Ольга Канунникова
Нат Пинкертон и другие готтентоты

Русский Журнал / 10 октября 2002

С кем протекли его боренья?..

Корней Чуковский. Собрание сочинений в 15 томах. М., «Терра», 2000-2002 г. Том I. Произведения для детей. 600 стр.  Том II. От двух до пяти. Литература и школа. Серебряный герб. 640 стр. Том III. Высокое искусство. Из англо-американских тетрадей. 608 стр.  Том IV. Живой как жизнь. Илья Репин. О Чехове. 592 стр. Том V. Современники. 480 стр.

«Страшно… Вот единственное слово. Страшно жить, страшнее умереть; страшно того, чем я был, страшно — чем я буду. Работа моя никудашняя. Окончательно убедился, что во мне нет никакого художественного таланта. Женитьба моя совсем не моя, она как будто чья-то посторонняя…»

«Звуки — ночные — уединенные, шопотные, разговор с самим собой, — и вот день, рассвет, ярь солнца и страстей, мнимые приманки и ценности жизни, бешеное биение крови, молодость, согласие со всем, здоровье — надолго ли? Надолго ль все на свете?»

«Умирать вовсе не так страшно, как думают… А в 1975 году вдруг откроют, что я был ничтожный, сильно раздутый писатель (как оно и есть на самом деле) — и меня поставят на полочку».

Это — записи из «Дневника» Чуковского. Таких, драматически-исповедальных признаний, записанных в разное время, там много. Удивительно то, что кроме «Дневника» он нигде об этом не проговорился. Впрочем, не совсем так — вот ведь и в названиях, и в самом построении его сочинений — «Две души Максима Горького», «Ахматова и Маяковский — две России», в исследованиях о Некрасове и Блоке — самые талантливые страницы и посвящены выявлению всяких душевных парадоксов, раздвоений, смещений. Наверное, потому, что он знал такие вещи из собственного внутреннего опыта.

Сегодня у нас есть возможность прочесть новое Собрание сочинений Чуковского, к изданию которого приступило издательство «Терра».

Зададимся вопросом — что такое Чуковский сегодня, не в 1975-м, а в 2002-м году, каким он предстал в новом издании?

Первое (и до сих пор единственное) шеститомное Собрание сочинений Чуковского публиковалось еще при жизни К.И. и стало своеобразным памятником эпохи, вернее — рубежа двух эпох. Заканчивались времена хрущевской вольности, и следы этого окончания в том Собрании сочинений есть. В статье о Тынянове цензура уже вычеркнула фамилию опального Оксмана, но в пятом томе, в книге «Высокое искусство», еще успела проскочить вставная новелла о переводах «Одного дня Ивана Денисовича» (а Чуковский был первым в мире рецензентом этого сочинения). Но вот из следующего — отдельного — издания «Высокого искусства» упоминание имени Солженицына уже вычищено. В нынешнем издании эти страницы восстановлены.

Новое, пятнадцатитомное, готовится внучкой писателя, Еленой Цезаревной Чуковской. В него, кроме известных сочинений Чуковского, вошли дополнения, примечания и комментарии.

Насколько сильно эти дополнения трансформируют образ Чуковского?

Произведения для детей

В первом томе собраны сказки Чуковского, а также переводы и переложения сказок и песен.

Среди публикуемых сказок — как хорошо знакомые, так и совсем неизвестные сегодняшнему читателю. Например, очаровательная сказка «Царь Пузан». Сказка была написана в 1917 году. Особую прелесть ей (как и другим сказкам 1910-х годов) сообщают рисунки из первых изданий, заботливо включенные составителем в нынешний том. Критик и сказочник Чуковский и первые иллюстраторы его сказок были людьми одной эпохи, и как в детских сказках слышатся отголоски «взрослой» поэзии начала века, так же и иллюстрации к ним вдохновлены то творчеством художников «Сатирикона» (как в «Крокодиле»), то чувствуется в них дыхание «Мира искусства» и Бердслея (как в иллюстрации к «Царю Пузану», прямо и пародийно отсылающей к бердслеевской графике).

