И. Василевский (Не-Буква)
К. Чуковский

Свободные мысли / 6 (19) февраля 1911 г.

1

Всеволод Гаршин — «бухгалтер», а Владимир Короленко «фабрикант бархата», только и делающий, что в мягкий пушистый бархат обращающий и слезы, и стоны, и муки, и отчаяние, только и знающий, что всех героев своих наделять именно голубыми глазами, и все повести свои заканчивающий не чем иным, как благополучной свадьбой.

Максим Горький — «консисторский чиновник», типичный мещанин, по линеечке делящий все человечество на ужей и соколов, и сам представляющий собой не что иное, как ползущего ужа, а А. И. Куприн «зрячий крот», в душе которого золотушный Ромашов на каждой странице побеждает кряжистого конокрада Бузыгу. Леонид Андреев это «трактирщик Тюха», который всюду и везде только и видит, что рожи, странные и страшные рожи, а сологубовский Передонов в «Мелком бесе» велик, ибо «это наша общая легенда, наш пафос, наша молитва». «Передонов невинен и свят, и безгрешен, и прекрасен, и простодушен, ибо он также прав и в своей передоновщине, как фиалка в своем благоухании, как Байрон в своих поэмах».

Кто он, автор этих изумительно неожиданных определений, этих полубезумных, полукощунственных парадоксов?

К. Чуковский как будто и сам чувствует, как трудно огорошенному им читателю поверить во все эти утверждения. Не от этого ли так часто встречается робко-уверяющее «воистину» на страницах книг Чуковского?

«Воистину Сологуб поэт сквознячка». «Поистине Зайцев поэт сна». «Воистину Мережковский — тайновидец вещи», — уверяет К. Чуковский.

А далее, далее так и идет: «Брюсов — поэт прилагательных», и Юшкевич, «пародист, имитатор чужих стилей, благотворящий из чужого кошелька», и М. Арцыбашев — «импотент, не кто иной, как Юрий Сварожич, который «без всякого желания повалил девушку на траву и, хотя видел, что уже не может и не хочет, а все-таки лез». И, уж конечно, «Осип Дымов трехкопеечный мистик и курортный гений», и, уж конечно, Анатолий Каменский «невинный анекдотист в розовом галстучке в роли бунтовщика, т.е. кувшинное рыло, возмечтавшее себя Байроном, Вольтером, Руссо».

В каком странном мире живет К. Чуковский!.. Какой жуткой коллекцией невероятных уродов должна ему представляться литература, если истинны все эти «воистину» в его жутких определениях!

— Я не нападаю, я защищаюсь! — так объяснял в печати К. Чуковский свою резкость по отношению к авторам.

Это — защита? Уж не манией ли преследования болен К. Чуковский?

2

К. Чуковский — для меня раньше всего не критик, а сатирик, если хотите, даже юморист. Наше время — эпоха жуткой гримасы и сплошного кабаре — только оно и могло выдвинуть К. Чуковского, литературную деятельность которого нельзя рассматривать иначе, как наряду с Сашей Черным и Аркадием Аверченко.

Критические рассказы — назвал К. Чуковский свой последний том. Это хорошо. Но, может быть, еще лучше было бы название «Критические сатиры».

Пред нами — повторяю — не критик, а сатирик чистейшей воды, и в этом именно для меня ключ к Чуковскому и его книгам.

К. Чуковский, правда, вовсе не смешон и, может быть, даже страшен. Но вовсе не смешон ведь и талантливый Саша Черный, как вовсе не смешон и Щедрин.

Быть сатириком и даже юмористом — это еще не значит быть веселым писателем.

«Вы думаете, господа, что я вас смешить хочу? Ошиблись в этом. Я вовсе не такой развеселый человек, как вам кажется, или как вам, может быть, кажется».

Чьи это слова? Это герой бессмертных «Записок из подполья» Достоевского, тот самый чиновник, что говорит о себе:

— Я человек больной… Я злой человек. Непривлекательный я человек.

Какое отношение имеет однако герой «Записок из подполья» к современнейшему из русских литераторов К. Чуковскому?

Я думаю, что такое отношение существует и очень значительно. Более того, я думаю, что умница, даровитый литератор К. Чуковский в сущности своей является духовным сыном человека из подполья.

— Остерегайтесь подделок! — громко и испуганно, как пораженный манией преследования, кричит К. Чуковский по поводу каждого чуть ли не без исключения писателя.

