не слушал никаких объяснений и скоро сделал своим правилом врываться в пьяном виде в квартиру поэта и кричать ему: «Отдай мои деньги!»

Некрасову это должно быть надоело. Однажды, когда Успенский был особенно буен, Некрасов взял одно из своих охотничьих ружей, зарядил его и поставил около себя в углу — на всякий случай. Человеконенавидец, которому было известно, что Некрасов — отличный стрелок, протрезвился мгновенно и, убежав, стал рассказывать в литературных кругах, будто поэт, не желая платить ему денег, предпочел пристрелить его, чтобы избавиться от своего кредитора!

От Некрасова он прибежал прямо к Полонскому и заявил, что только что спасся от смерти. «Во время рассказа об этом он, — говорит Полонский, — бледнел и краснел, и задыхался от волнения, точно и в самом деле жизнь его была в опасности»4.

Конечно, Полонский не поверил ему, он слишком хорошо знал Некрасова, но охотников уверовать в эту фантастику нашлось, конечно, великое множество. Врагов у Некрасова и тогда было больше, чем нужно. В литературной богеме стали громко кричать, что плантатор Некрасов ограбил молодого писателя, присвоив себе его заработок, а когда пришло время расплаты, пригрозил ему заряженным ружьем!

Некрасов мог опровергнуть эту клевету документами, но отнесся к ней весьма равнодушно. А когда он умер, Николай Успенский напечатал брошюру, где — в числе других измышлений — повторил и эту клевету, причем определенно указал, что Некрасов похитил у него около девяти тысяч рублей.

Многие даже поклонники поэта поневоле принуждены были верить этой никем не опровергнутой лжи. Никому и в голову не приходило в то время, что этот якобы ограбленный Некрасовым автор сам присвоил себе деньги Некрасова!

2

А между тем это было именно так. Недавно мы узнали из конторских счетов «Современника», что Успенский остался должен Некрасову две тысячи триста тринадцать рублей, которых не возвратил ему до конца своей жизни5.

Это дело мы хотели бы рассмотреть тем внимательнее, что ведь обвинение брошено не каким-нибудь безыменным писакой, а одним из самых выдающихся художников слова, завоевавшим себе почетное имя в начале шестидесятых годов.

Всмотримся же раньше всего в ту брошюру, где Успенский уличает поэта в мошенничестве. Брошюра называется «Из прошлого». Она вышла в 1889 г., и в ней не только о Некрасове вспоминает Успенский, но и о Льве Толстом, о Тургеневе, о Слепцове и о многих других, причем все они оказываются у него идиоты, говорящие лакейским языком, и в каждом он подмечает лишь гаденькое: Лев Толстой у него колотит детей, Тургенев бесстыдно лжет, а Слепцов в своей знаменитой «коммуне» предается гнусному разврату!

Недаром так мучился этими выдумками брат Николая Успенского, Глеб:

«Человек прожил 52 года, — ужасался Глеб, — и помнит, считает нужным помнить почему-то одни только гадости, и всегда сочиняет их, врет! И что важно, в этом оплевании нет злобы, но какое-то неисцелимое, в крови таящееся желание оправдать свою растленную мысль… подлостями… и плутовством всего общества, даже Тургенева, Некрасова и т. д.»6.

О Некрасове Николай Успенский сообщает в этой брошюре такое:

«Однажды в трескучий мороз я пришел к Некрасову, чтобы передать ему один из своих очерков.

«Знаете, что я вам посоветую, Успенский, — начал Николай Алексеевич, — поезжайте за границу».

«Да на какие же средства?»

«У вас есть прекрасные средства… Средства эти — ваши рассказы. Их в «Современнике» напечатано так много, что из них выйдет довольно солидный томик. Я издам их в свет, а вам дам денег на путешествие, которое для вас будет очень полезно…»

Я отправился за границу, где прожил около года. Между тем мои очерки вышли в свет отдельной книжкой и раскупались нарасхват. Возвратившись в Петербург, я узнал из достоверного источника, что Некрасов, вместо одного завода, как обещал, напечатал мои рассказы в количестве 6000 экземпляров по 1 рублю за каждый; а я ограничился поездкой за границу, которая стоила мне только 1000 рублей. Следуя примеру Тургенева, Толстого, Гончарова и Достоевского, я прекратил всякие сношения с незабвенным поэтом и издателем «Современника»»7.

О подобных злодействах Некрасова Николай Успенский говорит в своей брошюре подробно и много, но то огромное добро, которое ему сделал Некрасов, не оставило в его памяти никакого следа, потому что так уж была устроена эта странная память, что сберегала одно лишь обидное.

Мы счастливы, что на основании дошедших до нас документов, можем напомнить читателю то, о чем Успенский предпочел забыть.

Первый документ вот такой:

«Милостивый Государь Петр Александрович!

Податель сего студент Ваш Успенский, человек очень талантливый (автор Очерков народного быта, помещенных в «Современнике»), средств никаких не имеет, прокормление себя литературой лишило бы его возможности учиться — и так он желал бы взять стипендию обязательную (рублей 30 в месяц). Помогите ему в этом деле, если это возможно, — этим Вы сделаете доброе дело человеку, заслуживающему его и обещающему много в будущем, и чрезвычайно обяжете меня.