А из претензий и обвинений, которые предъявляли к сказкам Чуковского литературно-педагогические «человеки в футляре», вот лишь некоторые:
Песенка «Домок» вызвала гневную статью «Вредная книжка», где доказывалось, что «в голову ребенка… вбивают собственнические идеи» (шел год «великого перелома» — 1929\1930…).

«Одолеем Бармалея». В 1943 году была включена в Антологию советской поэзии и была оттуда вычеркнута лично Сталиным.

Свой человек в области чудесного

Во втором томе опубликована книга «Матерям о детских журналах» (впервые после 1911 года), а также приложения — корпус писем «о борьбе с чуковщиной» и «в защиту сказки». До какой степени была бедна и сиротлива детская поэзия «дочуковской» эпохи, сейчас даже трудно себе представить. В книге «Матерям о детских журналах» Чуковский остроумно — и опять же, один из первых! — показывает, чем плоха и почему вредна «литература для взрослообразных детей», образцами которой были заполнены тогдашние детские журналы. Культурный герой детских журналов, по аттестации Чуковского, — «уменьшенный», «детскообразный» двойник культурного героя кинематографа — готтентота, дикаря «с «серьгой в носу».

«Детских поэтов у нас нет, а есть бедные жертвы общественного темперамента… для которых размер — проклятье, а рифма — Каинова печать».

«Дети живут в четвертом измерении, они в своем роде сумасшедшие, ибо твердые и устойчивые явления для них шатки, и зыбки, и текучи… Задача детского журнала вовсе не в том, чтобы лечить детей от детского безумия — они вылечатся в свое время и без нас, — а в том, чтобы войти в это безумие… и заговорить с детьми языком этого другого мира, перенять его образы и его своеобразную логику… Если мы, как Гулливеры, хотим войти к лилипутам, мы должны не нагибаться к ним, а сами сделаться ими».

Чуковский заинтересованно ищет такие издания среди детских журналов — и находит, например, «Тропинку», которая «верит в этот мир детских видений и страхов… Все это очень драгоценно, и если можно в чем упрекнуть «Тропинку», так это именно в том, что она и знать не хочет городских чудес и городской чертовщины».

Кажется, в этих словах есть ключ к будущим сказкам самого Чуковского. Он дальше развивает замечание о том, что современная сказка мерит окружающее мерилом «нашего», «национального», «деревенского» быта, — но в ней совсем нет «нашего» городского быта, городской улицы и городских ритмов. Похожие мысли он проводит и в своих исследованиях «взрослой» поэзии: там речь идет о том, что новаторство современных поэтов находится в прямой связи с «городским» характером их творчества, о том, что город является главным «действующим лицом» поэзии Блока… Эти идеи Чуковского удивительным образом совпадают с пастернаковским наблюдением — в 1957 году в биографическом очерке «Люди и положения» он, характеризуя блоковское творчество, писал: «Как подходил этот стиль к духу времени, главным лицом которого был город, главным событием — улица… Суммарным миром, душой, носителем этой действительности был город блоковских стихов, главный герой его повести, его биографии». Как тут не вспомнить, что Чуковский находился под огромным влиянием личности и поэзии Блока, а первая его сказка «Крокодил», как заметили исследователи, — как бы «младшая», «детская ветвь» блоковской поэмы «Двенадцать» (на эту типологическую параллель указывают Б.Гаспаров и И.Паперно).

Может быть, одно из главных открытий Чуковского — детского поэта, городского поэта — и состояло в том, что он к этой тесной «сплетенности земного мира — с миром Небесным» — добавил «городской быт», «городские чудеса», «городскую чертовщину»…

Есть в книге главка «Детские журналы за 1910 год» — год, который для России был относительно мирным. Но, судя по встревоженному журнальному обзору Чуковского, некоторые чиновники военного ведомства и издатели детских журналов — например, «Задушевного слова» — считали, что временное отсутствие военных действий не должно стать помехой для милитаристской обработки детских умов: «…Вспоминая, например, с умилением «взятие Риги», зачем оно («Задушевное слово» — О.К.) рассказывает детям, что осада этого города «стоила русским войскам 10 тысяч человек», а неприятелям -«60 или 70 тысяч человек», и что когда «истомленные продолжительной осадой, болезнями и лишениями в пище и одежде, разрушительной бомбардировкой, рижане, наконец, сдались», — то «радостно отозвалась рижская победа во всех концах русской земли»? — 80 тысяч трупов — и радость? — изумится каждый ребенок. — Болезни, голод, холод, убийство — и радость?»