И уж конечно, если Гаршин для него — «бухгалтер», а Горький «мещанин», и Короленко «фабрикант бархата», — то удивляться ли, что для Александра Рославлева у Чуковского не нашлось иного образа, кроме рыжего бродяги, из андреевской бездны, который с криком «и я, братцы, и я» спешит изнасиловать девушку, а для Вл. Ленского не осталось у него другого слова, кроме клички — онанист.

— Я был злой чиновник, — рассказывает о себе герой «Записок из подполья». — Я был груб и находил в этом удовольствие. Когда к столу, у которого я сидел, подходили, бывало, просители, я зубами на них скрежетал и чувствовал неутолимое наслаждение, когда удавалось кого-нибудь огорчить. Почти всегда удавалось. Ведь я взяток не брал, стало быть, должен был хоть этим себя удовлетворить.

3

Это все, правда, аргументы ad hominem. «Я, например, ужасно самолюбив. Я мнителен и обидчив, как горбун или карлик», — читаем мы в «Записках из подполья». Но вот слова «Записок из подполья», которые уже не личности касаются, а иного: «До того человек пристрастен к системе и отвлеченному выводу, что готов умышленно исказить правду, только чтоб оправдать свою логику». Вспомните самые яркие из страниц К. Чуковского. Разве не очевидно здесь особое, подпольное какое-то созвучие. «Для чего я себя так коверкал и мучил? Сколько раз мне случалось — ну хоть например, обижаться так, не из-за чего, нарочно, и ведь сам знаешь, бывало, что не из-за чего обиделся, напустил на себя, но до того себя доведешь, что под конец, право, и в самом деле обидишься».

Право и в самом деле обижен К. Чуковский на писателей, от которых «защищается» он своими памфлетами.

В чем же основы и значение деятельности К. Чуковского?

— Господа, я, конечно, шучу и сам знаю, что неудачно шучу, но ведь нельзя же все принимать за шутку, — говорит за Чуковского все тот же герой «Записок из подполья». — Я, может быть, скрипя зубами шучу…

Отчего так не любят К. Чуковского? У него есть талант и своя голова на плечах, за ним есть знания и работа — в этом не откажут ему даже враги. И все же, как-то оно так сделалось, что считается даже как будто признаком хорошего тона бранить К. Чуковского. И в самом инциденте его с М. Арцыбашевым и «Современным миром», и в третейском суде, какой вызвал этот инцидент, и в отношении печати к нему — сколько сказалось вражды и злопыхательства.

«Погиб я, Чуковский, погиб я навсегда», — отозвался, например, пародируя «Мальчишечку», — «Сатирикон», уверенно предсказывая Чуковскому «Эртелев проулок и металла звон».

Этот тон (если даже не говорить о милых шутках, вроде определений «Иуда из Териок», «Кундервинд» и т.п.) берут по адресу Чуковского так же часто, как и несправедливо.

«Эртелев проулок и металла звон» — намек несправедливый и неприличный. Ничего общего с «Новым временем» К. Чуковский, конечно, не имел, и навязывать ему это нововременство неумно и нечестно.

Откуда берутся, однако, такие нападки? Для меня ответ — в той характерности, какую для нашего времени, всей эпохи нашей имеет писательская личность Чуковского.

Да, от времени Михайловского до эпохи Чуковского шаг не малый. Но этот шаг сделали все мы, и на всех нас ответственность пред историей и потомками.

4

К. Чуковский — самый современный из русских литераторов. В нем отразилось все наше время: и озлобленность, и самонасмешливость, и разлад, и мука, и ирония, и хихиканье современной интеллигентской души.

И глядя на Чуковского, мы все видим себя как в зеркале, и часто злимся и пеняем на зеркало это.

И что всего важнее и удивительнее: сам Чуковский смотрит как в зеркало на огромное большинство тех писателей, о ком он пишет. И злость Чуковского на современную литературу тоже оттого, что и он пеняет на зеркало, вопреки пословице, напоминающей о том, что рожа крива.

Всмотримся: Осип Дымов — по Чуковскому, не писатель, а лихач, «Ваше сиятельство прокачу». «Самые главы у него имеют вид куплетов», — негодует на него К. Чуковский.