Вашего Превосходительства
П[окорнейший] с[луга]
Н. Некрасов».

Это письмо адресовано Некрасовым к ректору петербургского университета Плетневу. Просьба Некрасова была тотчас исполнена. Николай Успенский получил из университета стипендию8.

Об этом он почему-то забыл, также забыл и о том, что в феврале 1859 г. Некрасов, огорченный его пьяной и хаотической жизнью, решил избавить его от нужды и, помимо всяких гонораров, стал выдавать ему по 50 рублей в месяц, дабы он, не тревожась заботами о завтрашнем дне, мог всецело отдаться литературной работе. В то время 50 рублей были изрядные деньги, ибо селедка стоила пятак, а за комнату в центре столицы брали от пяти рублей в месяц. Впоследствии эти 50 рублей превратилась в 75, и такая субсидия выдавалась два года подряд, вплоть до конца 1860 г. Об этих деньгах Николай Успенский тоже забыл совершенно, а между тем сохранился целый ряд документов, которые могли бы служить ему напоминанием о них.

Вот записка Некрасова от 27 февраля 1859 г. к Ипполиту Панаеву, заведующему конторой «Современника»:

«Прошу Ипполита Александровича выдавать г-ну Успенскому с января сего года по пятидесяти рублей в месяц»9.

Вот неизданное письмо Николая Успенского к тому же Ипполиту Панаеву от того же 27 февраля 1859 г.

«Потрудитесь, Ипполит Александрович, мне выдавать через г. Звонарева, что вам пишет Николай Алексеевич [т. е. Некрасов]. Я вас попросил бы начать выдачу с завтрашнего дня или дня через два»10.

Вот еще три его письма к Ипполиту Панаеву, тоже об этой стипендии, причем в одном из них есть такая строка:

«Надобно сделать крупный счет моим займам, — из чего следует, что, кроме субсидии, он брал у Некрасова также большие авансы.

Так идет дело до самой зимы 1860 г. К этому времени поэт, должно быть, увидел, что Успенского не спасти никакими субсидиями, и решился на радикальное средство: вырвать его из окружавшей его обстановки и отправить за границу на долгое время, чтобы он очнулся, осмотрелся и начал новую жизнь. Некрасов, очевидно, надеялся, что Европа обогатит, отшлифует этот малокультурный талант, расширит его горизонты, и направил Николая Успенского в Париж и в Италию, — в гарибальдийскую Италию шестьдесят первого года, на которую тогда были обращены глаза всего мира. Поездка эта обошлась много дороже той суммы, которую указывал Николай Успенский впоследствии. По его утверждению, он истратил на эту поездку всего лишь тысячу рублей — никак не больше. Между тем, в архиве Ипполита Панаева мы нашли его собственноручные письма и две телеграммы, свидетельствующие о подлинной мере его заграничных расходов.

Из Рима в марте 1861 г. он пишет Ипполиту Панаеву:

«Семисотфранковый вексель, присланный вами, я подучил».

Из Флоренции в апреле:

«Шестьсот франков я получил».

Из Женевы в мае:

«Шестьсот франков я получил».

Из Парижа в июне:

«Потрудитесь выслать мне не менее 350 рублей серебром». «Пришлите в Париж 1100 франков». «Семьсот франков я получил».

Из Парижа в июле:

«Вышлите вместо 1100 франков — 1200 франков».

Когда же и этих денег ему не хватало, он бесцеремонно брал взаймы у кого-нибудь из тамошних русских, а счет посылал Ипполиту Панаеву, чтобы тот заплатил ему из Некрасовских денег.

«В Париже я занял у Оберучева 50 рублей серебром, на что дал свою записку».

Если принять во внимание, что на дорогу он получил от Некрасова никак не менее тысячи франков, что перед этим в течение двух лет Некрасов аккуратно выдавал ему указанную выше субсидию, то и выйдет, что к возвращению на родину он задолжал поэту около трех с половиной тысяч рублей.

В то время он и сам чувствовал себя его должником, о чем свидетельствует его письмо к Ипполиту Панаеву, посланное еще из Парижа:

«Проникнутый сознанием своих долгов, спешу их счистить с моей души, а для этого твердо решил ехать скорее в Россию и работать… Передайте Некрасову мою искреннюю благодарность за его доброе ко мне расположение, я прошу у него извинения, если я не так воспользовался его благородным предложением, что я растратил денег больше, чем бы нужно, то есть тратил их не по условию. Меня подкрепляла надежда, что я вскоре расквитаюсь… Пора, пора приступить к расплате, не правда ли?»

Письмо чрезвычайно важное, до сих пор не бывшее в печати, и мы рады, что можем привести его здесь, так как в нем сам Успенский свидетельствует, что на свой заграничный вояж он истратил больше, чем ему было предложено, и что он считает себя обязанным возможно скорее возвратить эти деньги11.