Вот бы эти страстные слова Чуковского включить в будущие учебники по военно-патриотическому воспитанию школьников, которому, как следует из газетных сообщений, в школьной программе, начиная с прошлого года, отводится все больше часов…

Мы сейчас уже не вспоминаем, из каких кусочков реальности вырастали многие сюжеты, кажущиеся нам сказочными. История взаимоотношений детского писателя и новой власти прочитывается как сюжет чрезвычайный и поучительный. Оказывается, «вакансия» детского поэта, сказочника — тоже была «опасна, если не пуста». Современному читателю уже как-то трудно представить, — а в письмах Чуковского об этом сказано, — что Москва 20-х годов (когда было написано большинство его сказок) — это город детского пьянства, детской проституции, детских венерических заболеваний. Так же, как странно представить, что Чуковскому приходилось оправдываться и защищать буквально каждую свою сказку, объясняя, например, что «…тенденция «Мойдодыра» — страстный призыв маленьких к чистоте, к умыванию. Думаю, что в стране, где еще так недавно про всякого чистящего зубы говорили: «гы, ты видать, что жид!», эта тенденция стоит всех остальных» (письмо 1928 года).

Киллер триллеров

«Было бы в книге убийство — а лучше бы два или три: и массовый, многомиллионный читатель накинется на книгу, как на лакомство». «…Роковая… черта всей этой кровавой словесности заключается… в том, что она куда больше интересуется техникой истребления людей, чем теми, кого ей приходится истреблять…» Это цитаты из незаконченной статьи Чуковского «Чиллеры и триллеры» (опубликована в третьем томе), где он продолжил исследование феномена массовой культуры — начатое еще в книге «Нат Пинкертон».

Заметим, что в книгах самого Чуковского — тоже написанных для «массового, многомиллионного читателя» — если есть убийства или умерщвления, то мнимые. Множество Крокодилов и крокодильчиков глотают и невоспитанного барбоса вместе с полицейским («Крокодил»), и Солнце («Краденое солнце»), и самовар, и много чего еще — кажется, только для того, чтоб потом, как Иона из чрева кита, проглоченный вышел из чрева глотателя живым и невредимым. «Утроба крокодила ему не повредила».

Расположенные друг за другом, две статьи — «Оксфордская речь» и «Чиллеры и триллеры» — выявляют неожиданную параллель, смысловую симметрию, для Чуковского важную.

Чем привлекательна английская литература, и ее склонность к биографиям? Тем, что она питается «интересом… читателей… к характерам, судьбам, делам и причудам всякой… сколько-нибудь выдающейся личности. Эти читатели как бы сказали себе: для человека нет ничего более интересного, чем другой человек во всех мельчайших подробностях его бытия» («Оксфордская речь»). — А чем так плохи «чиллеры и триллеры»? — Тем, что «вообще этот жанр исключает какой бы то ни было подлинный интерес к человеку» («Чиллеры и триллеры»). Чуковский ставит жанру «диагноз» — «патологическое недоверие к жизни», заставляющий вспомнить другую его формулировку — «любовь к жизни» (или, читай, «доверие к жизни»). По мысли Чуковского, главный предмет исследования литературы — внутренний мир человека. И по интересу к этому главному предмету писатели как бы разделяются на «жизнефилов» и «жизнефобов».
Читатели-современники были для него «культурными дикарями», «готтентотами». Себя же он ощущал «культурным миссионером», чья задача — просветить, влюбить, окультурить дикаря, «перевоспитать» непросвещенного «готтентота» в «грядущего демократического читателя». И пафос многих его статей о массовой культуре — пафос миссионера. Он и других писателей оценивал как бы с этим «культурометром», «демократометром».

Чуковский — и тут его собственный, личными усилиями добытый демократизм совпадал с пафосом и риторикой революции — поверил в то, что читателю («молодому, демократическому») нужна «не мечта, не творимая легенда», — «нам нужна веселая работа по пересозданию жизни» («Синг»). К концу жизни, кажется, изменил свои взгляды — «…я исхожу в этих статьях из мне опостылевшей формулировки, что революция — это хорошо, а мирный прогресс — плохо. Теперь последние сорок лет окончательно убедили меня, что революционные идеи — были пагубны…» (Дневник, 22 октября 1967). «Свобода слова нужна очень ограниченному кругу людей, а большинство, — даже из интеллигентов… делают свое дело и без нее» (20 мая 1966 года).

