ИС: Вопросы литературы, № 6
ДТ: 1959

О КНИГАХ ЗАБЫТЫХ ИЛИ НЕЗАМЕЧЕННЫХ

Для молодой, растущей литературы велико значение каждой удачи. Ее необходимо закреплять, на ней необходимо настаивать. Удача - если причины ее познаны, поняты - надежнее талисмана хранит от падений и срывов. Удача ведет вперед, открывает новые дороги - и она же не дает пятиться, срываться, падать.

Большой опыт накопила советская литература для детей. О произведениях крупнейших мастеров детской книги написано уже немало. Я не хочу сказать - достаточно. Нет, и тут еще обширное поле для анализа и для споров. Но если мы хотим оглядеть весь пройденный путь, все закоулки и тропы, пересчитать все наши богатства, а не только те, которые и так на виду,- нам следует сегодня припомнить и назвать книги несправедливо позабытые, незамеченные, неучтенные критикой. Припомнить, назвать и заглянуть им в лицо: попытаться определить, какую роль играли они в воспитании молодых поколений, какова их литературная и педагогическая ценность, чему и сейчас они могут научить читателя-ребенка и читателя-литератора.

Я начну свое повествование с рассказа о "Республике Шкид" - одной из несомненных и поучительных удач советской литературы 20-х годов.

1

С того дня, как в 1927 году "Республика Шкид", книга двух молодых, никому еще не известных авторов, Г. Белых и Л. Пантелеева, вышла в свет в Ленинграде, - М. Горький сделался ее настойчивым, усердным и восторженным пропагандистом. Он написал о ней в своих "Заметках читателя", писал друзьям, писал воспитанникам колонии имени Горького и заведующему этой колонией А. Макаренко.

"...Не попадет ли в руки Вам книга "Республика Шкид", - спрашивал он 17 марта 1927 года у С. Сергеева-Ценского. И добавлял:- Прочитайте!" "...На днях я прочитал замечательную книгу "Республика Шкид"...- сообщал он в "Заметках читателя"...- В этой книге авторы отлично, а порой блестяще рассказывают о том, что было пережито ими лично и товарищами их за время пребывания в школе... Значение этой книги не может быть преувеличено, и она еще раз говорит о том, что в России существуют условия, создающие действительно новых людей..."

"...Какая интересная книга "Республика Шкид"..." - писал он К. Федину. "...Я очень ценю людей, которым судьба с малых лет нащелкала и по лбу и по затылку,- писал он воспитанникам А. Макаренко. - Вот недавно двое из таких написали и напечатали удивительно интересную книгу... Авторы - молодые ребята, одному 17, другому, кажется, 19 лет, а книгу они сделали талантливо, гораздо лучше, чем пишут многие из писателей зрелого возраста.

Для меня эта книга праздник, она подтверждает мою веру в человека..."

Книга - праздник, книга, свидетельствующая о том, что в России существуют условия, создающие действительно новых людей, - вот чем явилась "Республика Шкид" для Горького. Успех ее у читателей был огромен. Она была написана о современности, в ней рассказывалось о только что пережитых читателем и еще свежепамятных ему голоде, разрухе, блокаде и о детях, чьи души и судьбы были изуродованы разрухой и голодом; но в отличие от книги "Ташкент, город хлебный", тоже весьма живописно и с большой человечностью изображавшей разруху и голод, "Республика Шкид", при всем уродстве изображаемых фактов, была не горестной книгой, а веселой, даже счастливой. Для работников детской книги - столь немногочисленных в те годы! - "Республика Шкид" явилась знаком безвозвратно перейденного рубежа, рубежа между старой, предреволюционной детской литературой и новой, созидающей; явилась доказательством того, что молодая, только что народившаяся советская детская литература откинула дамские сантименты и не боится отражать действительность, прямо глядя жизни в глаза. Скольких беспризорных встречал ежедневно читатель - на вокзалах, в трамваях, на рынках, в очередях - грязных воришек, "ничьих детей"! Это было тяжелое зрелище. И вот повесть, да ещё обращенная непосредственно к подросткам, имеет мужество рассказать, не опуская стыдливо глаз, не предаваясь жалостливым рассуждениям, деловито, достоверно и весело, в какой жестокой борьбе распрямляются искривленные разрухой судьбы. В этом смелом повороте к жизни был залог нового качества советской литературы для детей - ее бесстрашного реализма.

1927 год... Те книги о советских подростках, которые известны сейчас каждому школьнику, еще не существовали тогда. До "Школы" A. Гайдара оставалось еще три года. Только что с увлечением разгадал читатель таинственные буквы "P.B.C."; "Дальние страны", "Чук и Гек", "Голубая чашка" А. Гайдара, и "Белеет парус одинокий" B. Катаева, и "Швамбрания" и "Кондуит" Л. Кассиля, и "Пакет" и "Часы" Л. Пантелеева - все это еще предстояло... Не было еще ни публицистических, ни научно-художественных книг - ни "Рассказа о великом плане" М. Ильина, ни "Кара-Бугаза" К. Паустовского, ни "Лесной газеты" В. Бианки. Новая литература для детей утверждала свои позиции стихами В. Маяковского, С. Маршака, Н. Тихонова, повестями П. Бляхина, Алексея Кожевникова, Сергея Григорьева, рассказами Б. Житкова... Среди книг этих авторов были произведения замечательные, но тема "перековки", тема, которая в скором времени громко зазвучала в советском искусстве, была в художественной литературе впервые поставлена и воплощена "Республикой Шкид". И не одна лишь тема делала эту книгу как бы манифестом новой советской литературы для детей. Знаменательно было то, что написали ее не литераторы из узкого профессионального мирка, - нет, о перестройке рассказали сами перестроенные, те, кому, по словам М. Горького, "судьба нащелкала и по лбу и по затылку". Все это делало появление "Республики Шкид" литературным и общественным событием. "Преоригинальная книга, живая, веселая, жуткая",- писал М. Горький С. Сергееву-Ценскому. Примечательно это сочетание определений: "веселая" - "жуткая". В самом деле, несмотря на юмор, который ни на одной странице не покидает авторов, жуткого в "Республике Шкид" немало. Словно бы нить какая-то еще не перерезана окончательно между ее юными героями и толкучкой, Лиговкой, Обводным. Шкида обворовывает и своих и чужих, Шкида сквернословит и буянит. Жаргон Шкиды весьма близок к блатному, прозвища она дает воровские: Гужбан, Бык, Голый Барин; любимая музыка Шкиды - "зубарики": щелканье пальцами по зубам; любимые ее песни - уличные... Закадычных друзей Шкида именует блатным словечком "сламщики", педагогов - "халдеями", воспитанников - "шкетами", "шпаргонцами", а когда заведующий, Виктор Николаевич Сорин, - которого, впрочем, ребята любят и ласково называют Викниксором, - начинает играть на рояле, по Шкиде разносится: "Эва, жеребец наш заржал!" Даже устроив самый обыкновенный кружок политграмоты, они по ночам, как воры, собираются в подвале, и паролем им служит воровское присловье: "четыре сбоку - ваших нет"... Буза - "истинный культ поклонения шкидцев"; "раскачивая сложную машину бузы", они способны вымазать чернилами ручки дверей, усыпать сажей подоконники, столы и стулья, забросить белье купающегося воспитателя на березу да еще усугубить издевательство, распевая специально сочиненную по этому случаю песенку:

На березу граф Косецкий
Лазал с видом молодецким,
Долго плакал и рыдал,
Все кальсоны доставал.

