Герман Хохлов
Плохая рецензия о хорошей книге

Литературная газета, № 39 / 10 июля 1936 года

Начинается эта история, как известно, с того, что

Жила-была мышка Мауси

И вдруг увидала Котауси.

Позвольте,  — скажет иной, невообразимо скучный взрослый читатель, — Котауси? Что за странное кошачье имя. Почему не Васька или хотя бы Пушок? Нет ли здесь, часом, формализма?

Но стишки адресованы малышам, и малыши уже улыбаются: они-то отлично понимают, в чем дело. Тише, ребята, не смейтесь. Послушайте-ка, что говорит этот взрослый ученый дядя:

«Это формалистическое кривлянье и рифмованное сюсюканье Чуковского, закрепляя неправильности языка, встречающиеся у детей, мешают развитию их речи».

Так и написано в рецензии Т. Чугуева — «Плохая книжка хорошего писателя» («Известия», № 153 от 3/VII 1936 г.). Хороший писатель — это Корней Чуковский. Плохая книжка — это «Котауси и Мауси». Так говорит Т. Чугуев.

Всякий, кто хоть сколько-нибудь общался с малышами, знает, какое огромное место в их речевом обиходе, в формировании их языка занимает игра со словами, непринужденное и веселое словотворчество.

Детские считалки, дразнилки, детские, экспромтом рождающиеся стихи, «лепые нелепицы», весь поистине неисчерпаемый детский фольклор — неужели это тоже преступные проявления формализма? А ведь каждому ясно, что в стишках «Котауси и Мауси» Чуковский целиком исходит из детского фольклора.

Детям несвойственно пассивное отношение к языку. Дети не согласны принимать язык как нечто готовое и окостенелое в своих формах. Они непременно должны заняться восхитительными и неуклюжими филологическими экспериментами. Только гувернанткам страшны такие «ужасные искажения».

Чуковский помогает детям в их игре со словами не для того, чтобы сбить их с толку, а для того, чтобы внести в нее поэтический ритм, художественную выдумку, стройную форму. Иначе говоря, он воспитывает их слух и воображение. Игра же остается игрой, — дети это прекрасно чувствуют, — и никаких неправильностей языка стихи не закрепляют.

Т. Чугуев убежден в том, что писатель должен разговаривать с малышами, бичуя пороки, морализируя и трубя им в уши прописные истины. Никаких веселых игр, никаких шуток с детьми. Над детьми бдит Т. Чугуев, который в каждой шутливой, непринужденной строчке Чуковского видит нарушение священных нравоучительных принципов.

Робин, Бобин, Барабек, —

начинает Чуковский. И малыши подхватывают:

Скушал сорок человек.

И корову, и быка,

И кривого мясника…

Это же считалка! — забавная, шутливая считалка, написанная по всем правилам подобного стихосложения. Это самая реальная поэтическая услуга детям, это стихи, которые сразу же становятся действенным, практическим элементом детских игр.

А Т. Чугуев заявляет: «Если этот стишок имел своей целью осмеять обжорство, то он уже по своей тематике бьет мимо цели, ибо обжорство — это отнюдь не специфический детский порок».

Да ничего подобного! Вовсе этот стишок не имел своей целью осмеять обжорство. Этот стишок имел своей невинной целью развеселить детей, заразить их бодрым, жизнерадостным ритмом и, может быть, вызвать у них желание сыграть в пятнашки, предварительно рассчитавшись при помощи этой смешной считалки.

Но мысль о том, что стишки для детей могут быть всего только развлекательными и что, развлекая детей, они их воспитывают, Т. Чугуеву, очевидно, представляется кощунственной.

Ему, например, нравится стихотворение «Храбрецы» — потому, что оно «высмеивает трусость». Допустим, что это именно так, что «этот стишок» «имел своею целью» осмеять названный порок. Тем не менее, Т. Чугуев находит предлог для возмущения. «Почему, — спрашивает он, — Чуковский пишет именно о трусах портных? Разве людям этой профессии трусость особенно присуща? Зачем же у детей воспитывать неправильное отношение к людям определенной профессии?»

Тут уж ничего не остается, как только с прискорбием развести руками, или, если послушаться Т. Чугуева и поверить анекдотическим масштабам его обобщений, изъять из детского обихода по крайней мере половину детских сказок. (Подумайте, например, т. Чугуев, с этой точки зрения о «Сказке о рыбаке и рыбке» и о множестве других.) Ведь в них сплошь и рядом попадаются люди очень почтенных трудовых профессий, не лишенные, однако, тех или иных человеческих слабостей.

В другом стихотворении Чуковский говорит:

Жил на свете человек

Скрюченные ножки, —

и опять Т. Чугуев возмущается: как это можно «приплясывая», «в духе «Комаринского мужика», рассказывать «о болезни, о большом несчастье человека»! Но ведь в этом шуточном, сказочном стихотворении есть и «скрюченные волки», и «скрюченная кошка», и «скрюченный домишко», и все дети прекрасно понимают его общий условно-юмористический замысел и радуются ему, как всякому остроумному приему. Т. Чугуеву же остроумие столь мало свойственно, что он всерьез говорит о «болезни», привлекая к этому рассуждения о советском гуманизме (!).

Рецензия Т. Чугуева — плохая, неправильная рецензия. Она воскрешает тот «стиль» в оценке литературы для детей, который пропагандировали лет семь-восемь тому назад засушенные наркомпросовские «педологи», — стиль, который повывелся в наши дни, особенно когда делами детской литературы вплотную занялся комсомол. Т. Чугуев обнаруживает непонимание запросов маленького слушателя стихов для дошкольного возраста. Характерно, что в то же время он не замечает действительных недостатков книги, не видит и превосходных стихов для детей, таких, например, как «Путаница». Рецензия Т. Чугуева — холодная, незаинтересованная, равнодушная. Мы твердо верим, что она не скомпрометирует книжку т. Чуковского ни у родителей, ни у «Детиздата».

Герман Хохлов