Чем же он думал расплатиться с Некрасовым? Книжкой своих рассказов? Едва ли. В то время издатели платили за книжки самые ничтожные гроши, и, например, Глеб Успенский даже позже, даже в семидесятых годах, печатал свои очерки у Базунова по 8 руб. с листа, а Генкель и Печаткин платили ему от пятидесяти до ста рублей за всю книжку. Правда, Некрасов дал за «Рассказы» Николая Успенского целую тысячу, но за вычетом этих денег Успенский остался должен ему около двух с половиной тысяч12.

Вместо того чтобы заплатить эти деньги, он потребовал у Некрасова новых, и только теперь, познакомившись с цифрами, мы можем видеть, как дики были его притязания.

Некрасов легко мог доказать свою правоту документами. Горячий Ипполит Панаев предлагал ему вывесить их на видном месте в конторе журнала, чтобы в самом корне пресечь клевету, но поэт благодушно сказал: «Когда-нибудь узнают, что все это вздор» и, щадя молодого писателя, не стал защищаться от его небылиц13.

Он просто перестал печатать его у себя в «Современнике» — и замечательно, что, уйдя от него, Успенский потерял и славу, и прежний талант, и всякое литературное значение. В этом был какой-то своеобразный закон: когда люди шестидесятых годов порывали с журналом Некрасова, они сразу превращались в ничто: так было впоследствии с Максимом Антоновичем, с Юлием Жуковским. Словно журнал Некрасова придавал им тот дух, которого сами они не имели.

3

Не нужно думать, что Николай Успенский в своей травле Некрасова ограничился только брошюрой «Из прошлого». Нет. Еще за несколько лет до того он вывел поэта в своей пасквильной пьеске под именем издателя Шильникова, эксплуатирующего бедных писателей. Пьеска называется «Литературный омут», и в этом омуте Шильников — кровожаднейший хищник14.

«Поэксплуатировали нас довольно! — хором говорят бедняки-литераторы. — Один Шильников сколько крови выпил!»

Конечно, в пасквиле фигурирует и неизбежный винокуренный завод, принадлежащий Некрасову, и его усадьба, и его карета, даже его привычка к покаянным речам.

Писатели считают его врагом-искусителем:

«Это очковая змея, удав, очаровавший нас, как маленьких птичек… Он приходил нас скупать, как лошадей! Вот это редактор! Этот опять воротил бы в России крепостное право, да так, что и в ус никому бы не влетело!..»

Получив у Некрасова щедрый аванс, герой пьески чувствует себя страшно униженным, а один из них трагически кричит:

«Что ж? Продали себя!!! И продали себя, как публичные женщины, без разговора».

Деньги Некрасова жгут писателям руки, так как это деньги нечистые, нажитые неправым трудом!! Писатели берут эти деньги с проклятием и, взяв, чувствуют себя проститутками! Вот как отблагодарил юный автор своего великодушного друга-редактора за то, что тот принял в нем такое участие, подарил ему две с половиною тысячи и уплатил огромный гонорар за его книгу.

Покупка этой книги Некрасовым тоже изображается в пьесе, причем читателю внушается мысль, что Некрасов покупает ее как барышник.

Николай Успенский забыл, что Некрасов не только заплатил ему за его книгу в восемь раз больше, чем следовало, но в сущности создал ее, ибо открыл его талант, ввел его в литературу, напечатал у себя его первые вещи, — словом, был то, что называется его литературным отцом.

Он сам рассказывает, что, когда он принес свои первые рассказы Некрасову, они уже побывали в «Отечественных Записках» и были забракованы там, а Некрасов сразу их принял для печати у двадцатилетнего, никому не известного студента, пришедшего к нему буквально с улицы! Некрасов обласкал и ободрил его и любовно позаботился о том, чтобы облегчить его творческий труд.

Обыкновенно самые черствые люди до старости тепло вспоминают своих литературных отцов, — тех, кто раньше других угадал их талант и уверовал в их будущую славу.

4

Чем же объяснить его беспримерную злобу к Некрасову? Обычно объясняют ее водкой, как будто он, Николай Успенский, был единственный пьяница, как будто Помяловский, Левитов, Решетников, Щапов, Якушкин, Кущевский не были такие же «утонувшие в водке таланты»!

Всмотревшись в биографию Николая Успенского, мы видим, что, кроме водки, у него было и другое несчастье, ожесточившее его до крайних пределов. Этим несчастьем была внезапная слава, которую он приобрел в два-три дня — и столь же быстро потерял без остатка.

Эта слава была хуже водки. Она свалилась на него, на двадцатилетнего мальчика, в самом начале его литературной карьеры, после первых же его рассказов. Он сразу сделался модный писатель, любимец и баловень критики. Едва он появился в печати, сам Добролюбов выразил в одной из своих статей пожелание, чтобы его рассказы были включены в хрестоматию, наряду с рассказами Тургенева, Салтыкова-Щедрина, Льва Толстого15. Гениальный Пров Садовский тогда же прославил его имя на сцене, исполняя в Малом театре его смехотворный «Обоз». Была в его жизни такая минутка, — правда, короткая, но для него незабвенная, — когда его ставили даже выше Тургенева за то, что он сказал будто бы новое слово, которое тому и не снилось. Как же ему было не возомнить о себе! Ведь он был из нищей, полуголодной семьи, ведь только вчера его хлестали бурсацкой лозой, а сегодня он почетнейший сотрудник лучшего в России журнала, и первейшие из русских писателей вводят его в свою среду, как собрата. Другого такой успех окрылил бы, но он, наследственный алкоголик, исковерканный бурсой, был неприспособлен для такого внезапного счастья. Особенно взбудоражила его знаменитая статья Чернышевского, где его рассказы были объявлены предзнаменованием новой эпохи. После этой хвалебной статьи он стал особенно высокомерен и заносчив. После нее-то он и кинулся к Некрасову требовать фантастических денег.