Собираясь в уборных, ребята курят, хвастаются уличными похождениями, "метают в очко"... Близка, близка Шкида всеми своими замашками и помыслами к Лиговке и толкучке. Но прорастают в сознании шкидцев ростки новой гражданственности, нового чувства общественной чести. Про это - про эти крепнущие ростки - и написана книга. Лишенные - в качестве "дефективных" - права организовать ячейку комсомола, шкидцы не могут отказаться от мечты о ней, организуют кружок - Юнком, который становится ядром самоуправления в Шкиде: открывает читальню, устраивает трудовые субботники, борется с воровством, грубостью, нарушениями дисциплины.

Книга переполнена историями "великой и малой бузы", историями дружб, разрывов, примирений, историями причудливых судеб, портретами воспитанников и педагогов - причем не статичными портретами, а схваченными в движении, в развитии. Острым и метким пером, выдающим насмешливую наблюдательность авторов и их немалый - при молодости - жизненный опыт, написаны портреты воспитанников: Громоносцева и Янкеля, Гужбана и Леньки Пантелеева, Слаенова и Япошки; и портреты воспитателей - настоящих педагогов, людей героических, отдающих борьбе с беспризорностью все силы души, таких, как заведующий Виктор Николаевич Сорин, или учитель политграмоты Сергей Семенович Васин, или неутомимая Мирра Борисовна Штат, - и рядом с ними портреты ничтожных людишек, попросту "пайкоедов", которых голод незаконно поставил на высокие посты педагогов... Иногда авторам достаточно нескольких абзацев - и портрет героя разительно ясен:

"Слаенов был маленький, кругленький шкет. Весь какой-то сдобный, лоснящийся. Даже улыбался он как-то сладко, аппетитно. Он был похож на сытого, довольного паучка. Откуда пришел Слаенов в Шкиду, никто даже не полюбопытствовал узнать, да и пришел-то он как-то по-паучьи. Вполз тихонько, осторожненько, и никто его не заметил".

Так начинается глава о великом ростовщике, покорившем себе и младшие и старшие отделения Шкиды. Недаром он "сдобный", "лоснящийся", "вполз по-паучьи". Глава о ростовщике - одна из самых драматических в книге. Черты характера, мазки на портрете - с каждой страницей все резче, все яснее. Слаенов дает товарищам в долг свои порции хлеба, да не просто в долг, а за осьмушку требует четвертку... "через неделю в слаеновской парте появились хлебные склады".. Он уже "купил за осьмушку хлеба записную книжку и стал записывать должников, количество которых росло с ужасающей быстротой"... "Он уже стал заносчив, покрикивал на одноклассников, а те робко отмалчивались". "Каждый день полшколы отдавало хлеб маленькому жирному пауку, а тот выменивал хлеб на деньги, колбасу, масло, конфеты".

Еще через две страницы Слаенов вырастает в настоящее чудовище, и мы его видим, так сказать, во всем блеске его подлости:

"Могущество Слаенова достигло предела".

"Часто, лежа в спальне, он вдруг поднимал свою лоснящуюся морду и громко выкрикивал:

- Эй, Кузя! Раб мой!

Кузя покорно выскакивал из-под одеяла и, дрожа от холода, ожидал приказаний.

Тогда Слаенов, гордо посматривая на соседей, говорил:

- Кузя, почеши мне пятки.

И Кузя чесал.

- Не так, черт. Пониже. Да не скреби, а потихоньку, - командовал Слаенов и извивался, как сибирский кот, тихо хихикая от удовольствия".

Но могущество Слаенова длилось недолго. Вольнолюбивая республика в один прекрасный день восстала и низвергла поганую власть ростовщика. "Нынче вышел манифест, кто кому должен, тому крест!" - распевали шкидцы. Слаенова избили, и он вынужден был бежать из Шкиды, оставив в памяти у шкидцев - и у читателей - свое красное лицо и жадный рот, на углах которого "белеют прилипшие крошки пирожного и тают кусочки масла".

Отчетлив до плакатности портрет Слаенова; другими средствами, более тонкими и разнообразными, сделан портрет Алексея Ерофеева, по прозвищу Ленька Пантелеев. Ленька написан не так однолинейно, он сложен: это фигура уже не для плаката, она не такая резкая, броская, в ней меньше яркости и больше глубины. Ленька и застенчив, и нагл, и предприимчив, и уныл сразу. Его дошкидская биография протекает на толкучке, на черных лестницах чужих дворов, за решеткой милиции. Вот он проталкивается сквозь толпу на толкучке с деревянным волчком в кармане. Он задумал испробовать свои силы в марафете - жульнической игре, в которую умелые жулики с помощью "подкатчиков" наверняка обыгрывают любителей легкой наживы.

Как и портрет Слаенова, портрет Леньки создан драматически, в действии.

"...через плотные ряды людей, через ряды маклаков, торговцев съестным, дам-барахольщиц и покупательниц протискивается скуластый парнишка лет двенадцати-тринадцати. На нем короткие штаны выше колен и синяя с золотыми пуговицами тужурка. На спине он несет складной бамбуковый стул.

Маклаки окружают его, трогают стул.

- Продаешь, браток?

- Нет, - отвечает парнишка и краснеет.

Он выбирается из круга любопытных взоров, раскладывает стул и, вынув из-за пазухи синей тужурки лист бумаги, кладет его на сиденье стула. Потом достает из кармана деревянный волчок и, обведя тоскливым взором снова окруживших его людей, негромко кричит:

- Кручу, верчу, деньги плачу...

Он картавит, у него получается:

- Кхучу, вехчу...

Толпа хохочет".

Игра кончилась плохо - не для игроков, для Леньки. Недаром он краснел и тоскливо посматривал вокруг. Жизнь ничему не научила его, кроме жульничества, а к жульничеству, в сущности, у него способностей нет. Он ребенок, заблудившийся на барахолке.

Маклак выиграл, а платить Леньке нечем...

"- Гони четвертную,- говорит маклак.

Парнишка бледнеет...

- У меня нет,- шепчет он.

- Как нет? Отвечал за тыщу пять, а денег нет?

Парнишка молчит.

- Дурак,- говорит какой-то клешник.- Разве без подначки можно играть?.. Задрыга. И без денег.

- Гони монету,- говорит маклак.- А то стул возьму!

- Возьми, чохт с тобой! - вдруг громким голосом говорит мальчик.- И все вы тоже пошли к чехтям.

Он схватывает волчок, комкает бумагу и бросает то и другое через головы людей в Фонтанку.

Потом протискивается через толпу и неспешащей походкой уходит с толкучки".

Характер у Леньки отчаянный - то угрожающе, то с вызовом звучит его детская картавость. Дома теснота, голод. "Семь человек парились в ящике площадью в шесть квадратных сажен". Дома Леньке не усидеть - скучно, а в нем бурлит предприимчивость, да и голод не дает покою.

Через месяц мы видим его уже в комиссии по делам несовершеннолетних преступников. Он попался на подделывании чеков. Ленька держит себя гордо, нераскаянно, его картавое "р" снова звучит с лихостью.

"- За что попался?

