М.К.
«Отраженная жизнь»

Утро России / 29 января 1911 г.

Я люблю книгу, люблю отраженную в ней жизнь больше явной действительности. Эта действительность теснит нас со всех сторон, и в сумятице каждого дня мы только схватываем случайные отрывки впечатлений, не успевая, а часто и не умея освещать их беспристрастным творческим сознанием.

Бегут по дороге жизни люди, глотают дорожную пыль, засоряют ею свои глаза, и у всякого свой «багаж», свой чемодан или сверток, который он хочет уберечь, донести до «станции». Нервно и озлобленно толкают друг друга, думая каждый, вслух или про себя, что только у него одного в его свертке заключены истинные ценности.

Но вот приходит художник и вскрывает эти тщательно запакованные чемоданчики, обнажает их содержимое, и перед нашими глазами встает цельная картина жизни, отраженной в творческом сознании чуткой и восприимчивой индивидуальности.

Бесконечно разнообразны эти отражения, и мы, поддаваясь гипнозу каждого из них в отдельности, сплошь и рядом не можем не только примирить их одно с другим, но часто и внутри самих себя не находим примирения: наша собственная призма разбивается на мелкие куски, из которых каждый причудливо и своеобразно преломляет воспринятые впечатления; мысль дробится и, утомленная, тщетно ищет единого синтеза.

В этом случае критика должна была бы приходить на помощь: кристаллизовать перед нами мысль художника, выделяя ее из массы красочных и ярких декораций, которые зачастую в современной литературе играют роль пестрых и ненужных бутафорских побрякушек. Но, к сожалению, наша критика в большинстве случаев оказывается бессильной уловить «сущность» того или иного произведения.

Среди бесконечной массы клоунских «трюков», именуемых критическими статьями, яркое и свежее впечатление производит недавно вышедшая книга К. Чуковского «Критические рассказы».

Это — во всех отношениях новая книга.

Новые приемы в нашей критике и, если не новая, то, во всяком случае, значительно обновленная манера и у самого г. Чуковского. Если прежде он давал неожиданные и талантливые карикатуры писателей, то теперь дает портреты: бойкий карандаш заменился у него сочной кистью, и живыми мазками пишет он во весь рост фигуры Федора Сологуба, Сергеева-Ценского, Максима Горького, А. Ремизова, Короленко.

Как и прежде, г. Чуковский ищет в каждом из своих персонажей (я говорю «персонажи», потому что и сам автор признает беллетристический элемент в своих «рассказах») какую-нибудь наиболее характерную для него черту и ставит ее на первый план. Но теперь он уже не ограничивается этим: углубляя свой анализ, он ищет и находит цельную физиономию писателя, дает полный, законченный образ.

Видимо, и г. Чуковского перестали удовлетворять поверхностные наброски, окрашенные, главным образом, веселым и едким юмором, наброски, которые, при всей их талантливости, оставляли впечатление чего-то легкого, скользящего и незаконченного. Теперь г. Чуковский во многих случаях перестает быть только остроумным наблюдателем жизни и литературы, перестает смеяться там, где прежде смеялся бы весело и заразительно. Юмор, все более и более исчезающий из нашей литературы, исчезает и на многих страницах талантливого критика.

В новой книге г. Чуковского мы видим, так сказать, двойное отражение жизни: жизнь, преломляемую сквозь призму современных писателей, и — творчество писателей, преломленное сквозь призму вдумчивого критика.

И Ф. Сологуб, мечтающей о таинственной Ойле, и Ценский, этот, по меткому выражению г. Чуковского, «поэт бесплодия», и Ремизов, которого «тошнит от жизни», и Короленко с его безоблачной поэзией воспоминаний, и Горький, отрекшийся от своего босяка, — все они встают перед нами с ярких страниц книги г. Чуковского, и каждый из них, распаковывая человеческие «чемоданчики», сортируя багаж жизни, подчеркивает то, что пленило или измучило его, а г. Чуковский, в свою очередь, вскрывает перед нами душу творчества каждого из них.

Жизнь с каждым днем становится все таинственнее и непонятнее, и чем больше всматриваются люди в ее бездонные и немые глаза, тем больше пугает она их своей загадочностью, своей роковой недосказанностью.

«… Кто прочитает подряд о Ценском, о Сологубе, о Ремизове, увидит, я надеюсь, что здесь одна тема, один и тот же сюжет: пафос современной души. Тема — воистину зловещая, ибо пафос современной души есть вселенская тошнота, чувство обреченности, ужас жизни и воля к Нирване, к неделанию; здесь источник вдохновения современнейших наших поэтов… «Нуль», увядание, ущерб, страх перед жизнью и перед смертью, — вот пафос современной души, и я нарочно ввел в свою книжку статью о Вл. Короленко, чтобы, посредством контраста, лучше оттенить этот «пафос».