Яков Полонский вспоминает о нем:

«Неожиданный успех в литературе, к сожалению, очевидно, кружил ему голову. Он дорого ценил свои летучие произведения»16.

О том же говорит и Глеб Успенский в письме 1863 года:

«Он ломит двести рублей за лист!»17

То есть требует себе гонорара, какой в ту пору — и то не всегда! — получали после многолетней работы самые большие писатели.

О том же свидетельствует и Мартьянов, наблюдавший его в 1865 году:

«Он… относился к своим литературным коллегам свысока и пренебрежительно… Товарищей своих честил уменьшительными именами: Сашка Левитов, Васька Слепцов, Николашка Помяловский. Все это, по его словам, была мелочь, мошка, мразь. О своих рассказах он был высокого мнения…»

«Благодаря бога, талантом я не обижен!.. Что будет дальше, не знаю (говорил он), а теперь, пока всем этим моим антагонистам я стану костью в горле. Никому ни в чем не уступлю… Ни на эстолько!..»18

Очевидно, всеобщие похвалы стали для него необходимы, как воздух. Он и на старости лет вспоминал все комплименты, которые были когда-либо сказаны по адресу его произведений. Чувствуется, что этими хвалами он только и жил. О себе он пишет в таких выражениях: «Мой рассказ «Обоз» стяжал мне неувядаемую славу знатока народного быта» и без всякого стыда сообщает, что Некрасов называл его рассказы «прелестными», а Лев Толстой — «чудесными», «бесподобными», «полными неподдельного юмора», а Тургенев положительно не мог обойтись без них, уезжая куда-нибудь из дому, а когда он, Николай Успенский, рассказал Льву Толстому сюжет одного своего небольшого рассказика, Лев Толстой схватился за голову и зашагал по комнате, твердя:

— Экая прелесть, экая прелесть!19

Человек, который не стесняясь воспроизводит в печати адресованные ему похвалы, не может не питать чрезвычайного пристрастия к ним, и мы легко представляем себе, до какой степени он был потрясен, когда в самом разгаре шестидесятых годов все внезапно от него отвернулись, как от какой-то докучной ненужности. Для него это был удар кулака. По-юношески самолюбивый и чванный, он не умел с достоинством стушеваться в толпе третьестепенных писателей, куда его внезапно оттеснили, а все еще цеплялся за прежнее, громко заявляя свое право на утраченное им первородство. К середине шестидесятых годов он уже полузабытый неудачник, человек с одним только прошлым, без будущего, причем и прошлое переоценено так жестоко, что все его претензии на прежнее место кажутся только смешными.

Его падение обнаружилось в конце 1863 г., когда вышло второе издание его сочинений, и публика внезапно проявила глубочайшее к ним равнодушие.

Тогда же Анненков в газетной статье объявил его писателем конченным, исчерпавшим свое дарование, причем не преминул указать, что каждый его новый рассказ бесцветнее, слабее предыдущего20.

В 1864 г. Аполлон Головачев заявил в «Современнике», что все новые рассказы Николая Успенского «бездарны и стерты»21.

Таким образом, тот самый Некрасовский «Современник», который создал Николаю Успенскому всю его славу, через три года разжаловал его в рядовые!

Страшно подумать, какую жгучую муку испытывал он, внезапно сброшенный с такой высоты! Сброшенный кем? — он не знал. За что? за какую вину? — не догадывался. Должно быть, вина была очень большая, если за нее нужно расплачиваться такими страданиями! Но в чем эта вина заключалась? Почему те самые, которые так горячо восхищались им три года назад, теперь даже не глядят в его сторону? Мучительнее всего было то, что слава не составляла для него какого-то второстепенного придатка ко всей сумме его жизненных благ, как это бывало с писателями, принадлежащими к дворянскому роду, для него, для бедняка-разночинца, в славе было все: и свобода, и общественное положение, и деньги. Нет славы, и нет ничего,— возвращайся оплеванный в свое захолустье, а провинция жестока к неудачникам и не прощает успехов, которые окончились крахом!

«Вскоре после истории с Некрасовым, — вспоминает один его родственник, — Николай Васильевич Успенский приехал на родину, затосковал! Родные были поражены происшедшей с ним переменой. Несомненно, разрыв с Некрасовым был крайне гибелен для молодого, еще не упрочившего свое положение писателя»22.

Итак, виноват Некрасов? В этом Успенский был уверен до конца своих дней. Ведь именно после истории с Некрасовым все его литературное счастье разлетелось, как пыль. Мудрено ли, что, заливая свое горе сивухой, он громко проклинал по трактирам кровопийцу-издателя, который был источником всех его бед.