- За аферу!"

Афера - какое красивое и гордое слово! Всего тринадцать лет - и уже аферист!

Но не одни только "тяжелые и грязные страницы" содержатся в повести и "в жизненной книге республики Шкид". Уродливо шкидское бытие - и все-таки на нем лежит печать возбужденной умственной жизни, какой жил Петроград того времени. Голодная и холодная, вороватая Шкида, сидящая на пшенной каше и на мерзлой картошке, интересуется международной политикой, жаждет усвоить политическую грамоту, ненавидит белогвардейщину, завидует комсомольцам, переводит с немецкого стихи Шамиссо, сама пишет стихи и со страстной торопливостью издает журналы.

"Кто поверит теперь,- рассказывается в одной главе,- что в годы блокады, голодовки и бумажного кризиса... в Шкидской маленькой республике с населением в шестьдесят человек выходило 60 (шестьдесят) периодических изданий - всех сортов, типов и направлений". В журналах - шутка сказать! - помещались исторические труды, повести, стихи, головоломки, эпиграммы и даже киносценарии!

Грянь, набат громозвонный. Грянь сильней! -

призывали бывшие герои Обводного, -

Слушай, люд миллионный,
Песню дней.
Крепче стой, пролетарский
Фабрик край,
Потрудись ты, бунтарский,
В Первый Май,
Пусть звенит и гремит
Молот твой.
Праздник Май гимн творит
Трудовой.

Напряженная эпоха первых лет революции, творчество новых форм жизни, бурно развивающееся за стенами школы, стойкая работа педагогов, помощь шефов - рабочих петроградского порта - преобразуют духовный облик шкидцев. Каждое 1 Мая республику захлестывает "поток звуков, людей, знамен и солнца", и шкидцы чувствуют себя частью этого могучего потока. Постепенно они становятся гражданами. После "Республики Шкид" Г. Белых и Л. Пантелеев выступили с целым циклом шкидских рассказов; рассказы эти; быть может, не так причудливы, как главы "Республики"; не с таким восхищением, не столь взахлеб повествуют авторы о лихих подвигах Шкиды, - зато мысль о пережитой эпохе стала яснее, глубже, зато громче звучит в этих рассказах гражданская нота. В рассказе "Письмо к. президенту" Л. Пантелеев обращается к президенту Гуверу уже не только как гражданин дефективной республики Шкид, но и как гражданин большой республики Советов. "Хорошее было времечко, - объясняет Л. Пантелеев президенту. - Для вас потому, что недавно лишь кончилась мировая война и ваша страна с аппетитом поедала и переваривала военные прибыли. На ниве, удобренной кровью, расцветала ваша промышленность. Ваши доходы росли. Ваши бетонные небоскребы охраняли вас своими этажами...

Для нас это время было хорошо потому, что уже заканчивалась гражданская война, и наша Красная Армия возвращалась домой с победными песнями и в рваных опорках. И мы тоже бегали без сапог, мы едва прикрывали свою наготу тряпками и писали свои диктовки и задачи карандашами, которые рвали бумагу и ломались на каждой запятой. Мы голодали так, как не голодают, пожалуй, ваши уличные собаки. И все-таки мы всегда улыбались, потому что живительный воздух революции заменял нам и кислород, и калории, и витамины..."

Мощь этого "живительного воздуха" передана и в рассказе Г. Белых "Белогвардеец". Наступает Юденич. В Шкиде выходит стенная газета. Янкель нарисовал красноармейца, а под красноармейцем вывел лозунг: "Враг у ворот! Встретим спокойно опасность!"

В эту тревожную пору появляется в школе мальчишка по имени Толя Коренев. Довольно скоро он высказывает свое задушевное убеждение: "Жиды виноваты. Оттого голод!" И немедленно, в соответствии с этой формулой, принимается травить еврейского мальчика Мотьку, по прозвищу Цыпка. Чем ближе подходят к городу полки Юденича, тем наглее и настойчивее преследует Коренев Мотю. Юденич взял Павловск и Царское Село. Толя Коренев сделал флаг, на флаге написал: "Долой советскую власть!", а про Мотю сочинил, будто он украл у приятеля ножичек. Цыпку жестоко избили. А вскоре выяснилось, что ножичек украл сам же Коренев…

Янкель и Японец решили судить Коренева. Суд начался. Конечно, судьи это самозваные, это всего только оборванные подростки, но они осуждают Коренева уже не как сыны толкучки, а как сознательные граждане Советской страны. Сквозь черты ничтожного, завистливого мальчишки они сумели разглядеть черты врага. Коренев - микроб белогвардейщины. Он - фигура из старого мира, как ростовщик Слаенов, как президент Гувер. Гражданское сознание шкидцев не принимает его.

"Бум...бум...бум...- гудело за окном, и в притихшем классе выстрелы отдавались тревожно и сурово".

Кончилась речь прокурора, суд еще не вынес приговор, а в класс вошел воспитатель и поздравил ребят с победой: красные части пошли в наступление. Стрельна отбита, Юденич отходит.

"Урра! - завопил Купец, хлопая крышкой парты, а за ним и весь класс закричал, заорал, заверещал..."

"Если мы Юденича пришили, то разве забоимся такой дряни, как Коренев?" - сказал Японец..."

В последней главе "Республики Шкид" приводится письмо Кольки Цыгана, ученика сельскохозяйственного техникума, одного из бывших воспитанников Шкиды. Цыган пишет о том, что влюбился в веялки, молотилки, в племенных коров и в метеорологическую станцию. "Сейчас я не верю своему прошлому,- так кончается это письмо, - не верю, что когда-то я попал по подозрению в мокром деле в лавру, а потом в Шкиду. Ей, Шкиде, я обязан своим настоящим и будущим... За будущее свое я не беспокоюсь, - темного впереди ничего не видно".

Это одно из писем, завершающих "Республику Шкид". Дальше - эпилог, рассказывающий о новой трудовой жизни бывших воришек и жуликов. И, задумываясь над концами этих шкидовских судеб - или, точнее сказать, над началом их трудовых биографий,- вспоминаешь другую книгу, которая писалась в те же годы, что и "Республика". Ее не могли знать юные авторы "Республики Шкид", так как вышла она на пять лет позднее, но ее не может не вспоминать, перечитывая "Республику", современный читатель, потому что обе книги порождены одной и той же действительностью. Я имею в виду "Педагогическую поэму" А. Макаренко.

"Республика Шкид" вышла в свет в 1927 году. "Педагогическая поэма" напечатана в 1933 году, но написана гораздо раньше: А.Макаренко сообщает, что первая часть "Поэмы" окончена в 1928. Школа имени Достоевского на Петергофском проспекте в Петрограде была открыта в 1919 году, а колония, которую описал в "Педагогической поэме" А. Макаренко, - на Полтавщине, в 1920. Обе книги написаны в одно время и на одном материале. Обе - участниками описываемых событий, а не посторонними наблюдателями... Еще до получения от автора первой части "Педагогической поэмы", еще не зная, что она существует, и только из писем А. Макаренко узнавая о работе колонии, Горький 28 марта 1927 года сообщал ему: "...научили меня почувствовать и понять, что такое Вы и как дьявольски трудна Ваша работа, - два бывших воришки, авторы интереснейшей книги "Республики Шкид". "Шкид" - сокращенное название "Школы имени Достоевского для трудно воспитуемых". Они - воспитанники этой школы - описали ее быт, свое в ней положение и изобразили совершенно монументальную фигуру заведующего школой, великомученика и подлинного героя Виктора Николаевича Сорина. Чтоб понять то, что мне от души хочется сказать Вам,- Вам следует самому читать эту удивительную книгу.