Как же относится сам К. Чуковский к этому «пафосу»? Как реагирует этот прежний критик-юморист на «вселенскую тошноту» и «ужас жизни», к какому выводу приходит он, сопоставляя для контраста с Сологубом и Ремизовым — Вл. Короленко?

В статье об этом последнем он говорит: «Дай Бог, чтобы скорее нас потянуло к нему, к его книгам, к его душе, к его образам, — это будет значить, что мы выздоравливаем», но и сам признается, что хотя «мы и очень любим Вл. Короленко, но как-то не до конца», и сравнивает этого писателя с отцом Павла Рыбакова («В тумане» Андреева), который входит к своему «заживо разлагающемуся сыну», входит «почтенный, благожелательный, и говорит ему о профессоре Берге, о статистических данных, о разврате и алкоголе».

И К. Чуковский, при всей своей любви, при всем почтении к этой «благожелательности», внутренно как бы не может с ней примириться: «как смеет он быть хорош, когда мы так дурны, когда мальчики у нас посвящают книги «Подполью» и гимназистки пишут друг другу в альбом:

Я власти темного порока
Отдам остаток черных дней…»

И рядом с этими «ужасами жизни» стоит Короленко, представляющий всем своим творчеством «контраст пафосу современной души». Пусть он живет не нашей жизнью, но он живет с нами; подобно тому, как отец Павла Рыбакова со своим сыном, Короленко, так сказать, помещается «в одной квартире» и с Сологубом, и с Ценским, и с Ремизовым. В жизни действительной не так заметен этот контраст, но в жизни отраженной он ярок и силен.

Чуковский заставил нас одновременно столкнуться с обоими, внимательно всмотреться в «благожелательное» лицо Короленко, который с «неизменной светлой улыбкой» про все говорит: «се благо», и заглянуть в измученную душу Сологуба, перед глазами которого мелким бесом вьется серая недотыкомка. Оба они отражают жизнь, оба по-своему, и оба по очереди заставляют нас силой своего дарования верить в то, что эта самая жизнь то — красивая легенда, то — «бабища румяная и дебелая».

Почему же то, что мучает Сологуба, вызывает «светлую улыбку» у Короленко?

Кто из них «слепой музыкант» и кто зрячий реалист?

И в чем заключается, с точки зрения Чуковского, наше выздоровление: в том, чтобы на «могиле трагически погибшего человека» поставить «идиллический крест» 1 и этим ограничиться, не нарушая своего благодушия, или в том, чтобы не видеть ни могил, ни трагедий, и мирно жить свой век в «Божьей хатке», исповедуя единый догмат — «се благо»! К. Чуковский называет Короленко «большим ребенком», «чистым», «наивным», подчеркивает его «голубоглазость» и провинциальную нетронутость жизнью. Из всего этого в связи с пожеланием «выздоровления» напрашивается один ответ: «Истинно говорю вам, если не будете, как дети, не внидите в царствие небесное».

Но возможно ли сделаться ребенком, когда и дети, мальчики «посвящают книги «Подполью», а девочки пишут в альбом о «власти темного порока»? Я не верю и не могу верить в поветрие пессимизма, вызванное исключительно крушением наших общественно-политических надежд, и мне всегда казалась более чем странной та классификация, которой подвергали нашу художественную литературу, налепляя, например, на Чехова, на его богатую и тонкую душу клеймо «восьмидесятника» и этим объясняя его проникновенную грусть.

Если зеленая молодежь, в которой еще не успело развиться индивидуальное сознание, от брошюр с красными обложками переходит к «Ключам счастья», то художники с цельным и развитым «я» не могут только на основании «реакции» испытывать «вселенскую тошноту». И лучшим доказательством этого служит В. Короленко, который, несмотря на все тернии своей общественной деятельности, несмотря на особенную восприимчивость к ужасам «реакции», на страницах своих художественных произведений до конца сохраняет «светлую улыбку».

Мы далеки от того, чтобы всецело соглашаться с безотрадными выводами Сологуба, Ремизова и Ценского, но в то же самое время не можем согласиться и с Чуковским, желающим нам выздороветь по рецепту Короленко. Ибо это выздоровление не есть разрешение наболевших вопросов, а только игнорирование «бабищи румяной и дебелой» во имя красивой легенды, «Божьей хатки» и голубых глаз перевозчика Тюлина.

В «отраженной жизни» видится действительная жизнь. Пусть преувеличены ее ужасы, но они реальны.

И если есть иное спасение от недотыкомки, кроме «неделания» и «воли к Нирване», — будем искать его, но нельзя отворачиваться, нельзя быть «слепыми музыкантами».

М. К.

1 См. статью: «Владимир Короленко как художник» в книге К. Чуковского «Критические рассказы». Кн. I, изд. «Шиповника». СПБ. 1911.