Но ведь с не меньшим, если не с большим правом это же самое о себе мог бы сказать К. Чуковский. Лихач, Ваше сиятельство прокачу, — это ли не характерно для самого Чуковского, это ли не автобиографические штрихи для него?

«Рожи и рожи, только и видит он, что рожи», — говорит Чуковский об Андрееве. Но разве и это не автобиографично, разве не сам Чуковский не хочет и не может видеть ничего, кроме жутких рож в современной литературе?

В каждой статье Чуковского та же автобиографичность.

«Апофеоз случайности» — в котором Чуковский винит Горнфельда, «схематичность» у Горького, «анекдотизм» Каменского — все это разве не характернейшие черты критических работ самого Чуковского?

И не оттого ли, не от этой ли автобиографичности так силен К. Чуковский в деле «разноса»? Стоит ему ополчиться против писателя, и он ярок, интересен и убедителен. Но вот делает он изредка попытку похвалить какого-либо автора или произведение, и посмотрите, какой вялый стиль, какой суконный язык, как безвкусно становится все у этого критика. «Влюбиться как насильно хотел. Даже два раза», — рассказывает о себе герой «Записок из подполья». Но влюбиться насильно невозможно. Другое дело драться. Нападает с огнем и увлечением Чуковский именно на те недостатки, какие видны у него самого, какие, быть может, даже бессознательно, чувствует сам он в своей деятельности, в своей жизни.

Как будто исповедь своей души, исповедь души современника, — пишет он искренно и ярко. Ах это лихачество в литературе, ах эта передоновщина вокруг, эти жуткие рожи и рожи!.. Все это пережил и перестрадал К. Чуковский в себе, и, если для того, чтобы ярко и убедительно рассказать эту свою исповедь о провалах своей души, ему нужно один недостаток приписать Андрееву, другое уродство навязать Куприну — не будем на него претендовать за это. Не критик, а сатирик К. Чуковский, и дело тут вовсе не в Андрееве или Куприне, а в боли и уродстве его души, современной души.

Разве это К. Чуковский о Куприне пишет, что это зрячий крот, в душе которого будто бы золотушный Ромашов побеждает кряжистого конокрада Бузыгу? Это он о своей душе, более того — о душе современника пишет. И если к Куприну его слова не подходят и не относятся, то значение этих слов все-таки велико и значительно. И вовсе не о Брюсове говорит К. Чуковский, указывая на «отсутствие сказуемых», на отсутствие действия в его творчестве.

Это он опять-таки о себе и о всех вокруг. И пишет ли К. Чуковский о газетной сволочи, или о мании хихиканья на веселом кладбище современности, о литературном лихачестве Дымова, или о короткострочии Дорошевича, всюду и везде рассказывает он одну и ту же грустную повесть о себе, о современной душе, успевшей сжечь старых богов, но не обретшей новых богов, новых устоев!..

5

К. Чуковский, надо думать, вовсе не так наивен, чтобы считать правильной свою критическую систему. Отыскать одну единственную черту в произведении писателя, подобрать у автора все, что имеет отношение к этой черте, и ополчиться против получившейся односторонней выдуманной фигуры — это ли роль критика?

Но К. Чуковскому не то важно, совпадает ли творимая им легенда с живым писателем. Ему важно то уродство, какое он нашел, и, — как Сологуб, рисуя Предонова, любовно подбирает каждый окурок и плевок, ибо они родственны его Сологубовой душе, так Чуковский цитата к цитате подбирает созвучные ему черты уродства и ополчается на получившееся в зеркале изображение и ужасает нас.

Есть ли на свете Передонов или нет, но Сологуб есть, и он нужен и важен нам со всеми ненормальностями своими.

Есть ли на свете те своеобразные и выдуманные писатели, каких изображает в своих «Критических сатирах» К. Чуковский, или нет, но К. Чуковский есть, и его исповедь имела бы большое право на внимание, если бы…

Я так подробно остановился на писательской фигуре К. Чуковского, что не оставил почти места для отзыва о последней, только что вышедшей его книге «Критические рассказы».

Странная это книга. Умная и интересная она, но читаешь ее и все время как будто страшно. Будто смотришь на человека, который старается сесть на два стула разом, и думаешь: вот-вот разлезутся стулья. Люди, старающиеся сесть между стульями, люди, пытающиеся сесть на два стула, так часто падают в пролет и усаживаются на пол!..