...Есть что-то особенно значительное в том, что почувствовать Вас, понять Вашу работу помогли мне такие же парни, как Ваши "воспитуемые", Ваши колонисты. Есть - не правда ли? Прочтете "Республику Шкид", - издано Госиздатом, - напишите мне Ваши мысли об этой книге и о главном ее герое Викниксоре".

А. Макаренко "Республику Шкид" прочел, но она ему не понравилась. Это вполне естественно. Он призывал литераторов отказаться от любования экзотикой беспризорщины; авторы же "Республики" на многих страницах книги рассказывают об удалых проделках шкидцев с истинно детским восхищением. К тому же, мастеру педагогического искусства, А. Макаренко, разработавшему систему и технику коммунистического воспитания, - педагогические попытки Викниксора, далеко не всегда приводившие к удаче, должны были представляться дилетантщиной. Он взглянул на "Республику" исключительно глазами педагога, педагога-мастера и остался недоволен "бессилием педагогического мастерства". Сам он создал "Педагогическую поэму" - книгу, написанную от лица воспитателя, организующего беспризорнический хаос; "Республика" же написана воспитуемыми, то есть неподатливыми представителями этого самого хаоса. Авторы "Республики Шкид" и автор "Педагогической поэмы" глядели на одно и то же явление с двух разных концов, разных сторон. И потому книги эти не похожи друг на друга, но одна как бы дополняет другую. Недаром понять воспитательную работу А. Макаренко Горькому помогла именно "Республика Шкид". Он расслышал в ней голос "таких же парней", как и "воспитуемые" Макаренко, как его колонисты. Их собственный голос.

...264 человека - 264 бывших беспризорных из колонии, которая носила имя М. Горького, послали однажды в подарок своему шефу собственные автобиографии - целое собрание, альбом автобиографий. Переписывал их на машинке Антон Семенович. Сначала, сообщает он, ему казалось, что "такой сборник будет иметь значение почти исключительно статистическое". "Но по мере того, как продолжалась моя работа по собиранию материалов,- рассказывает А. Макаренко дальше, - я начал понимать, что значение записок моих колонистов несколько иное... Я ясно почувствовал, как между лохматыми, напряженно грамотными строчками пробивается настоящий запах нашей эпохи, очень сложный запах, изобразить который и для великих талантов не всегда будет под силу.

Когда я печатал сотую биографию, я понял, что я читаю самую потрясающую книгу, которую мне приходилось когда-нибудь читать... Это - концентрированное детское горе, рассказанное такими простыми, такими безжалостными словами... Для меня в этой трагедии, пожалуй, больше содержания, чем для кого-нибудь другого. Я в течение восьми лет должен был видеть не только безобразное горе выброшенных в канаву детей, но и безобразные духовные изломы у этих детей..."

Это предисловие, написанное А. Макаренко к собранию биографий беспризорников, могло бы явиться отличным предисловием к "Республике Шкид". Книга эта передает и "безобразные духовные изломы" у "выброшенных в канаву детей" и "настоящий запах нашей эпохи, очень сложный запах".

Да, "Республике Шкид" удалось передать сложный запах той эпохи, о которой она написана, - вот почему ее из нашей литературы не выкинешь. Изобразить Петроград, в котором на вокзале мальчишки, запряженные в санки, предлагают пассажирам: "За полтора фунта, на Петроградскую сторону!"; город, к которому не раз вплотную подходят белые и тогда "ухают совсем близко орудия и стекла дзенькают в окошках, окутываются улицы проволокой и мешками с песком"; город, который непреклонно сопротивляется врагу, несмотря на то, что население жует одну только "скользкую, неощутимую и гладкую" пшенку; город, где, как зачервивевшее мясо, копошится жадная и грязная толкучка, где рабочий люд пухнет от голода, болеет от голода и, наплевав на голод, трудится в порту и на заводах не только в будни, но по собственной воле и в праздники... И пусть не всегда действенны усилия кучки педагогов, пытающихся выпрямить, выправить "безобразные изломы" исковерканных детских душ. Воздух революции, которым дышат герои и авторы книги, педагогика революции оздоровляет, излечивает. "Она подтверждает мою веру в человека", - писал о "Республике Шкид" М. Горький. "Собственно говоря, эта книга есть добросовестная картина педагогической неудачи",- сурово написал о ней А. Макаренко. Полно, неудачи ли? Сколько честных работников, талантливых деятелей дала стране Школа имени Достоевского! Окончив Шкиду, шниферы, квартирники, марафетчики вступали на иные пути, получали другие специальности; из них выходили рабочие славных петроградских заводов, агрономы, режиссеры, поэты, учителя, наборщики... А двое из них стали писателями, начав свой путь в литературе "удивительной "Республикой Шкид".

Лучшие рассказы и повести Л. Пантелеева сейчас известны всем - и маленьким и большим: "Часы", "Пакет" и "Ленька Пантелеев", "Маринка", "На ялике", "Индиан Чубатый", "Честное слово" и "Рассказы о Кирове". Имя Г. Белых, соавтора Л. Пантелеева по "Республике Щкид", известно гораздо менее. Г. Белых не дожил до тридцати лет, ему не суждено было осуществить свое дарование полностью. Между тем маленькие шкидские рассказы или большая повесть "Дом веселых нищих" (1933) с увлечением были бы прочтены и теперешним читателем. Г. Белых хорошо знал быт предреволюционной питерской рабочей окраины, со страниц его книг встает Петроград эпохи германской, а потом - гражданской войны. Ему не приходилось выискивать и копить "приметы времени": они жили в его памяти вместе с собственным детством, ими полны - и сильны - страницы "Дома веселых нищих" и шкидских рассказов.

...В прошлом году исполнилось тридцать лет со дня опубликования "Республики Шкид". Теперешние повести о школе не могут и не должны быть похожи на "Республику", как теперешняя школа непохожа на тогдашнюю: время другое, трудности и задачи другие. Ушли в прошлое гражданская война, интервенция, разруха, а с ними - и беспризорщина. Но "Республика Шкид" - книга, по определению М. Горького, "веселая", "жуткая" - должна жить, и жить не в музее. Некоторая наивность авторов, их излишнее пристрастие к описанию "великой" и "малой бузы" - с избытком искупаются свежестью, силой и правдивостью повествования. "Республика Шкид" принадлежит к числу тех книг, которым удалось запечатлеть "сложный запах эпохи". День из прошлого. Для читателя и для историка она интересна именно запечатленным запахом уже прошедшего времени, а для деятелей литературы - в частности детской - поучительна той смелостью, какая была проявлена ее юными авторами. Смело подняли они и ввели - точнее сказать, ввалили - в литературу огромный жизненный пласт, не побоявшись его неблагообразия, его тяжести. В этой небоязни и сказалось в первую очередь их дарование...

