Савва Дангулов
Герберт Уэллс на Моховой…

Вопросы литературы, № 4, из статьи "Продолжение поиска" / 1974 г.

Мне передали, что Корней Иванович сказал: «Ну, что ж, это будет и мне интересно…», — и я поехал в Переделкино. Было начало лета — оно припоздало, но теперь казалось знойным. Яблоневые сады виделись серыми — апрельские заморозки точно опалили их. Серой была и хвоя в лесу, а тропы пыльными, как пыльной выглядела и вода в переделкинских прудах.

Вспомнились предвечерние прогулки с Корнеем Ивановичем по большому, а потом по малому переделкинскому кольцу и его рассказы о дипломатическом Питере — он его знал… Казалось, только Чуковского и можно было спросить: «Как выглядело российское иностранное ведомство на Дворцовой, 6?» Или: «Как постороннему взгляду виделось российское посольство на Чешем-плэйс в Лондоне?» А заодно порасспросить о людях, для нынешнего времени совсем экзотических: министр Сазонов, посол Бенкендорф или его английский коллега посол Бьюкенен… Оказывается, Корней Иванович был с ними знаком и мог сообщить нечто такое, что в наше время никто уже не знает. И вот новая встреча с писателем и новый разговор, в какой-то мере родственный тому, что был начат на кольцевых переделкинских тропах: Уэллс, его поездка в Россию осенью двадцатого, та самая, когда он беседовал с В. И. Лениным, его пребывание в Питере до и после Москвы. Среди тех, кого видел англичанин в России в ту осень, был и Чуковский, — в книжке Уэллса он упомянут…

— Корней Иванович у себя?

— Да, на веранде…

День уже перевалил через полуденный хребет, и, почувствовав прохладу, Корней Иванович перебрался на веранду, — в ее левом углу, под тентом, стояли топчан и стол. На столе томик Блока, стакан с лесными цветами, недавно сорванными, папка с материалами, возможно, об Уэллсе… Я не видел Корнея Ивановича несколько лет, и перемены, происшедшие в нем, были мне заметны лучше, чем тем, кто встречался с ним изо дня в день постоянно. В том, как он реагировал на повороты нашей беседы, как поднимал брови и грозил длинным пальцем, как вздыхал и как смеялся, как вдруг поднимал руку и, обратив ее к вам ладонью, отрицательно поводил ею, — во всем этом была прежняя живость и острота восприятия, хотя сам он и поддался натиску лет: краски лица стали иными, да побелели и завились волосы на висках, они теперь были пушистыми…

Беседа началась с того, что я напомнил Корнею Ивановичу один из его веселых или, точнее, весело-печальных рассказов о том, как он собирался в дальнюю дорогу, — речь шла о поездке с писательской делегацией в Англию в девятьсот шестнадцатом. Чуковский узнал о поездке, когда до отъезда оставалось меньше дней, чем нужно хорошему портному, чтобы сшить костюм, а в таком костюме, видимо, была необходимость — время лихое, война. Сроки оказались столь жесткими, что нужный портной отыскался лишь где-то на окраине, при этом никто не знал, как он шьет и насколько аккуратен. Короче, костюм был получен, когда до отхода поезда оставалось минут сорок. На окраине, где жил портной, порядочного извозчика не оказалось, и Корней Иванович подрядил клячу, которая до этого ходила в обозе. К тому же силы у клячи были на исходе, и, когда дорога забирала в гору, надо было сходить и помогать ей. Как читатель уже догадывается, сорока минут, оставшихся до отхода поезда, не хватило, и, установив по часам, что поезд уже ушел, Корней Иванович тем не менее продолжал стремиться к вокзалу. «Страшно было не то, что на поездку в Англию поставлен крест, страшен был гнев Алексея Николаевича Толстого,возглавлявшего делегацию, — даже в обстоятельствах, не столь ответственных, его гнев был грозен». Но, ворвавшись на всех парах на перрон, Корней Иванович, к изумлению своему, обнаружил, что поезд еще не ушел. Как ни велик был гнев Толстого, именно он выручил Чуковского, уговорив железнодорожное начальство совершить чрезвычайное: задержать отправление поезда.

