Самуил Лурье
Стиль свободного человека

Невское время, № 142 / 30 ноября 1991 г.

И чудно так на них глядела —
Как души смотрят с высоты
На ими брошенное тело…

Тютчев угадал, говорят. Свидетельства вернувшихся оттуда, чудом очнувшихся от клинической — так называемой — смерти, подтверждают, что так и начинается наш последний сон: человек видит себя — свое распростертое тело — и все и всех вокруг видит и слышит как бы сверху и с каким-то отчужденным недоумением и жалостью.

Непостижимо, но несомненно, что поразительная книга — Дневник Чуковского — почти каждая из нескольких тысяч ее страниц — написана с этой точки зрения, в этом состоянии. Иногда просто не верится, что рассказаны реальные события истекших суток, а не ночной кошмар, нестерпимо яркий, тем-то и жуткий, что все так явственно, так правдоподобно. Если бы не комментарии Е.Ц. Чуковской — слишком лаконичные, но абсолютно надежные — можно было бы заподозрить, что К.И., подобно Ремизову, записывал сновидения о знакомых. Но нет — одни факты.

Лихорадочным темпом, и беспрестанно мигающим освещением, и внезапными зигзагами сюжета, рвущегося в неизвестность, подчиненного только судьбе, — и бессчетными монологами, в которых каждый из бесчисленных персонажей, произнеся несколько обыкновенных слов о своих обстоятельствах или мнениях, вдруг становится насквозь понятен и навеки загадочен; страшно значителен и чуточку смешон, — словом, очень многими чертами Дневник напоминает роман — не вообще роман, а вполне определенный — роман Достоевского «Подросток». Лидия Корнеевна однажды над одной страницей Дневника это сходство заметила и в книге «Памяти детства» так и говорит: «Только один человек в мире, да и то никогда не существовавший, герой романа «Подросток» — мог быть автором этой страницы». Но и весь Дневник — по крайней мере, за первую половину жизни — таков. Рассказчик мечется по темным улицам в непогоду, невероятно спешит, чтобы успеть сразу в несколько мест — неожиданные, случайные, но очень важные встречи его задерживают; наконец, измученный, он вбегает из тьмы, с холода в нужный дом — и тут же какой пронзительный вспыхивает свет.

«На кухне все убрано, на плите сидит старуха, кухарка Ольги Афанасьевны, штопает для Ахматовой черный чулок белыми нитками.

— Бабушка, затопите печку! — распорядилась Ахматова, и мы вошли в ее узкую комнату, три четверти которой занимает двуспальная кровать, сплошь закрытая большим одеялом. Холод ужасный. Мы садимся у окна, и она жестом хозяйки, занимающей великосветского гостя, подает мне журнал «Новая Россия», только что вышедший…

— А рецензию вы читали? Рецензию обо мне. Как ругают!

Я взял книгу и в конце увидел очень почтительную, но не восторженную статью Голлербаха. Бедная Анна Андреевна. Если бы она только знала, какие рецензии ждут ее впереди!»

Можно предположить, что Корней Чуковский, сам нисколько не выдумывая, рассматривал всех этих людей, среди которых жил, — и Ахматову, и Сологуба, и Репина, и Зощенко, — словом, всех — как создания художественного вымысла. Не хроникер, не очевидец, а литературный критик, вникающий в текст безвестного Великого Прозаика. При этом лица, частности, обмолвки занимали его, конечно, больше, чем исторический фон.

И все равно, вести такой дневник (да и любой другой) в полицейском государстве — самое настоящее безрассудство. Чуковский, наверное, знал это лучше всех, но бросить — не мог. Не в силах был совсем пригасить свой главный дар — понимать других. Потому что разгадывать смысл чьей-нибудь жизни был для него единственный способ не думать о своей.

Покойный В.А. Каверин в предисловии — очень сердечном — высказал предположение, будто Дневник иногда пытается провести или даже ублажить неизбежного тайного соглядатая, — и для примера дал концовку записи одного разговора о цензуре. Чуковский пишет:

«Поговорив на эти темы, мы все же решили, что мы — советские писатели, так как мы легко можем представить себе такой советский строй, где никаких этих тягот нет, и даже больше: мы уверены, что именно при советском строе удастся их преодолеть».

Каверин комментирует: «Только страх мог продиктовать в тридцатых годах такую верноподданническую фразу. Она объясняет многое».

Неужели верноподданническую? Странно. Разве Чуковский не вывел тут исчерпывающую формулу самообмана, который один только и спасал интеллигентов нескольких поколений от презрения к самим себе? И разве формула эта не отточена именно презрением к себе и насмешкой над современниками? В страхе не пишут с подобной ясностью, думается мне. Это стиль свободного человека. Свободного хотя бы от иллюзий. И это действительно многое объясняет.

Первый том Дневника (1901 — 1929) издан (Москва, «Советский писатель», 1991, цена 3 р. 90 к.), второй должен выйти скоро. И четверти века не прошло после смерти автора. Можно сказать, нам посчастливилось. Пускай простаки верят словам Воланда, будто рукописи не горят. Еще как горят — если автора и после смерти не любит кто-нибудь беззаветно, продлевая его жизнь — своею жизнью. Если бы не Лидия Корнеевна, если бы не Елена Цезаревна — неизвестно, что сталось бы с Дневником. А что сделали бы с ветхим, прелестным, волшебным Домиком Чуковского в Переделкине — известно даже слишком хорошо. Он и так стоит чудом. Вот придут все начальники, все вельможи и богачи, зарящиеся на лакомый дачный участок, обступят Домик кругом, дунут, как на свечу, — он и рухнет. Слава Богу, пока не решаются. Боятся двух женщин.

И правильно, что боятся. Все-таки население России сплошь состоит из людей, с наслаждением учивших — каждый в свое время — наизусть «Муху-Цокотуху». Такие вещи объединяют нас прочней, чем любая конституция. Повзрослеем — если суждено, — раскроем и другие книги Корнея Чуковского и вдумаемся в них и в судьбу автора, ими отраженную. Тогда уж никому не позволим — если успеем, — никому не дадим сломать его дом, наоборот, — починим, покрасим, укрепим. А начальники станут умолять, отталкивая друг друга, чтобы им разрешили хоть чем-нибудь помочь.

Впрочем, это, кажется, что-то из «Тома Сойера» — и даже известно, чей перевод. Так же кончается «Крокодил», да и остальные сказки.

…Все же странные события происходят в нашей стране при нашей жизни. Вот, например, вышел из печати Дневник Чуковского.

Самуил Лурье