2

Давно уже советские дети не шкеты и не шпаргонцы, давно уже они говорят на обыкновенном языке, а не на экзотическом блатном жаргоне, и прозвища, которые они дают друг другу, не похожи на воровские. Вместе с блокадой и разрухой схлынула мутная волна беспризорщины. Уже к концу 20-х годов жизнь советской трудовой школы вошла в нормальную колею. Беспризорщина сделалась не бытовым явлением, а исключительным. Но далеко не сразу детская литература научилась изображать рядовую, лишенную экзотики, обыкновенную школу. Что поделаешь! "Обыкновенное" в искусстве, быть может, всего трудней.

"Повесть о фонаре" Л. Будогоской появилась через девять лет после "Республики Шкид", в 1936 году. Какая тишина в этой книге после мажорного, озорного, пугающего гула "Республики"... Ни пушек гражданской войны, ни грохочущих лебедок порта, ни топота ног оголтелого табуна шпаргонцев. Захолустный городишко с поросшими травой улицами. "Гуляют козы по буграм, пощипывают последнюю желтую траву. Телега с трудом ворочает колесами в густой грязи. И тащится по дороге так медленно, что возчика клонит в сон. Плетутся старухи в церковь, подпираясь то зонтиком, то палочкой. Хозяйки с корзинами медленным шагом возвращаются с базара". Таков воздух захолустья, описываемого Л. Будогоской.

Старухи ходят в церковь и потихоньку шепчутся: раньше лучше было! Тетя Саша, бывшая экономка графини Татищевой, прозванная за желчный характер Горчицей, все горюет по кренделюшкам, по пышным блинам доброго старого времени. Теперь уже не спекут таких! И при керосине сидеть куда уютнее, чем при электричестве!.. Бродит по улицам бывший богач, владелец лесопильного завода. После революции он слегка помешался, и ребятишки прозвали его "директором свежего воздуха".

В "Республике" что ни день, то событие, что ни глава, то драматический узел. В "Повести о фонаре" безмятежные школьные будни. Вот на перемене сгрудились во втором классе вокруг одной парты ребята. Что там, во втором? Почему никто в коридор не выходит? Девочка в розовом платье по фамилии Былинка показывает, как переводить в тетрадку "переснимательные". Наклонилась над раскрытой тетрадкой и трет пальцем мокрую бумажку. "Верхний слой мокрой бумажки понемногу сходит. Будто кожица скатывается у Былинки под пальцами.- Зачем ты так? - кричат ребята.- Снимай сразу! - Так лучше,- отвечает Былинка". И все замирают: сначала показалась мачта, а потом: "на страницу тетради переснялся желтый корабль с белыми парусами. Бока у корабля выгнуты и блестят, будто покрытые лаком". "- Подумайте,- говорит Былинка,- какие хорошие попались переснимательные!"

Это вам не белье воспитателя, закинутое на березу! Обыкновенные переснимательные картинки. Кораблики, розы...

На целую книгу только одно происшествие, да и то не бог весть какое значительное: Петя Миронов разбил на Гражданской улице новый фонарь. Выстрелом из рогатки. Только и всего. И об этом незначительном случае и ничем не примечательном мальчике рассказана целая повесть.

"Повесть о фонаре" - "одна из первых книг про обыкновенную советскую школу и обыкновенных интересных советских детей",- написал, когда книга вышла, В. Шкловский.

"Эту повесть не слишком заметили, - писал о ней через несколько лет С. Маршак. - А между тем она была одна из первых у нас детских книг, в которой серьезно и сердечно говорилось об ответственности двенадцатилетнего человека перед обществом".

"Повесть о фонаре" действительно повесть не столько о фонаре, сколько об ответственности, о росте этого чувства в детях. И так как поэтическое произведение обладает особой вместительностью - маленькая повесть Л. Будогоской, скромно названная "Повестью о фонаре", вмещает и пятилетку, и школу, и те перемены, какие вносит пятилетка в быт города и в сознание людей. Целый клубок животрепещущих тем переплетается в книге Л. Будогоской.

...Тьма на Гражданской по вечерам: хоть глаз выколи. "Летом еще ничего, а осенью труднее и глуше дорога, - все чернеет от дождей. И будто гуще делается темнота". "На Гражданской между буграми широко разливаются лужи. Расползается Гражданская улица". "Ноги не вытянешь!" - горюют гражданские жители.

Прежние хозяева города - купцы, владельцы лесопильных заводов - заботились о благоустройстве только тех улиц, где возвышались их собственные дома; до других им дела не было - бугры так бугры, пески так пески. Но вот по плану первой пятилетки в городе построена электростанция. На окраине, "на Заречной стороне вспыхнули светлые точки". "И вдруг все ожило. Залоснились черные, вязкие колеи на проезжей дороге. Заблестела в канаве вода. А на деревья, крыши домов и заборы легла светлая тень".

"И на Гражданской улице тоже засиял фонарь. На высоком бугре, большой, яркий, круглый, как шар".

Но горел он недолго. Школьники разбили его. Зачем? А просто так. Весело метиться в фонарь из рогатки. Весело слышать звон стекла.

В школе толкует им что-то учительница про пятилетку, про Волховстрой на скучном уроке, и им кажется, что пятилетка, турбины, заводы - это где-то там, в книгах, это надо учить наизусть, это что-то вроде арифметических задач или грамматических правил. К ним самим, к школьникам, к их ежедневной жизни это отношения не имеет.

Трое ребят - Киссель, Соколов и Миронов - целятся вечером в сияющий на бугре фонарь. Киссель пальнул из рогатки - промахнулся. Швырнул камнем - мимо. Швырнул Соколов камнем - опять мимо.

"Сияет фонарь как ни в чем не бывало.

Тут и Миронов из ложбины на бугор вылез.

- А ну-ка, и я попробую!

Размахнулся. Ахнуло что-то, будто выстрел прогремел. Брызнуло стекло, и потух электрический фонарь".

Про то, как мальчики поняли, что пятилетка - это не скучный учебник, а их собственная жизнь, свет в их окне, на их улице, вот этот постыдно разбитый ими фонарь, написана книга Л. Будогоской.

Осторожными, мелкими штрихами, мелкими и как бы случайными, рисует Л. Будогоская мир. Еще один случайный штрих, еще один - и начинаешь ощущать их неслучайность и цепкость. Штрихи работают настойчиво, ложатся точно, создавая образ времени и образы людей.

"Воротничок у нее из пожелтевшего кружева. Верно, очень старое кружево, в сундуке слежалось" - вот первый, как бы случайный штрих, которым начинает рисовать Л. Будогоская учительницу Софию Федоровну. А вот через несколько страниц и второй - такой же незначительный и как бы случайный. У Софии Федоровны туго набитый портфель. Там, "вместе с тетрадками, она носит какие-то свертки, корки хлеба, аптечные коробочки и пузырьки". И когда на уроке эта учительница в платье с пожелтевшим, слежавшимся кружевом, с портфелем, из которого на стол вместе с тетрадями вываливается всякий старый хлам, начинает ровным голосом повторять общеизвестные сведения о Свирьстрое, о Волховстрое, перебивая их выговорами Миронову, скрипящему партой, мы уже не удивляемся. Все это уже подготовлено. Вот теми самыми мелкими штрихами. Как может Софья Федоровна с увлечением рассказывать о пятилетке, когда сама она вместе со своим воротничком словно вынута из какого-то старого сундука! Она превращает урок, посвященный великим переменам в стране, в унылое чистописание.