Я воспроизвел этот рассказ, как сохранила память, — я ведь слышал его лет за десять до этого и в чем-то (мне так кажется — не в главном) мог быть не точен, но Корней Иванович тогда это не обнаружил. Наоборот, он слушал меня с видимой охотой, глаза его повлажнели от веселых слез, он то и дело повторял: «Ах, каналья-портной, сдал бы костюм пораньше — все бы обошлось!»

Так или иначе, а рассказ этот подвел нас к существу беседы: первая встреча Чуковского с Уэллсом состоялась во время той самой поездки в Англию, которую предварял эпизод с «канальей-портным».

Но теперь уже рассказывал Корней Иванович.

По его словам, делегацию принимали в Англии по «первому классу». Русские литераторы были «почетными гостями британского народа». Запомнился завтрак (присутствовало около 400 человек) с участием представителей лондонской прессы. Здесь тон задавали Конан Дойль и Уэллс.

Именно на этом завтраке Уэллс пригласил русских посетить его загородный дом. Приглашение это застало русских врасплох. Уэллс перед этим подвергся нескольким наижесточайшим атакам печати. Поводом для таких нападок послужило посвящение, которым открывалось последнее сочинение писателя: «Мисс… — матери моего ребенка». Ханжи из российского посольства именно из-за этого не рекомендовали писателям ехать к Уэллсу. «Имейте в виду, огонь может быть перенесен на вас», — остерегали бдительные дипломаты. Но соблазн посетить Уэллса был так велик, что делегаты решили пренебречь предостережениями.

На дачном перроне русских встретил Уэллс. Прежде чем гости разместились в машине, они по предложению хозяина осмотрели ее — это было тем более интересно, что конструктором автомобиля был он сам. Писатель искусно вел машину и, подкатив к даче, как заметил Корней Иванович, запустил два пальца в рот и так свистнул, что гости невольно поднесли руки к ушам. На пороге дома появилась улыбающаяся Кэтрин, жена Уэллса, как выразился Чуковский, «существо миниатюрное и уютное». Начался осмотр дома. Оказывается, автомобиль, на котором писатель приехал с русскими, был не единственным созданием конструкторского гения Уэллса — он показал деревянный домик, который был установлен на своеобразной оси и, в зависимости от погоды, приводился в движение, уходя от солнца или приближаясь к нему. Уэллс переместил в этот дом свой рабочий кабинет. Показав гостям этот домик, Уэллс сказал, что должен остаться здесь и работать, а их поручает хозяйке. «Должен работать, должен!» — повторил писатель. Гости были озадачены: пригласил, встретил на дачном полустанке, привез на автомобиле — и вдруг… Вот те на!.. Казалось бы, обида?.. Нет, никто и не думал обижаться!.. Если уж говорить об обиде, то она появилась позже, много позже… А здесь? Ну в самом деле, чего тут обижаться? Уэллс был человеком гостеприимным и считал своим долгом приветствовать русских у себя дома. Ну, что ж, чувство естественное и доброе. Но он — писатель, а следовательно, великий труженик. Он готов пожертвовать для гостей всем, но только не рабочим временем, при этом иностранные гости приравнивались ко всем прочим. И Уэллса понять можно, тем более писателю. В конце концов, такой же порядок существовал и в других писательских домах. Как полагает Корней Иванович, не плохой порядок. «Писатель должен работать» — эта формула объясняла все. Поэтому никаких обид. По крайней мере в данном случае. Корней Иванович печально умолк: в данном.

Гости пробыли в доме Уэллса допоздна и в течение всего этого времени слышали стук машинки. Этот стук, по словам Корнея Ивановича — «бешеный», очевидно, был характерен для темпа, в котором жил и работал Уэллс. Когда писатель появился к вечернему чаю, он хотя и выглядел усталым, но был в отличном настроении. «Как работа?» — спросили гости. (Судя по всему, хозяин хорошо работал в этот день, и это было им приятно.) «Все, что в моих силах…» — ответил Уэллс. «Сколько страниц?..» — «Двадцать», — был ответ.