5

Нужно ли говорить, что Некрасов был здесь ни при чем.

Причина огромной неудачи Николая Успенского была чисто общественная, и странно было бы винить в ней отдельных людей. Если всмотреться внимательно, каковы были те социальные силы, которые в 1858 г. выдвинули Николая Успенского в первые ряды литературы, а через три-четыре года отшвырнули далеко назад, мы увидим, что здесь дело отнюдь не в личных пристрастиях того или иного редактора.

В самом деле, чем объясняется необыкновенная удача Николая Успенского? И в чем причина его падения?

Удача его объясняется тем, что он был первый разночинец, выступивший в беллетристике шестидесятых годов.

Все другие пришли после него.

Он начал печататься в «Современнике» в 1858 г., а Помяловский — лишь в 1861 г., а Слепцов — в 1863 г., а Левитов и Решетников — в 1864 г., а Глеб Успенский — в 1865 г., и таким образом именно он, — автор «Поросенка» и «Обоза», — явился самым ранним предтечей всех этих мещанских писателей и, естественно, до их появления казался редкостью, диковиной, белой вороной.

Все так и поняли его ранние очерки: это был первый голос разночинца о том самом крестьянстве, о котором до той поры столь манерно, жеманно и сладко пели Григорович, Тургенев и другие либеральные дворяне.

Стоит только взять любой из тогдашних рассказов Успенского и прочитать его тотчас же после «Записок Охотника», чтобы понять, сколько свежести и ярой новизны внес этот двадцатилетиям бурсак в тогдашнюю литературу о народе.

А так как в то время только что наступила пора, когда помещичьи слезы и вздохи над горькой участью Антонов Горемык стали казаться читателю-разночинцу такой же фальшью, как, например, Карамзинская «Бедная Лиза», то нужно ли удивляться, что Николая Успенского, первого разрушителя этой тургеневщины, встретили с таким горячим сочувствием?

Тургеневская традиция требовала, чтобы читатель любовался Антонами, их кротостью, долготерпением и духовной мощью, а Николай Успенский обнаружил, что над Антонами можно не только скорбеть, но и беспардонно смеяться, что их можно обличать и презирать, потому что хоть и Горемыки они, но и олухи, и пьяницы, и дикари, и пройдохи.

Таково было новое слово, сказанное Николаем Успенским, и так как оно было сказано звонко, задорно и очень талантливо, читатели были на первых порах очарованы им, и раньше других — Некрасов, который именно в ту пору готовил разрыв с дворянской группой художников слова, с Гончаровым, Григоровичем, Писемским, Тургеневым, Львом Толстым и другими беллетристами старой формации, так как новые читатели дали его журналу новый социальный заказ: начать печатать такие романы и повести, которые были бы созвучны наступившей эпохе.

Другие отделы журнала были уже в руках разночинцев: там господствовали Чернышевский с Добролюбовым, а беллетристику все еще поставляли «враги», люди противоположного лагеря, и можно себе представить, как рад был Некрасов, когда увидел, что и в так называемой изящной словесности начинают появляться таланты, ведущие (быть может бессознательно) чернышевско-добролюбовскую линию. В 1858 г. спрос на недворянскую беллетристику был так велик среди «новых людей», что если бы Николая Успенского не было, его положительно надлежало бы выдумать. Мы теперь, через семьдесят лет, не можем и в малой степени почувствовать ту новизну, которую ощутил в его произведениях тогдашний читатель, но в те времена даже его враги признавали, что —

«Г[осподину] Успенскому пришлось первому бросить старую сферу исследования и наблюдения, обратиться к новой, совсем неизвестной, где еще не сделано было ни одного шага. Ему все почти приходилось делать самому, то есть не только описывать, но и открывать неизвестные страны»23.

Чуть только вышло первое издание его книги, сам Чернышевский высказал в обширной статье, что эта книга знаменует собою начало новых социальных отношений. Статья так и была озаглавлена: «Не начало ли перемены?», и в ней Чернышевский оптимистически спрашивал, не являются ли «Рассказы» Успенского одним из первых показателей того отрадного для нас обстоятельства, что раскрепощенный крестьянин стал в нашей государственной жизни таким же человеком, как и мы? Не потому ли новая беллетристика, в лице Николая Успенского, перестает миндальничать с народом, что народ уже не нуждается в нашем сантиментальном сочувствии? И кто знает, может быть, идеализация народного быта, вполне законная в былые времена, оттого-то и упразднена Николаем Успенским, что крестьянин, ставший из раба гражданином, требует, чтобы о нем не сюсюкали, а говорили одну голую правду?24

Статья написана вскоре после крестьянской реформы и носит на себе отпечаток той праздничной веры в благодетельные последствия «раскрепощения» крестьян, которая жила тогда в самых трезвых умах.

Сам-то Чернышевский никаких розовых надежд не питал, но он воспользовался общим оптимизмом, чтобы, под прикрытием светлых прогнозов, высказать, тайком от цензуры, одну свою заветную мысль.