Читаешь книгу статья за статьей: о Вербицкой — умно, и о Пинкертоне умно, и о Розанове умно, но во всех статьях недоговорено что-то, недоделано, и как будто не лицо у книги, а маска, и какую странную, напряженную улыбку тщится изобразить эта маска.

Я помню эти же статьи, какие вошли в книгу «Критические рассказы», иными. Статья о Короленко, напр., была напечатана ранее в «Русской мысли», и правильна или неправильна, худа или хороша была эта статья — но она была цельной и должно быть искренней. Попала эта статья в книгу, и вот уже по неведомой причине положения ее изменены и отменены. «Я пишу о Короленко не от своего лица, не то, что я, Чуковский, думаю и знаю о Короленко, а пытаюсь только изобразить, что думал бы о Короленко воображаемый читатель, Павел Рыбаков из андреевского рассказа «В тумане»», — так исправил прежнюю статью К. Чуковский.

Но разве гимназист Павел Рыбаков сотрудничает в «Русской мысли» под псевдонимом К. Чуковского?

Указанное изменение не единично: смягчены и выброшены места и в статье «Нат Пинкертон и современная литература», выброшены из тома и целиком многие статьи, которые хотелось бы видеть здесь, как подтверждение прежних точек зрения автора, как указание на то, что не сданы им в угоду чему-то прежние позиции.

6

К. Чуковский современнейший из русских литераторов — сказал я. И в этом характерность и симптоматичность писательской судьбы этого автора.

К. Чуковский не так давно принимался всеми как вундеркинд; enfant terrible, человек неожиданностей, говорящий именно то, о чем не принято говорить, — такова была позиция К. Чуковского.

Долго оставаться вундеркиндом, однако, невозможно. Хотелось верить, что К. Чуковский будет расти и зреть, сменит рубашечку мальчика на тогу зрелого мужа и, веря в себя, в свои силы, в свою точку зрения и свою линию, развернет свое далеко не заурядное дарование.

Последние годы эти ожидания не подтверждаются. Вместо опоры в себе молодой автор стал как будто искать опоры вовне, вместо развития своих индивидуальных и особых свойств пошел по линии наименьшего сопротивления, погнался будто за солидностью и уравновешенностью «Речи» и «Русской мысли».

Не Арсением ли Введенским хочет сделаться Корней Чуковский?

И это жалко, и на это больно смотреть.

— Пой лучше хорошо щегленком, чем дурно соловьем! — старые это слова, но трудно удержаться от того, чтобы не сказать их вслух К. Чуковскому.

И еще хочется вспомнить еще одно место из «Записок из подполья»: «И в зубной боли есть наслаждение, — уверяет герой. — Тут, конечно, не молча злятся, а стонут; но это стоны с ехидством, а в ехидстве-то вся и штука… Я вас прошу, господа, прислушайтесь когда-нибудь к стонам образованного человека, страдающего зубами, этак на второй или на третий день, когда он начинает уже не так стонать, как в первый день стонал, т.е. не просто оттого, что зубы болят. Стоны его становятся какие-то скверные…»

Как объясняет это устами героя — провидец нашего подполья душевного Достоевский?

«И ведь знает сам, лучше всех знает, что даже и публика, пред которой он старается, уже прислушалась к нему, не верит ему ни на грош и понимает, что он мог бы иначе, проще стонать».

7

Была запальчивость и мальчишество, был задор, пусть даже озорство — но все это было настоящее, свое собственное и оттого полное живых соков и горячей крови. От всего этого отказывается, демонстративно отказывается, теперь К. Чуковский. Он «исправляется», и не оттого ли так редко и мало пишет он, так нерешителен и тих голос? Надо ли так уж бояться того задора, надо ли менять его на сомнительное признание толстых журналов, на бескровную и солидную, вестникоевропейскую какую-то позицию?

Скабичевских и Введенских было и есть много, Чуковских мало у нас. «Мы бедны и глупы», и нам ли всем не помнить, что Введенскими делаются, а Чуковскими надо родиться.

— Вы смеетесь? Очень рад-с, — говорит герой «Записок из подполья», — мои шутки, господа, конечно, дурного тона, неровны, сбивчивы, с самонедоверчивостью. Но ведь это оттого, что я сам себя не уважаю.

Пожелаем больше уважения к себе, как можно больше уважения к себе К. Чуковскому!

И. Василевский (Не-Буква)