Корней Иванович медленно повторил: «Слыхали? Двадцать! И главное, как можно было представить, двадцать неплохих страниц!»

С тех пор как произошел этот его разговор с Уэллсом, минуло пятьдесят три года (пятьдесят три!), а в сознании Чуковского жил этот ответ, жил и, мне кажется, вызывал восхищение. Человек профессиональный, он отдавал должное самодисциплине и воодушевлению писателя…

Как помнил Чуковский, за столом речь шла о переводах книг Уэллса на русский. Корней Иванович перевел некоторые его рассказы, вышедшие в ту пору в издательстве «Шиповник», — англичанин знал об этом. Затем беседа коснулась проблем перевода, в частности проблем поэтического перевода… Как, например, перевести на английский молодого Есенина, сохранив его русскую первосуть?..

Но этот разговор произошел много позже — когда автомобиль конструкции Уэллса, управляемый автором «Борьбы миров», уже приближался к вокзалу…

Когда Корней Иванович умолкал, он переводил взгляд на стакан с лесными цветами, стоящий подле. Судя по тому, что цветы уместились в стакане, их собрал ребенок, мне даже показалось, ребенок, к которому неравнодушен Корней Иванович, — в его взгляде на цветы было это неравнодушие. В стакане стояли цветы июньского леса, правда, для нынешнего лета неожиданно яркие: видно, они были собраны в низине, недалеко от воды — густо-синие незабудки, лиловые с краснинкой и ярко-белые фиалки, веточка хвоща и одуванчики, желтые… Время от времени Корней Иванович пододвигал стакан с цветами: ему приятен был их запах.

Корней Иванович продолжал рассказ — ему стоило труда из шестнадцатого года перенестись в год двадцатый. Хотя минуло всего четыре года, годы эти, по его выражению, были «точно горы». Прибыв в Петроград, Уэллс поселился у Горького, на Кронверкском. Позвонил Алексей Максимович во «Всемирную литературу»: «Расскажите Уэллсу, что и как мы переводим с английского». Корней Иванович извлек каталог, стал не без гордости показывать, что и как издали. Уэллс держал каталог перед собой и тут же на полях делал пометки. Смысл его пометок сводился к следующему: «Шоу представлен хорошо, да и Уайльд неплохо, а как остальные?» Одним словом, когда разговор закончился, обширный и роскошный каталог был испещрен бисерным почерком Уэллса. Корней Иванович очень гордился этим экземпляром каталога и однажды неосторожно показал его американцу Кини из АРА (Корней Иванович продиктовал со свойственной ему дотошностью английское написание фамилии: «К, дабл «е», «n», «у». И повторил: «Keeny»). Тот взял каталог на день и… уволок в Америку.

А между тем Уэллс оставался в Петрограде, и Горький решил показать ему одну из петроградских средних школ, попросив Корнея Ивановича быть гидом англичанина…

По тому, в какой мере значительной стала интонация, с которой произнес эти слова Корней Иванович, я понял, что существо беседы где-то здесь. Впрочем, сам рассказчик прямо указал на это. Он напомнил о том месте рассказа, когда Уэллс, поручив гостей жене, сказал, что он должен работать. «Как это было ни неожиданно, мы готовы были понять Уэллса», — заметил Чуковский. Очевидно, случай, о котором хотел рассказать Корней Иванович теперь, был иного рода.