Как бы то ни было, скоро этот праздничный период закончился, началось тяжелое похмелье, и уже весной 1862 года, после знаменитых петербургских пожаров, оптимизм радикальной молодежи сменился тоскою и гневом. Свирепое усмирение польских повстанцев, Муравьевские виселицы, белый террор каракозовских дней, разгром молодой интеллигенции, приостановка журналов и арест Чернышевского, — вот какие пошли «перемены» с тех пор, как «Современник» признал право новейших писателей третировать крестьян как равноправных граждан.

Эти равноправные граждане оказались в такой кабале, какой они и прежде не видали. Если и началась в их судьбе перемена, то совершенно противоположная той, какую пророчили им в 1861 г. Позднее эту мрачную перемену Некрасов формулировал в зловещих строках:

Били вас палками, розгами, кнутьями,
Будете биты железными прутьями!

Антоны снова стали сплошь «горемыками», и потому всякая голая правда о них снова стала казаться кощунством. Таким образом, хотя дворянское жаление Антонов закончилось, но началось дворянское покаяние перед ними, и «кающиеся дворяне» в огромном количестве стали просить у Антонов прощения за самое свое бытие. А разночинцы, после краха нигилизма, создали новую веру, «народничество», основанную на сладчайшей иллюзии о каком-то непогрешимом народе, в недрах которого якобы тайно сокрыта могучая революционная воля, причем, конечно, всякое нелестное слово об этом боготворимом народе воспринималось как оскорбление святыни, — и горе было тому храбрецу, кто осмелился бы пойти против общего благоговейного чувства к народу.

Таким храбрецом был Успенский. Но если в 1861 году его храбрость принесла ему хвалы и триумфы, то уже в 1864 году после всех катастроф, постигших молодую радикальную партию, его хула на крестьян стала ощущаться, как злобное добивание избитых.

Правда, в 1864 году народничество еще не успело сложиться в законченный символ веры, каким оно стало лишь в семидесятых годах, но народнические настроения уже начали овладевать передовой молодежью, что великолепно почувствовал такой гениальный журналист, как Некрасов.

И в такое время Николай Успенский по-прежнему, как ни в чем не бывало, осмелился выступать со своими рассказами о чудовищном кретинизме и дикарстве крестьян! Удивительно ли, что его тотчас же подвергли бойкоту! Впоследствии один из народнических подголосков, А. М. Скабичевский, весьма рельефно высказал тогдашние чувства правоверных народников, утверждая, что Николай Успенский пишет будто бы «с единственной целью показать, как русский мужик невежествен, дик, смешон, загнан и забит, как тонет в грязи невежества, суеверий, пошлости. Забитость, тупоумие, отсутствие всякого человеческого образа и подобия в героях Николая Успенского одуряют (!) вас, когда вы читаете его очерки»25.

Весь этот обывательский вздор был впоследствии разоблачен и опровергнут Плехановым, — но в эпоху народничества таково было мнение не одного Скабичевского, а решительно всей передовой журналистики.

Напрасно растерявшийся Успенский пытался тотчас же после разрыва с Некрасовым в целом ряде новых повестей и рассказов угодить господствовавшим вкусам и отречься от своих былых приговоров о поголовной дикости русских крестьян, напрасно он дошел до такого отказа от своей прежней позиции, что в повести «Егорка Пастух» вывел идеальную крестьянскую девушку и безупречного крестьянского юношу, которые любят друг друга чистой и светлой любовью, — читатели даже не замечали его новых тенденций, ибо общественное мнение о нем сложилось уже раз навсегда, и ничто не было в силах изменить это мнение.

Обычно думают, что он сразу опустился на дно. Нет, он еще очень долго барахтался.

Из «Современника» он ушел в «Отечественные Записки», которые были тогда довольно респектабельным приютом для всяких неудачников и второстепенных писателей.

Из «Отечественных Записок» перешел к постепеновцам в «Вестник Европы», где попытался изменить самую форму своих прежних писаний, и вместо очерков попробовал создать длинную повесть со сложной интригой и с главным героем — сиятельным графом, который курит гаванны и ест филе де беф ан-бель-вю. Его большие повести отнюдь не бездарны, в них четкая установка на боевые темы той эпохи («чумазый пришел», «хождение в народ» и т. д.), но и они оказались не в силах разрушить его бесславную славу, и вскоре издатели толстых журналов перестали печатать его.

К тому времени он уже покинул столицу, вернулся в глушь и сделался уездным учителем, в каковой должности прожил лет десять, нигде не уживаясь подолгу из-за сварливого характера и все растущей наклонности к пьянству. Он стал привычным собутыльником деревенских дьячков, писарей и других забулдыг и, конечно, эти пьяные люди слыхали от него немало проклятий кровопийце Некрасову, сгубившему его литературную молодость.

Но мы после всего вышесказанного отчетливо видим, что личность Некрасова тут была ни при чем, что слава и бесславье Николая Успенского зависели не от отдельной человеческой воли, а от целого ряда социальных условий, которые, начиная с 1864 года, превратили его жизнь в страдание.

6

Так он барахтался упрямо и долго. Выпрашивал подачки у Тургенева, у Литературного фонда26, мыкался по разным полупочтенным редакциям и всё должно быть надеялся, что его вспомнят, вернут и увенчают опять, но годы проходили, а кроме плевков он не получал ни от кого ничего. Он отчаялся, окончательно бросился в кабацкую жизнь, ничего не ожидая, кроме гибели.