"…будем учиться писать чисто и красиво,- восклицает Софья Федоровна". "- Напишем: Вы-рос мощ-ный Дне-прострой. Чисто и красиво".

И - чисто и красиво - пишет мелом на доске.

Софью Федоровну скоро увольняют из школы, и она без дела бродит по городу со своим портфелем, туго набитым корками и склянками. Совсем под стать "директору свежего воздуха".

На смену ей приходит молодая учительница, Екатерина Ивановна. На ее вопросы о том, что такое пятилетка, дети сначала отвечают неопределенно: "строят новые, социалистические города". Какие? Где? Миронов ничего рассказать не в состоянии. "Я не знаю... какие они... не видел. У нас тут поблизости их не строят". И вдруг из беседы с Екатериной Ивановной детям становится ясно, что и их город переустраивают на новый, социалистический лад, что новая электростанция - это и есть пятилетка, и новые жилые дома для рабочих, и пожарная каланча, и новая баня. И вовсе это недалеко, а у них перед глазами, да только видеть и понимать увиденное они не умеют. Слишком привыкли они к ворчанию Горчицы.

"- А вот у нас на улице ничего еще нет, - сказал Миронов.

- На какой это улице?

- На Гражданской.

- А фонари? - спросила Екатерина Ивановна. - Фонари ты забыл? Миронов вздрогнул и как-то нечаянно переглянулся с Соколовым.

- Фонарь у нас на Гражданской мальчишки разбили, - сказала Маня Карасева". Медленно, медленно фонарь на буграх - сиявший, как шар, освещавший дома и дорогу,- становится в сознании Пети Миронова посланцем пятилетки, и пустяшный проступок, о котором он позабыл уже - выстрел в этот фонарь,- настоящим общественным преступлением.

Есть в манере Л. Будогоской чеховская скрытность письма. Глубоко внутри под текстом живет основная мысль. "Повесть о фонаре" говорит о трусости и мужестве, о чести, о благородстве и подлости, говорит скрытно - не произнося этих слов.

...Софья Федоровна терпеть не может Миронова. Она заставляет его сидеть на первой парте, хотя парта эта узка ему и скрипит и стреляет при каждом движении. В наказание на целые дни она ставит его свечой. Другие ребята не переменах бегают по коридору, по двору, а наказанный Миронов стоит. Скучно Миронову, тяжко. А тут еще Киссель подкрадывается, дергает его за рукав. Знает, что силач Миронов сейчас безопасен - ему сойти с места нельзя - подкрадывается, толкает, дергает за рукав, а потом колет пером. Долго сдерживается Миронов, отворачивается от Кисселя и, наконец, взорвавшись, дает ему пинка. И Киссель ревет, ревет нарочно как можно громче, чтобы услыхала учительница и наказала Миронова.

Он трус, Киссель. И не только трус. Он обижает Миронова исподтишка, а ревет - во все горло.

"...я знал, что по-французски "трус" и "подлец" - одно слово - "ляш", написано в одной из статей Б. Житкова.- И верно, думал я: трусость приводит к подлости".

Л. Будогоская нигде не произносит этой отчетливой формулы: она слишком скрытна. Но трусишка и ябеда Киссель оказывается в книге предателем... Ведь Миронов не один совершил свое преступление. Киссель и Соколов тоже швыряли в фонарь камнями. А Киссель все решил свалить на товарища.

Новая учительница объявляет ребятам, что пока не сознается тот, кто разбил фонарь, - не будет на Гражданской улице, на буграх, нового фонаря. Так и останется улица в темноте.

Тоскует Миронов. Вечер. Мать и тетя Саша, Горчица, вдоволь поругав темноту, улеглись спать. Стало и Петьку ко сну клонить.

"Перед тем как улечься, подошел он к окну... Верно - будто черная яма за окном. Ничего не разглядеть. Только самого себя увидел Миронов в окошке, как в черной блестящей воде".

"Только самого себя увидел" - в самом деле, если за окном темно, а в комнате свет - ничего в стекле не увидишь, кроме собственного отражения. Но дело не в этом. Мысль автора спрятана в этой черноте за окном. Самого себя видит Миронов в темном окне потому, что это он виноват, что темно. Он разбил фонарь, и его начинает мучить совесть. Там - в глубине души - не в тексте книги, а под текстом.

Сначала это не совесть, не сознание вины, а скорее страх перед наказанием. Вдруг приятели проговорятся? Всех троих накажут, исключат из школы, может быть, в милицию отправят... Миронов идет к Соколову, который должен был поговорить с Кисселем. И вдруг Соколов объявляет, что все это происшествие их не касается. "- Как не касается?

- Да очень просто. Ведь не мы же с ним фонарь разбили!

- Ах, вот оно что!.. Что же, вы, может, и камней не бросали?

- Да хоть и бросали, а не разбили. Если бы ты тогда не подвернулся, фонарь, может, и сейчас был бы цел".

Миронов потрясен вероломством друзей. Многое пережив и передумав, он решается на смелый поступок: приходит в школу и в присутствии всего класса заявляет, что фонарь разбил он.

"- Как же это случилось? - спросила Екатерина Ивановна.

Миронов ничего не ответил.

- Ты один это сделал или тебе помогал кто-нибудь?

- Один,- сказал Миронов почти шепотом".

Тут Киссель начинает вдруг злорадничать, слово за слово, и он выдает себя. Выясняется, что и они с Соколовым швыряли камни в фонарь... Швыряли, а под наказание подвести хотят одного Петьку!

Неблагородство их ясно и читателю и Екатерине Ивановне. Она не наказывает Петю Миронова.

А еще через несколько дней загорается на Гражданской новый фонарь.

Вечер. Миронов ложится спать.

"И вдруг вся комната осветилась. Миронов даже спрыгнул на пол и подбежал к окну. За калиткой, на бугре, снова сиял полным светом большой, круглый фонарь".

Окно стало будто узорчатым - на нем заблестели неровные дождевые струйки... Нет темноты - и не плавает в ней больше отражение Миронова.

"...Теперь уж не разобьют,- подумал Миронов и завернулся в одеяло".

Он вырос за эти дни, Петя Миронов. И не только он - вырос весь класс. Вырос гражданским сознанием.

А "Повесть о фонаре" выросла в повесть о гражданственности. Сдвиги в сознании людей осветила своим фонарем Л. Будогоская.

Эта книга была издана всего один раз. По-видимому, издатели думают, что если действие в повести происходит в первой пятилетке, а нынче у нас шестая - значит, повесть устарела.

Надо ли объяснять, что книга об основах основ морали советского общества устареть не может? Пора нам научиться глубже прочитывать текст и подтекст наших книг, глубже понимать термин "современная тема" и смелее расширять круг художников, которыми мы вправе гордиться.

Творческий путь Л. Будогоской сложен и поучителен. "Повесть о фонаре"- не первая, не единственная и, быть может, не самая яркая из ее книг. Быть может, "Повесть о рыжей девочке" (о старой гимназии) была увлекательнее и ярче. Но именно здесь, в "Повести о фонаре", нашла Л. Будогоская ту тему, которая стала основой ее творчества и с такой силой прозвучала в сильнейшей из ее повестей, в книге, посвященной войне, - в "Часовом". Эта повесть была опубликована в 1947 году, переиздана в 1955 и не отмечена критикой до сих пор.