Делать жизнь с кого

В четвертом томе опубликована книга «О Чехове» — бесспорно, одна из лучших его книг — во многом благодаря своей скрытой автобиографичности. Если бы Чуковский задался целью — написать свою подлинную автобиографию, — то и тогда вряд ли она бы получилась полнее, горячее, откровеннее. Даже — исповедальнее. Наверное, о себе — так много, так подробно, и так всерьез — ему было неловко писать; разве что в дневнике. Его единственный мемуарный роман «Серебряный герб» повествует главным образом о внешних обстоятельствах жизни, оставляя «за бортом» жизнь души. В книге «О Чехове», как ни в какой другой, на каждой странице прорывается его личная боль, его собственный внутренний разлад, его постоянные «боренья с самим собой, с самим собой»… И наверное, нет такой особенности чеховского характера или чеховского творчества, подмеченной Чуковским, которую нельзя было бы отнести к нему самому. «Он был непоколебимо уверен, что право на нашу помощь имеют не только те, кто солидарен с нами или по сердцу нам… Русская драматургия обязана главным образом Чехову тем, что Горький написал для Художественного театра «Мещан» и «На дне». (А русская литература обязана Чуковскому тем, что Тынянов написал «Кюхлю» и стал историческим романистом, а Житков написал морские рассказы и стал детским — и не только — писателем, и т.д).

«Когда он затеял устроить в родном Таганроге общественную библиотеку таких широких масштабов, какие и не снились в ту пору заштатным городам — он не только пожертвовал туда… свои собственные книги, но …четырнадцать лет подряд посылал ей тюками и ящиками закупаемые им груды книг». (Сам Чуковский организовал в Переделкино для детей подобную «общественную библиотеку широких масштабов» — и не только пожертвовал туда собственные книги, но и убедил других писателей передавать свои книги.)

«Был в России строгий и придирчивый критик, который с упрямой враждебностью относился к… творчеству Чехова и в течение многих лет третировал его как плохого писателя. …Замечательнее всего, что этим жестоким и придирчивым критиком… был он сам, Антон Павлович Чехов». На многих страницах дневника К.Ч. приводятся высказывания «жесткого и придирчивого критика», который в течение всей жизни Чуковского «третировал его как плохого писателя». Нет нужды говорить, что этим критиком был сам Чуковский.

Даже чеховская «любовь к мистификациям и розыгрышам в духе Диккенса» рифмуется с одним эпизодом биографии самого Чуковского — описанном в очерке «Сигнал» (опубликован в том же, четвертом, томе). В 1905 году, после запрещения журнала «Сигнал», который он редактировал, Чуковский, чтоб избегнуть тюрьмы, сбежал из Петербурга, выдавая себя за англичанина, и несколько недель жил в образе — и под именем — сэра Уильяма Уилфреда Уиллза Уильямса… Список можно продолжить…

Читая эту книгу, понимаешь, что вся жизнь Чуковского (во всяком случае, сознательная) — это как бы развернутый ответ на жизнь Чехова. Может быть, потому и книгу о главном своем писателе, задуманную еще в юности, — главную свою книгу (по его мнению) — он так мучительно сочинял и переписывал шестьдесят (!) лет, решившись издать только в конце жизни. Биографию Чехова он описал как беспримерный и захватывающий «роман самовоспитания». Как он хотел, чтоб Чехов был таким, — и как хотел сам быть похожим на такого Чехова! Может быть, потому и медлил с изданием книги, что понимал: еще не окончательно внесены поправки — не в текст книги, а в самого себя.