Распухший, пьяный, лохматый, с седой бородой, он взял свою малолетнюю дочь и пошел шататься с ней по ночлежным домам, по трактирам — в арестантской овчиной бекеше, — и за несколько медных копеек стал играть на гармонике, петь, рассказывать кабацким завсегдатаям о разных знаменитых писателях, — причем на писателей у него даже такса сложилась: за рассказ о Достоевском или Бакунине он брал четвертак, о Тургеневе, Некрасове или Толстом соглашался рассказать и дешевле, а Пушкина и Лермонтова так презирал, что за рассказы о них требовал всего пятачок27.

Но главным кормильцем его был крокодил.

Он достал у какого-то пропойцы чучело средней величины крокодила и показывал желающим за деньги, потешая зрителей стишками и шутками, а его полуголодная Оля ходила с шапкой собирать медяки.

Страшна была судьба этой девочки.

— Жалко ее, — говорил он о ней. — Отдал бы ее куда-нибудь, да люблю ее очень… Вот так и странствуем. Вместе работаем и всё пополам. Крокодила показываем!

Из жалости к девочке он волочил ее по ночлежным домам и притонам! Родные хотели спасти ее от этого ужаса, но всякий раз, как они похищали ее у него, он врывался к ним в дом со скандалом и уводил ее прочь, и снимал с нее подаренные ей башмаки, и пропивал их в первом кабаке.

А если ему не удавалось сразу увести ее, он садился в ближайшей канаве и, громко проклиная похитителей дочери, не отходил от их дома по нескольку дней. Они же, глядя на него из окна, и ругали его, и жалели. — «Слез то, слез то сколько я пролила в ту пору, — вспоминает его сестра Елизавета Васильевна, — ведь какой в молодости был красивый, добрый, умный. А тут сядет и сидит в канаве против нашего дома… Помню, пекла я лепешки, выслала ему. Гляжу: взял он, ест, а сам старый, седой, страшный!»

Кое-кто из помнивших его прежнюю славу пытались оказать ему помощь — устроить в газете грошовым корректором или на железной дороге писцом, но он, ссылаясь на то, что не может оставить свою Олю одну, уклонялся от всякой работы28.

В 1883 г. вышло четырехтомное издание его сочинений у московского издателя Преснова, который наряду с его книгами предлагал читателю такие:

«Дамский угодник. Практическое руководство в волокитстве и ухаживании за молодыми женщинами».

«Брачные удовольствия. Опытный руководитель для всех, желающих сохранить свою половую способность».

Вот какому издателю достались те книги, которые некогда издавал сам Некрасов, которые были в свое время встречены хвалами Чернышевского, и можно ли сомневаться, что этот новый издатель заплатил за все четыре тома во много раз меньше, чем Некрасов заплатил за один! По крайней мере, в то самое время, когда эти книги печатались, у автора, как он сам утверждал, не было денег, чтобы заплатить за лекарство для дочери29.

Около этого времени он, сотрудник «Современника», стал печататься в трактирном листке «Развлечение», — и у него появились друзья с воровскими кличками Мазепа, Левша, Костоправ и Шептун, и он сделался настоящий босяк: в опорках, одна нога в калоше, борода нечесаная, коленки трясутся, — ходит по трактирам и выпрашивает рюмочку в долг, но ему не верят и гонят, и пьет он уже не водку, а спирт.

И вот тогда, но не раньше, окончательно отпетый и потерянный, он начинает публиковать в «Развлечении», среди пошлейших карикатур и острот, свои горячечные воспоминания о русских писателях, и его собутыльник пропойца Кондратьев кричит ему: «Жарь их хорошенько!» — Он и «жарит» их в четыре кнута, словно мстя им за то, что они знамениты и окружены ореолом, а он в канаве, с разбухшими почками, презираемый даже трактирной сволочью, и вот через несколько месяцев, когда падать ему уже некуда, в газетах появляется заметка:

«21 октября, в 7 часов утра, у дома Щенкова, около Смоленского рынка, найден был легковым извозчиком труп Николая Успенского. Около трупа были две большие лужи крови, и тут же лежал перочинный ножик. По осмотру доктора у покойного оказались на обеих сторонах шеи две глубокие раны».

Как выяснилось потом, этот ножик он купил за четвертак на базаре. Просил у Кондратьева бритву, но тот сказал: «Зарежешься и ножиком!»30

Смерть потрясающая, но не потрясла никого. Никому не сделалось стыдно, никто не почувствовал себя виноватым, даже газетные некрологи не почтили умершего хотя бы притворной слезой.

7

Теперь мы ясно видим, при каких обстоятельствах была написана им статья о Некрасове. Он выступил с ней лишь тогда, когда почувствовал себя безвозвратно погибшим, когда, кроме ножа, ему уже ничего не осталось.