...Время, материал, место действия - все другое. Грозное время - 1942. Не захолустный городишко, как в "Повести о фонаре", а Ленинград, отражающий натиск врагов. Повествование ведется от лица медицинской сестры, которая вместе с другими охраняет военный госпиталь.

С первой страницы книги Ольга, бывшая медицинская сестра, предстает перед читателем как часовой. С винтовкой за плечами она дежурит в переулке, на заднем дворе госпиталя, на вышке и на набережной у главного подъезда. Но только на последней странице Ольга обретает настоящее право на это высокое имя. Тема гражданской ответственности закономерно перерастает в тему великого противостояния.

Сам город учит Ольгу мужеству. Вот, впервые после долгого перерыва, она получает увольнительную и идет на почту отправить матери триста рублей. Мать больна, ее надо поддержать, успокоить.

"Ах, город! Сколько времени иду, и не попадается на моем пути соринок. К забору прибит ящик для окурков и свежей краской, выкрашен. В палисаднике вскопаны грядки".

"...на лотке продают мышеловки и игрушки. Широко открытые двери кино. Плакаты пестрые... А это все у немца под носом! Ведь он как стоял под городом, так и стоит... Вот что значит противостоять. И я подумала: а ведь тоже из-за него моя мама одна. Я бы ее не бросила. Из-за него нам приходится в разлуке жить. Нужно противостоять ему и в этом".

"...На Биржевой площади заделывают дырку от снаряда. У моста почерневшая лужица крови. И я вот иду и не знаю, донесу до почты триста рублей или не донесу...

Только я мост перешла, что-то цокнуло! Выстрел! - Так и есть! Свистя, несется через Неву снаряд. И загрохотал в центре за Казанским собором. Вернуться? - Пожалуй, нет. Вон трамвай спускается медленно с моста. На перекрестке у Штаба девушка-милиционер, ремнем подтянутая, в белых перчатках, как ни в чем не бывало указывает дорогу машинам своей палочкой. И люди впереди меня как шли, так и идут... И я пошла за всеми, прямо мимо Казанского собора, под грохот, и донесла до почты триста рублей".

Осторожными, мелкими, как бы случайными штрихами работает Л. Будогоская. Мелкими - но цепкими, меткими. И медленно, как волшебный корабль из-под пальцев девочки Былинки встает под мелкой сетью штрихов - как переснимательная картинка под осторожными пальцами девочки, - голодный прекрасный город, его набережные и сады, его мосты и люди.

Особою, многозначительною жизнью живет в книге Л. Будогоской свет: маленький тусклый фонарик в руках разводящего; фонарь - летучая мышь; свеча, горящая на столике дежурной сестры. Осажденный город долгими ночами погружен во тьму. Люди работают в темноте. Тьма как бы прибавляет усталость. Вот Ольга, сменившись после тяжелого дежурства, поднимается по лестнице. "Не гнутся руки и ноги; а тут еще на лестнице ни зги". Холодные жесткие перила ведут ее сквозь темноту и, наконец, доводят до комнаты, до койки. И только что она уснула - прямо ей в глаза ударяет свет. Какая беда для нее сейчас этот фонарик в руке у разводящей! Проштрафился сменивший Ольгу часовой, и по приказу лейтенанта Голубкова, начальника караульной службы, ее снова ставят на пост. Она не в силах идти, у нее заплетаются ноги, она спит на ходу. "Прячутся в темноте скользкие ступеньки. Но бледное пятнышко от фонарика побежало по ним... Бледное пятнышко, оно, точно живое, скользило перед нами по мокрому асфальту, перепрыгивало лужи". И бодрее стала Ольга. Фонарик довел ее до ворот. Этот бледный комочек света в самом деле словно живой, сейчас он - друг.

Не только свет, но и звуки для часового полны значения и смысла. Чириканье воробьев возле помойки во время обстрела, когда хочется стать такой же маленькой, занимать так же мало места, как они; щебет птиц, когда обстрел кончился: "какое счастье, что они уцелели"; и журчание воды в фонтане, который врачи и сестры соорудили во дворе для раненых; "когда все спят, вода журчит для меня",- это все мирные звуки, внушающие бодрость. А вот и страшные звуки беды: "отвратительный свист" разрывающихся снарядов; ветер, который, словно веником, хлещет по стенкам будки; скрип рам в потрясенном взрывами доме. "Ничья рука их не прикроет. До того они устали болтаться, что даже при самом слабом порыве ветра издают жалобный стон..."

Каждый звук, как и каждый луч, для часового - примета спасения или гибели. Радостью или горем становятся они и для читателя; сживаясь с книгой, читатель невольно научается слушать музыку, звучащую под текстом. И для него - как для часового и для автора - многоговорящей становится каждая мелочь.

"За порогом будки земля. Она серая... крепко утоптанная, а все-таки смотреть на нее хорошо. Земля - не асфальт. Около самой стенки будки пробилось несколько травинок. Бурьян среди них... Его я люблю особенно. Никто лучше его мне не рассказывает".

Бурьян рассказывает Ольге о саде ее детства, о дорожке в саду, по которой она когда-то ходила с ведрами за водой. О матери. О многом и многом рассказывают пятна на стене, травы возле будки, камешки, перила, хлеб, вода, свеча. Рассказывают, как и свойственно скромным, еле заметным вещам, без напыщенности, без труб и фанфар, вполголоса. Травинка рассказывает Ольге о детстве, а дым из кочегарки - той самой, в которой прошлой зимой умерли все кочегары, и живое пятнышко фонарика, ведущее за собой часового сквозь стужу и мрак, и белая перчатка на вытянутой руке девушки-милиционера, командующей машинами под обстрелом, говорят читателю о героизме осажденного города. О ненависти к врагу. О великом противостоянии. О том, что такое благородное человеческое сердце. И подлое сердце. Сердце предателя, рука врага.

Сначала Ольга работала на седьмом отделении сестрой. Чтобы поддержать раненых, им перед обедом выдавали рыбий жир: все-таки сытнее. Но и его мало. Каждая ложка рассчитана.

"Получила я бутылочку. Только поставила на стол, потух в отделении свет. Пока мы доставали фонари, снова засияли лампы под потолком коридора. Но бутылочка рыбьего жира с моего стола исчезла. Я оглядываюсь. Кто взял? У кого поднялась рука? Хотя бы заглянуть такому человеку в лицо... И я подумала: кто взял - все равно что враг.

Потух надолго электрический свет. Для фонаря не хватало горючего. Ночь надвигается. Мне надо дежурить. Остаюсь на седьмом хирургическом в темноте.

Вдруг начальник отделения мне приносит свечу. Ой, свечка!.. Маленькое желтое пламя среди тьмы. Как оно выручит! Загорится на моем столике, и уже по коридору можно будет двигаться. Даже температурные кривые я смогу подвести. А когда мне будет нужно пойти в палату, я это пламя понесу с собой...

Я не успела зажечь свечку. Она с моего стола исчезла. Разве взял ее не враг? Опять я не увидела его в лицо, только почувствовала руку". В лицо Ольга увидела врага тогда, когда, пропустив его по неопытности в госпиталь, семнадцать ночей простояла на посту и лишь на восемнадцатую задержала. Лицо спекулянта, наживавшегося на голоде. Он приносил умирающим сгущенное молоко, шоколад, наворованные в госпитале, и уносил их последние вещи. Приходил он когда-то и в квартиру к Лене, к девушке-кочегару, к ее умирающему отцу. И Лена узнала его. Однажды, когда Ольга, по обыкновению, пропустила в госпиталь Медведева, племянника госпитального кладовщика, - Лена вдруг испуганно кинулась к ней: "- и ты его пропустила? Пропустила?