Итак, как заметил Чуковский, он решил показать Уэллсу ту самую школу, где учились и дети Корнея Ивановича. Школа находилась на Моховой и сохранила свое старое название: «Тенишевская». Вместе с писателем Чуковский вошел в общий зал, куда собрались ученики. «Товарищи, — сказал он, — к нам приехал… кто бы вы думали? Герберт Уэльс!» (Нет, я не оговорился, я так и сказал: не «Уэллс», а «Уэльс», — в те годы в России эту фамилию произносили именно так.) Зал откликнулся множеством голосов: «Машина времени», «Человек-невидимка», «Борьба миров», «Когда спящий проснется». Ничего удивительного не было в том, что «тенишевцы» хорошо знали Уэллса. Английский писатель широко издавался в России, только что журнал «Вокруг света» дал своим читателям Уэллса в качестве приложения. Но дело было не только в этом: в «Тенишевской» учился особый народ — дети профессоров, юристов, врачей, учителей. Не мудрено, что они знали Уэллса. Но ему привиделась во всем этом некая нарочитость. Он потребовал, чтобы ему показали еще одну школу, и там, как на грех, Уэллса никто не знал! Ну конечно же, посещение «тенишевцев», было инспирировано, при этом инспиратором был Чуковский!.. Это утверждение было подхвачено белой прессой и по-своему истолковано.

Корней Иванович раскрыл папку, которая лежала подле, и извлек желтый прямоугольник газетной вырезки, «Уэлльз и русская школа», — гласил аншлаг, набранный достаточно крупно. «Нет, я это должен вам прочесть сам!» — произнес Корней Иванович и принялся читать. (Видно, он читал эту заметку не раз — он знал ее едва ли не наизусть.) «Великими днями в жизни русской, особенно провинциальной, школы были дни наездов ревизоров из «округа» или, что уже совсем было страшно, из Петербурга, — гласил текст заметки, — Каким путем узнавали школы об этих внезапных «ревизиях», я не знаю, но узнавали неукоснительно и заблаговременно. И готовились, готовились усердно. Чистили и мыли здание, стригли учеников, усердно подготовлялись и подготовляли учеников к решительному дню, словом, старались показать товар лицом. Это все старая традиция русской школы. Уэлльз очутился в роли такого ревизора. Учителям и ученикам были, конечно, известны его нежные отношения с Горьким и Луначарским… и для них Уэлльз, сопровождаемый большевистским агентом Чуковским, был, конечно, не английским гостем, а большевистским ревизором. И школы Петрограда, теперь, увы маленького провинциального городка, заросшего травой, подтянулись на время присутствия в Петрограде английского гостя, подготовились к его «внезапному и неожиданному» посещению…»

Корней Иванович закончил чтение, как показалось мне, оно не прибавило ему сил — он был печален.

Время от времени над домом проносились самолеты, сея гром, — аэродром рядом. Глядя на Чуковского, наверно, можно было подумать: человек, пришедший из века XIX, и эти самолеты… не необычно ли это? Но так не думалось. Наверно, чем-то существенным и немалым Корней Иванович отождествлялся в нашем сознании с веком XIX, но главное было у него в нашем веке, он был сыном нашего времени, нашим современником.

— Вот так я пострадал за Уэллса… — вымолвил он. — Как вы знаете, книжка Уэллса явилась бомбой, брошенной в тот мир. На него ополчился Черчилль — и вызвал ответный огонь, огонь наижестокий, — отповедь такой силы Черчилль получал не часто. Поэтому то, что вылила в те дни на меня белогвардейская пресса в Париже, Берлине и Праге, носило антиуэллсовский характер.

— Вы защищались?

— Пытался.

Он раскрыл папку вновь и извлек оттуда вырезку, на этот раз журнальную — лист «Вестника литературы». Там рядом с заметкой о пацифизме Кропоткина и общенациональных пушкинских поминках было напечатано большое письмо Корнея Ивановича под более чем красноречивым заголовком — «Свобода, клеветы». В письме достаточно обстоятельно излагалась история посещения Уэллсом Тенишевского училища, с которой читатель уже знаком, и подтверждалось достаточно категорично:

«Я утверждаю, что о нашем визите в Тенишевское училище не были предупреждены ни дети, ни учителя, ни администрация, — писал Чуковский. — Все это случилось экспромтом. Я пробовал за полчаса до поездки позвонить в училище по телефону, но телефон был испорчен: то, что это было именно так, могут подтвердить все учащиеся Тенишевского училища. Остановить их клевету я бессилен. Они за границей, а я в Петербурге. Ни к уголовному, ни к третейскому суду я не могу их привлечь. Я даже не уверен, что эти строки когда-нибудь попадутся им на глаза. Единственная моя надежда на Всероссийский Союз Писателей. Мне кажется, что Всероссийский Союз, близко знающий мою общественно-литературную деятельность в эти последние годы, найдет возможным защитить своего члена от наших заграничных друзей, которые свободу печати понимают как свободу клеветы».