Может быть, потому была так безгранична его вера в силу воспитания, образования, что он сам был гений самовоспитания и самодисциплины. («В самом деле, невозможно понять, как этот южанин, в юности лишенный вкуса, совершенно оторванный от стихии того языка, на котором писали Толстой и Тургенев, … стал после пяти-шести лет поденной литературной работы недосягаемым мастером русского слова? …Так как ни в тогдашней общественной жизни, ни в окружающих людях он не мог найти для своего самовоспитания ни малейшей опоры, он должен был искать эту опору только в себе самом… В письме освещен… тот изумительный педагогический метод, при помощи которого Чехов воспитывал себя самого».) Здесь каждое слово — о Чехове — и одновременно о самом Чуковском. (В последующих томах Собрания сочинений готовится к публикации — более полным изданием, чем прежде, — Дневник Чуковского, и по записям особенно первых лет можно представить, каков был тот «изумительный педагогический метод», при помощи которого Чуковский «воспитывал себя самого».)

Герои его другой книги — «Современники» (опубликованной в пятом томе) — Зощенко, Тынянов, Горький, Житков… Читать эту книгу, замечательно богатую именами, подробностями жизни, цитатами из сочинений писателей начала века (многие из которых были опальными), в свое время было так интересно, что читатели не очень и замечали, что подбор имен, представленных в ней, на первый взгляд мог показаться мозаичным. Сейчас видно, что, может быть, внутренним стержнем этой книги стало то, что она — о писателях, каждый из которых тоже был наделен этим чеховским умением — изменять самого себя. В первых изданиях книги это чувствовалось еще сильнее — потому, что в нее входил, так сказать, «титульный» очерк о Чехове (опущенный в этом собрании сочинений, поскольку книга о Чехове издана отдельно, в предыдущем томе).

Если ты не согласен с эпохой

Догадывались ли его читатели, что «Сказочник № 1», лауреат Ленинской премии и почетный доктор Оксфордского университета, переведенный на десятки языков и издающийся миллионными тиражами в своем отечестве, — удовлетворен и «доволен сам собой» не был, кажется, никогда. Уже по «Дневнику» видно, что он один из самых «мучительно-раздвоенных» («прекрасно-дисгармоничных», по его слову) русских писателей. Но страницы томов собрания сочинений открывают ранее неизвестные, драматически-мучительные подробности других «борений» — уже не «с самим собой», не с собственным текстом, а с метафизической «бессмертной пошлостью» и с «категорическим императивом» советской идеологии и литературно-партийных чиновников.

Ироническая запись Тынянова в «Чукоккале» — «Если ты не согласен с эпохой — / Охай», — красноречиво говорит о характере столкновений. Даже непонятно, как это получалось, но — за какое бы предприятие ни взялся Чуковский — всегда выходило так, что оно как будто было обречено. Список погубленных начинаний и наказуемых инициатив мог бы выглядеть так:

«Всемирную литературу» — закрыли; «Вавилонскую башню» — прихлопнули; «Сказки» — репрессировали; сборник «Елка» — запретили; «Хрестоматию для школьников» — завернули… нет, пожалуй, проще было бы вспомнить, что оставили «живым и хвалимым»…

Читая подряд эти тома, и сверяясь параллельно с Дневником, вдруг понимаешь, что литературная биография Чуковского — это история репрессированных жанров. Каждый раз он уходил в новое убежище, начинал выстраивать и заполнять какую-то новую жанровую нишу — до тех пор, пока в нее не падала очередная бомба.Совершенно непонятно, откуда при этом — и после этого — бралась радостность и неразочарованность, какая-то антимизантропия. В «грех уныния» никогда не впадает ни одна его книга, ни одна статья, ни одно — самое маленькое и неглавное — сочинение… Вот и гадай, что это было: какое-то могучее внутреннее устройство — или с юности Пушкина начитался и напитался его веселостью? «Радостный», «веселый» — из его любимых слов. «Веселыми ногами бегу я за рабочий стол» (это написано в восемьдесят шесть лет!).

Чуковский против Чуковского

Предполагал ли он, что его главным — и самым коварным — врагом будет миф о самом себе — о «сказочнике #1», «лучшем, талантливейшем детском поэте» советской эпохи?

И дает ли нам образ Чуковского — такой, каким он предстает со страниц его второго собрания сочинений — осторожную надежду, что по выходе новых томов монолит незнания, непонимания, невзволнованности и неинтереса все же даст трещину? Или для широкого — «демократического» — читателя (ради которого он и старался) он все равно останется заложником собственного мифа, автором бессмертной «Мухи-Цокотухи»?

Ольга Канунникова