Леонид Латынин
«Неконтролируемая ассоциация»

Знамя, 8 / 2018

Год 1968-й. Август. Работаю в еженедельнике «Литературная Россия» в отделе критики. Так случилось, что редактура материалов, написанных К.И. Чуковским, поручена мне. Прежде всего потому, что быстр, легок на ногу. И прокатиться в Переделкино на дачу Чуковского мне проворно и в радость, а после очередного материала — статьи о переводе Демуровой «Алисы в стране чудес» — я получаю приглашение появляться в доме Корнея Ивановича не только в редакторском статусе.

Случается, что оставляют и на обед. Обед проходит весьма церемонно, но иногда случаются и лирические отступления. Рюмка желудочного сока, которую Корней Иванович выпивает перед обедом, опрокидывается в рот, подобно водке, — с соответствующей гримасой.

Или посреди обеда Корней Иванович устраивает представление, ложась на пол и поднимая ноги с великолепно лукавым выражением лица и веселой тарабарщиной, в которой различимо только «мойдодыр». Мгновенное преображение — и опять церемонный обед. Трудно поверить, что секунды назад была эта веселая забава.

И вот однажды (выпало счастье) в еженедельнике собираются напечатать мою первую подборку стихотворений. Радостный, включаю за завтраком, перед работой приемник, — бац, ввели войска в Чехословакию. Ужас, ужас.

Прихожу в редакцию. В номер вносят изменения. Бац — в моей подборке снимают два стихотворения. И требуют правки еще в одном. Ужас, ужас.

«Подборку изуродовали. А тут еще и войска ввели. Войска ввели. И подборку покромсали», — эти две мысли в голове так и чередовались, пока я ехал в электричке в Переделкино к Чуковскому с набором очередной его статьи. Это потом я пришел к мысли, что цензура времени искромсала тексты (Эсхила — из девяноста пьес осталось шесть, Софокла — восемь сохраненных полностью из более ста, Катулла — единственный сборник был найден в Вероне только в XIII веке; и далее, и далее по списку античных классиков) обильно и безразборно, более, чем любая политическая цензура, и это не помешало никому из них быть, а в то юное время я еще не научился не переживать из-за участия цензора и редактора в моем тексте. И спустя годы, работая в отделе поэзии «Юности», я сам уже любил говорить авторам, пострадавшим от цензуры: «А Греция, а Рим?» — имея в виду плеяду великих поэтов, от текстов которых время оставило только развалины).

Но вернемся к Чуковскому и моей первой публикации. Понятно, что, увидев мое расстроенное лицо, Корней Иванович выразил полную солидарность с моими чувствами. И пришлось, увы, сознаться, что, помимо этой главной «исторической» печали, во мне копошится еще и моя, сугубо частная, мелко-бытовая, личная, ни для кого не существенная забота: печаль о снятых стихах и необходимость «испортить» свой текст.

Корней Иванович захотел прочитать текст, который требуется отредактировать. (А незадолго перед тем я, по предложению Чуковского, показал ему несколько своих стихотворений — и он как раз одобрил это горько-ироническое стихотворение о снесенном Арбате.)

Я протянул ему верстку газетной полосы.

 

Все как положено по штату —

Белы дома и высоки.

Заставы прежнего Арбата —

На дне асфальтовой реки.

 

Колеса режут и утюжат

Витые лестницы, следы.

Землей засыпан вечер вьюжный,

Начало нынешней беды.

 

Все хорошо, все так же минет,

Снесут и эти этажи,

И сохранившийся доныне

Обломок пушкинской души…

 

Строки «землей засыпан вечер вьюжный, начало нынешней беды» редактор решительно вычеркнул. Неконтролируемая ассоциация, мол. Что за нынешняя беда? Уж не о Чехословакии ли? Какая Чехословакия — отвечал я, — стихотворение написано за месяцы до нее. Но все равно — никакой «нынешней беды» не могло быть в счастливом советском обществе.

Для меня же «вечер вьюжный» был связан с безжалостно снесенной Собачьей площадкой с ее дворянскими особняками, помнящими Пушкина, декабристов, славянофилов, с домом Соболевского, где подолгу жил Пушкин в 1826 году и где написано «Послание в Сибирь». Так ли уж вытекали события 25 октября 1917 года (и последовавшая русская «беда») из событий 25 декабря 1825-го, я сейчас не уверен, но тогда магия цифр меня завораживала, да и ленинская цитата о декабристах, разбудивших Герцена, так замечательно позже обыгранная Коржавиным в «Балладе об историческом недосыпе», видать, крепко во мне сидела. Но пояснять темный и крамольный смысл ассоциаций я, разумеется, редактору не стал, и, поколебавшись, заменил вычеркнутые строки на безликие «и дом старинный, неуклюжий, меня хранивший от беды». Хотя никаких «неуклюжих» домов на Собачьей площадке я не посещал, а приходил иногда в гости к старому Рюрику Ивневу в некогда щегольской, а потом обшарпанный дом на Большой Молчановке, увы, тоже оказавшийся «на дне асфальтовой реки».

Но в этом стихотворении редакцию не устраивала еще одна строчка: «Снесут и эти этажи».

Корней Иванович задумался — и неожиданно предложил заменить строчку на «Вечны эти этажи». Наверное, на лице моем отразилась растерянность: идея мне совсем не понравилась. Но тут и сам Корней Иванович забраковал собственную правку. Особо одобрив строчки «И сохранившийся доныне обломок Пушкинской души», он вдруг предложил посвятить стихотворение ему. Я, разумеется, ответил, что почту это за честь. Так и сделал. И расчет Чуковского оказался верным: посвящение сослужило мне «обережную» службу: несчастную строку все же удалось отстоять.

А поток машин на Новом Арбате с тех пор почти всегда оживляет в моей памяти строки «Колеса режут и утюжат», которые навеки, наверное, связались с танками и прочей боевой техникой, резавшей и утюжившей мостовые Праги в августе 1968-го. Неконтролируемая ассоциация, как говорили советские редакторы.

Леонид Латынин