Характерно, что письмо Корнея Ивановича нашло поддержку у профсоюза писателей весьма горячую. На той же полосе «Вестника литературы» дано своеобразное коммюнике Союза, — текст его в такой мере красноречив и во всех отношениях значителен, что есть резон привести его полностью:

«Правление Всероссийского Профессионального Союза Писателей, заслушав сообщение о нападках русской зарубежной прессы на члена правления К. И. Чуковского, особенно в связи с посещением России Гербертом Уэллсом, постановило: «Выразить свое сочувствие К. И. Чуковскому, грубо, незаслуженно оскорбленному. Вместе с тем правление считает необходимым считать, что травля, предпринятая против К. И. Чуковского, обуславливается не индивидуальными особенностями его литературно-общественной деятельности, но тем обстоятельством, что Чуковский принадлежит к той группе писателей, которые остались в России и продолжают заниматься литературным трудом. Таким образом, оскорбление, нанесенное К. И. Чуковскому, является вместе с тем оскорблением всей указанной группы писателей, почему правление постановило в ближайшем будущем поставить вопрос об отношении зарубежной печати к оставшимся в России литераторам во всей принципиальной широте».

— Как видите, эта история затронула самую суть проблемы… — сказал Корней Иванович.

— Писатель и революция? — спросил я.

— Да, можно сказать и так, — подтвердил Чуковский.

Он взглянул на томик Блока, — книга все так же лежала корешком вверх, — удерживая страницу, на которой с моим приходом оборвалось чтение. Мой собеседник взял книгу и прочитал:

 Вот зачем, в часы заката

 Уходя в ночную тьму,

 С белой площади Сената

 Тихо кланяюсь ему.

Улыбнувшись, он заметил как бы между прочим:

— Тот, кто полагает, что поэзия Блока всего лишь исповедь поэта, ошибается, — это исповедь России..

Корней Иванович задумался: ему предстояло сделать шаг от Блока к Уэллсу, это было не просто.

— Как Уэллс?.. Вы помните это место в его книжке? Он считал, что посещение первой школы было подстроено с самыми благими намерениями, называет меня «моим собратом по перу», при этом «собрат по перу» будто бы сделал это, желая показать Уэллсу, какой любовью пользуется англичанин в России. Вряд ли Уэллс хотел меня обидеть… — заметил Корней Иванович и, пододвинув все тот же желтый лист «Вестника литературы», добавил: — Нет, я действительно так думал: не хотел обидеть. Вот тут я прямо так и написал… Вы заметили? — Он вновь обратился к тексту письма во «Всемирную литературу» и, отыскав необходимый пассаж, прочел: «Конечно мистер Уэллс не хотел обидеть меня. Он рассказывает эту историю очень благодушно и весело…» — Он умолк, и его большие, сейчас бледно-лиловые веки как бы ниспустились. — Так мне кажется, не хотел обидеть…

Вот, собственно, и все, что рассказал мне в тот раз Корней Иванович. Рассказал, то и дело обращаясь к папке с вырезками, — он понимал, за полвека, прошедшие после встречи с Уэллсом, память может и не удержать всего.

— Не хотел обидеть, — повторил Чуковский со значением и пододвинул мне папку с газетными вырезками.

Однако почему эта обида так стойка? — спрашиваю я себя, уезжая из Переделкина. И обида ли это на Уэллса? Досье, которое передал мне Корней Иванович, рисует не столько его спор с Уэллсом, сколько с белыми перьями. Говоря о свободе клеветы, Чуковский имел в виду их. Но вот что характерно: Чуковский был очень заинтересован, чтобы многое из того, что он написал тогда, было повторено теперь. Тот раз он сказал мне об этом прямо, настолько прямо, что это было похоже на завет человека, который видит уже иной берег…

Савва Дангулов