А. Турков
Свидетель эпохи

Известия, № 218 / 12 сентября 1991 г.

Едва только раскрыв эту книгу — К. Чуковский «Дневник 1901 — 1929» (издательство «Советский писатель»), встречаешь запись девятнадцатилетнего юноши: «Дневник — громадная сила, только он сумеет удержать эти глыбы снегу, когда они уже растают, только он оставит нерастаянным этот туман, оставит меня в гимназической шинели, смущенного, радостного, оскорбленного».

Увы, автору дневника в дальнейшем привелось запечатлевать не только такие «импрессионистические» пейзажи — вокруг и в собственной душе, но и грозные бури, и лютые морозы (какие уж тут «глыбы снегу», скорее,- ледниковый период!).

Во многих мемуарах Корней Чуковский частенько представал этаким рождественским Дедом Морозом, расточающим вокруг искрометное веселье. В зеркале дневника тоже не раз отражается лицо человека, испытавшего горечь безотцовщины и потом целую жизнь словно бы наверстывающего «недоигранное» в компании с каждым новым ребячьим поколением: «Вчера забрал детишек Блинова и двух девочек Поповых и бегал с ними под солнцем весь день, как бешеный. Костер, ловитки, жмурки — кое-где сыро, кое-где снег, но хорошо удивительно», — солнечные зайчики таких записей прыгают по многим страницам книги. Недаром уже в двадцатых годах Федор Сологуб говорил, что никто в России так не знает детей, как Чуковский.

Не хуже знал он и такой, вовсе не столь простодушный народец, как своих коллег-литераторов и других людей искусства, которых любил не остывающей за десятилетия любовью. Тянувший в труднейшие годы большую семью, заваленный всевозможной работой, порой горько жалующийся на усталость, мучительную бессонницу, безденежье, он вместе с тем увивается: «Я все переделываю Гаршина — свою о нем статью, — и с радостью жду завтрашнего дня, чтобы снова приняться за работу. Сейчас лягу спать — и на ночь буду читать «Идиота». Есть ли кто счастливее меня. Слава Тебе, Боже мой! Слава Тебе!»

Но сколько же раз возникает на страницах книги уже не радостный, а — оскорбленный Чуковский! Как он бывал возмущен плохими книгами, какие громы и молнии обрушивал в своих язвительных критических статьях на их авторов, на тупых догматиков и невежд, мы давно знали. Но, читая дневник, понимаешь, что главная его боль и великий гнев были порождены всей той обстановкой, в которой десятилетиями пришлось трудиться и его собратьям, и ему самому — «в тисках такой цензуры, которой никогда на Руси не бывало», как с яростью и отчаянием записывает автор не только поносимых в печати, но даже временами запрещаемых… книг для детей: «…в Гублите запретили «Муху-Цокотуху». «Тараканище» висел на волоске… Нужно было пойти… просить, чтобы Ольминский взял назад свое обвинение против меня — в монархизме». Не лучше обстояло дело и с сочинениями для взрослых. «Я вычеркнул это место… Я выбросил… Я выбросил и это место», — описывает Чуковский процесс «редактирования» своих воспоминаний о Горьком. И печально острит: «…эти путешествия (в страну канцелярий) тяжелее всех путешествий Шэкльтона, Стэнли, Магеллана». И, правда, даже нынче больно читать о попытке Корнея Ивановича на аудиенции у Крупской вступиться за права сказки на жизнь: словно бы в ответ на его утверждение, что педагоги не могут быть единоличными судьями литературы, Крупская выступила со статьей в «Правде», объявив «буржуазной мутью»… «Крокодила», а заодно обвинив Чуковского в том, что он якобы «ненавидит Некрасова», одним из лучших знатоков и исследователей которого он был.

Трудно согласиться с покойным В. А. Кавериным, сказавший в предисловии к книге, что в ней «общественный фон… отсутствует». Да, по понятной осторожности, не всякое слово у автора дневника в строку пишется, но, как говорится, умному достаточно и сказанного; жизнь литературы и жизнь общества — сообщающиеся сосуды! А кроме того, «благоразумие» нередко изменяло Чуковскому: он, к примеру, хотя и не упоминает ни о шахтинском процессе, ни о суде над мифической Промпартией, но подробно рассказывает о том, как в санатории «познакомился с десятками инженеров»: «Все в один голос: невозможно работать на совесть, а можно только служить и прислуживаться… так и сыплют страшными анекдотами о бюрократизации всего нашего строительства, спутывающей нас по рукам и ногам». А записи про «очередной фальсификат общественного восторга», про профессоров — «марксистов из-под палки», про трагикомические жалобы Горького: «Всюду меня делают почетным. Я почетный булочник, почетный пионер… Сегодня я еду осматривать дом сумасшедших… и меня сделают почетным сумасшедшим, увидите!».

Нет, уже эта книга, подготовленная Е. Ц. Чуковской, — щемящее свидетельство о минувшем. А ведь впереди у нас, надеюсь, новые тома этого дневника!

А. Турков