И хотя в этой статье каждое слово — неправда, мы из простой человеческой жалости, из уважения к его предсмертной тоске, не можем с легким сердцем поставить ему эту неправду в вину, тем более что во время писания статьи он был уже как бы по ту сторону жизни. Но все же поразительно, что до конца его дней, за все эти тридцать лет, прошедших после его первого знакомства с Некрасовым, не нашлось никого, кто объяснил бы ему, что, если был у него подлинный друг, — такой, который хотел не на словах, а на деле спасти его от этой самоубийственной жизни, то был Некрасов и только Некрасов, столь яростно ненавидимый им.

***

Когда я начинал эту статью, биография Николая Успенского была любопытна для меня лишь постольку, поскольку она имеет отношение к Некрасову. Но во время работы я так увлекся личностью и творчеством этого несправедливо забытого автора, что посвятил ему большую статью, в которой более подробно изобразил его жизнь и дал посильную оценку его дарования; надеюсь, что эта статья наконец-то привлечет к нему внимание читательских масс. Мне кажется, пришло время «воскресить» Николая Успенского, переиздать его книги и вернуть ему его былую славу. Эту славу он вполне заслужил, и я уверен, что, когда его жизнь будет наконец воспринята нами во всей своей трагической сущности, мы, несмотря ни на что, полюбим этого отщепенца и пьяницу, как одного из самых патетических мучеников «проклятой рассейской действительности».

Корней Чуковский

1 «Исторический вестник», 1905, 11, стр. 486.

2 «Литературный вестник», 1904, 1, стр. 16.

3 В. Чешихин-Ветринский «Глеб Иванович Успенский». М. 1929 г., стр. 48.

4 «Исторический вестник», 1898, 4, стр. 143.

5 В. Евгеньев-Максимов «Некрасов как человек, журналист и поэт». М.-Л., 1928, стр. 188.

6 В. Чешихин-Ветринский «Глеб Иванович Успенский». М. 1929 г., стр. 49.

7 Н.В. Успенский «Из прошлого». М. 1889, стр. 6-8.

8 «Некрасов по неизданным материалам Пушкинского Дома», П. 1922, стр. 252.

9 Там же, стр. 251.

10 Из бумаг Ип. А. Панаева, хранящихся в Пушкинском Доме.

11 Это назидательное письмо хранится в Пушкинском Доме наравне с другими цитированными выше документами. Очевидно, это самое письмо, на которое Некрасов, по словам Ипполита Панаева, ответил с «благодушной и деликатной веселостью», «прося не беспокоится о долге и оставаться за границей сколько вздумается».

12 Успенский утверждает, что книжка его рассказов стоила рубль, но это все такая же аберрация памяти. Рассказы были изданы Некрасовым в двух маленьких томиках, и каждый стоил не рубль, а семьдесят пять копеек, и, таким образом, книга могла дать «номинала» всего четыре тысячи пятьсот рублей. При таком номинале самый щедрый издатель мог заплатить за нее авторского гонорара никак не свыше пятисот рублей.

13 Копия рукописи И.А. Панаева «Воспоминания о Некрасове» хранится в Пушкинском Доме. В ней чувствуется подлинная любовь к Некрасову, но есть несколько мелких неточностей. Автор, например, называет неверную цифру субсидии.

14 Сочинения Н.В. Успенского. М. 1883, стр. 160. Этой пьески до сих пор не замечают исследователи литературного быта, между тем она написана с натуры, и в ней портреты живых лиц, например, издателя Артоболевского, который жует овес, беллетриста Воронова, самого Успенского и пр.

15 «Современник», 1860, 4, стр. 404.

16 «Исторический вестник», 1898, 4, стр. 148.

17 В. Чешихин-Ветринский «Глеб Успенский». М. 1926 г., стр. 44.

18 Мартьянов «Дела и люди века». П., 1893, 1, стр. 237-239.

19 Н.В. Успенский «Из прошлого». М. 1889, стр. 2, 18, 34, 42, 45, 101.

20 «СПБ Ведомости», 1963, № 11.

21 «Современник», 1864, 5.

22 «Исторический вестник», 1905, 11.

23 «Современник», 1864, 5, стр. 27.

24 «Современник», 1861, 11, стр. 79-107.

25 А.М. Скабичевский «История новейшей русской литературы». П., 1906, стр. 221-222.

26 «Русское Обозрение», 1898, стр. 12. – Письма Николая Успенского к К.Н. Бестужеву-Рюмину (в архиве Пушкинского Дома). – «Голос Минувшего», 1917, 2, стр. 254-266.

27 «Исторический вестник», 1896, XVI, стр. 378, 1905, 11, стр. 495. Из письма Тургенева к Анненкову мы знаем, что Николай Успенский, как верный сын шестидесятых годов, недолюбливал Пушкина смолоду. «Он, — писал Тургенев в 1861 г., — счел долгом бранить Пушкина, уверяя, что Пушкин во всех своих стихотворениях только и делал, что кричал: «На бой, на бой за святую Русь!» — Впоследствии эти слова Николая Успенского Тургенев присвоил Базарову.

28 «Голос Минувшего», 1917, 2, стр. 264-266.

29 См. его письмо Виктору Гольцеву от 1 января 1883 г. «Голос Минувшего», 1917, 2, стр. 266.

30 Ив. Белоусов «Литературная Москва». М., 1928, стр. 37-40.