Григорий Амелин
Ловец жемчуга, или к истории одной мистификации

НГ - Ex Libris, № 13(278) / 10. 04. 2003

Издание в конце прошлого года «Стихотворений» Корнея Чуковского, подготовленное М.С. Петровским, достойно всяческих похвал. Разбросанное по множеству книжных и периодических изданий, по письмам и альбомам, по государственным и частным архивам, стихотворное наследие Корнея Чуковского впервые предстало в таком внушительном объеме, и главное — заслуженно в серии «Библиотека поэта». Многие тексты впервые. И все это в разливе обширного и добросовестного комментария исследователя. Низкий поклон ему. Но сейчас речь о другом.

Под номером 100 в томе опубликовано стихотворение, написанное Чуковским в день своего 75-летнего юбилея:

То ждал, то опасался,
То верой был согрет
Чего ж, гляжу, дождался
Я в 75 лет?
Ведь этот срок не шутка,
Хоть мил еще мне свет,
Шагнуть мне как-то жутко
За 75 лет.
Я силы в распре с веком
Прошу не для побед:
Остаться б человеком
Мне в 75 лет
…………….
Вдруг спросят там наивно,
За розгу я иль нет.
Мне с новыми противно.
Мне — 75 лет.
Три года пережиты,
И все пока — поэт,
Хоть с прозвищем «маститый» —
Я в 75 лет.
Под тяжестью их груза
Один-другой куплет
Сложи, старушка муза,
Про 75 лет.
Устал я жить в надежде
На умственный рассвет;
Хоть меньше тьмы, чем прежде,
За 75 лет.
27 мая 1957 года

Все дело в том, что текст этот принадлежит умственному рассвету и перу Алексея Михайловича Жемчужникова, отпраздновавшего свое 75-летие в 1896 году. Как известно, Чуковский в своем «Дневнике» чужих стихов не переписывал, а тут вдруг перекатал целое стихотворение другого поэта, «выдавая» его за свое. Правда, не один к одному — текст заново аранжирован и сокращен, много выиграв в юбилейности. Петровский продолжил мистификацию Корнея Ивановича и правильно сделал — указание авторства свело бы на нет интригу. В самом деле, кому принадлежит это юбилейное стихотворение? Сдается мне, что им обоим. Переписывая «чужой» текст, поэт определенно связывает себя с ним, идентифицирует, когда стихотворение Жемчужникова не обосновывает или подтверждает его мысль, а само ею является. Строго говоря, Чуковский не приписывает его себе, а отсуживает у предшественника как единоличного владельца. Поэзия — она ничья.

В самом конце «Золотого теленка», после окончательного любовного фиаско с Зосей, великий комбинатор признается Козлевичу: «Вчера на улице ко мне подошла старуха и предложила купить вечную иглу для примуса. Вы знаете, Адам, я не купил. Мне не нужна вечная игла, я не хочу жить вечно. Я хочу умереть. У меня налицо все пошлые признаки влюбленности: отсутствие аппетита, бессонница и маниакальное стремление сочинять стихи. Слушайте, что я накропал вчера ночью при колеблющемся свете электрической лампы: «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как гений чистой красоты». Правда, хорошо? Талантливо? И только на рассвете, когда дописаны были последние строки, я вспомнил, что этот стих уже написал А. Пушкин. Такой удар со стороны классика! А?»

Отказ от вечной иглы связан с желанием умереть, которое, в свою очередь, вызвано неудачей в любви. Но и сочиненные стихи не только не освобождают от страдания, а удваивают его. В муках рожденное слово оказывается чужим. Пусть оно и принадлежит великому классику, оно бесплодно и оскорбительно для оригинальной бендерской натуры. Бендер — не постмодернист, он хочет своего страдания и своего слова. Но разрывающийся между авторским присвоением и убогой цитацией Бендер не прав. Это ложная дилемма. Извечная бендерская самоирония заставляет подозревать, что и герой в нее не верит. Тот, кто в стихотворном тексте вспоминает чудное мгновенье со всеми вытекающими отсюда последствиями, — не Пушкин, а поэтическое «Я», «говорящее лицо» (Тынянов). Значениями этого поэтического «Я» могут быть Пушкин, Бендер и любой другой возможный читатель, для которого истинно высказывание «Я помню чудное мгновенье…». В тексте нет записи об отцовстве. Произнося «Я помню чудное мгновенье», я переношусь из моего мира в мир текста, и я, произносящий, становлюсь я-помнящим. Я не становлюсь Пушкиным в момент произнесения его слов, но я и Пушкин становимся говорящими одно и то же.

Мимолетно упраздняя авторство Жемчужникова, Чуковский возвращает произведение к самому себе, к его собственному анонимному присутствию, к неистовому и безличному утверждению, каким оно по сути своей и является.

Нам ли бояться могучих зверей?

Григорий Амелин