- А что?

- Я его узнала сразу.

- Узнала?.. Ты его знаешь?.. Кто же он? - спрашиваю я, и сердце сжимается.

- Тот самый... гад".

Ольга отправилась к старшему лейтенанту Голубкову и рассказала ему о своей оплошности. Голубков распорядился провести в будку к часовому звонок - звонок к дежурному по части. И приказал Ольге дежурить каждую ночь. Потянулись для Ольги долгие ночи ожидания. На восемнадцатую ночь она задержала выходящую со двора госпиталя машину, в которой рядом с шофером сидел кладовщик Кондратьич. Ольга решила эту машину обыскать.

"Впопыхах я схватила один ящик, другой... Вдруг кто-то поднимается. Я бы крикнула, но у меня захватило дух. А он, хотя он меня шире и выше, отшатнулся. Прижался к стене и шепчет, взмахивая руками:

- Тише! Это я, я, Медведев... Вы же меня знаете. Не подымайте шума!.."

Ольга выскочила из машины, и, не отпирая ворот, нажала звонок.

На помощь ей поспешил майор, дежурный по части.

"Майор Руденко его не вывел из машины, а выволок...

И Медведев обмяк сразу, обратился во что-то, будто не человек.

Потом пошли с майором Руденко: он, Кондратьич и шофер. А я подбежала к окошку комнаты Голубкова и постучала:

- Товарищ старший лейтенант, вставайте! Это будит вас Ольга... Часовой..."

Новым гордым смыслом наполнилось простое, обычное слово. ...Много книг написано у нас о том, как ловят вредителей. Повести, романы, рассказы. Нередко занятие это носит в них условно-литературный и, я бы сказала, несколько спортивный характер. Оно необходимо авторам по большей части для привнесения "сюжетной остроты". В повести же Л. Будогоской этот поступок естественно вытекает изо всей жизненной обстановки; он продиктован столь же естественным душевным движением, как ее поход на почту или разговор с Леной. Вся повесть рассказана голосом доверительно-интимным, написана как дневник, как письмо к матери, словно Ольга сама с собой разговаривает вслух. И потому в этой истории поимки вредителя не сомневаешься, она достоверна, как каждое слово книги.

Когда Ольга работала еще медицинской сестрой, она достала однажды раненому танкисту соленых огурчиков ("От этого я и ожил!"- сказал он ей потом). Когда она, вернувшись с поста, изнемогала от усталости и стужи, аптекарша Дашенька принесла ей в колбе кипяток - целую колбу кипятку. Когда она свалилась с голода, Костя-политрук принес ей на ладони кусочек галеты. Да что галета! Люди в тылу выходили, сберегли ее больную мать. Дашенька подарила ей для матери деньги. Когда Ольга под обстрелом в первый раз стояла на посту на вышке среди воя и грохота, к ней пришел лейтенант Голубков поговорить с ней, подбодрить ее. Могла ли она, узнавшая цену человеческого благородства, спасавшая товарищей и спасаемая ими, остаться равнодушной к человеческой низости? Не восстать против нее с винтовкой в руках? И не оказаться сильнее?

Жаль, что на полках наших библиотек не стоит томик повестей Л, Будогоской. Собранные в одном томе, повести эти - такие сдержанные и такие вместе с тем содержательные - рассказали бы читателю о старой царской гимназии, о новой советской школе - о жизненной школе высокой гражданской ответственности, великого противостояния, - и о другой школе, нелегкой школе искусства, которую от книги к книге со скромной доблестью прошел автор.

3

Во время войны 1939 года молодой писатель Иван Шорин отправился на фронт добровольцем и вскоре погиб. После него осталась книга: "Одногодки". Впервые она была напечатана в 1934 году, в последний раз - в 1936. С тех пор ее не переиздавали ни разу.

Между тем эта тоненькая книжка, украшенная автолитографиями А. Пахомова - одна из лучших у нас книг для детей о колхозной деревне, о борьбе собственнических инстинктов с общественным сознанием в душах людей. И одна из самых поэтических детских книг вообще. Искренняя и задумчивая, она и по сей день сохраняет свою свежесть. По-видимому, тайна этой свежести не только в том, что та же борьба, хотя и в других формах, существует и в современном обществе, но и в самом строе мышления, в языке. Язык книги И. Шорина в полном ладу, в тесном родстве с событиями, местом, временем, о которых автор устами героев ведет свою речь. С густым осинничком и редким березничком; с заболоченным лесом; с отросшей после косьбы травой; с малыми ребятишками, доверчиво ползающими в пыли под ногами старого коня... "Нет у человека в жизни огорода, в котором он бы как спутанная лошадь пасся!" - говорит герой книги Шурка Грачев, и не один смысл, но и материал, использованный для этого философского утверждения, доносит до читателя воздух деревни. Воздух деревни и образы ее ребятишек, деятелей и мечтателей вместе.

"Деловой парень Шурка,- говорит о Шурке Грачеве его приятель, - ко всякому делу прилипчив, а другие - ... что горох от барабана, от всякого дела отскакивают". И характеристика эта звучит как формула народной мудрости, как народная поговорка.

Рассказывает И. Шорин о колхозных ребятах, о двух закадычных друзьях - Леньке и Шурке - о том, как их подружил, а потом поссорил, а потом опять подружил статный жеребенок по имени Резвый. Оба они, и Шурка и Ленька, из прежних безлошадных бедняцких семей. Оба хлебнули горечь безлошадности. "Что крестьянин без лошади?" "Неполный это человек, когда у него во дворе конское копыто не ночует". "Первое дело в хозяйстве - своя лошадь... Сердце рвется с горя, как нет лошади. Во всем тебе помеха: все после людей делаешь, и прозеваешь из-за этого и упустишь много. Иногда на сенокосе день хороший, да сено-то далеко, и все в разных местах. Прибежишь на покос, а делать-то и нечего. Надо бы подвезти сенокос к одному месту и сушить бы поскорее, а на чем? - Нету лошади. Все люди телегами по лесу стрекочут, никому до тебя дела нет... Ой, и роса-то вся сошла, а у нас ничего не делано".

Ленька и Шурка - оба влюблены в лошадей. "У нас... стало это желанье к лошадям вроде болезни, только лечиться нечем". "Только и разговору... что о лошадях, как лучше выкормить, и какие норовы бывают, и по зубам года скажем, а вот нет и нет своих лошадей". Для одного из них, для Леньки, мечта исполняется. Старший брат его, Василий, едет в Мурман на заработки, копит деньги и, вернувшись, покупает жеребенка. Счастлив Ленька и делится своим счастьем с Шуркой: вместе ребята ходят за Резвым, кормят его, поят, гоняют в ночное... Но хоть и вместе, а нет-нет да обидит Ленька друга, покажет над Резвым свою хозяйскую власть... То попрекнет Шурку, что слишком долго он на Резвом скачет: "я ведь не на всю дорогу дал", то - что гонит уж очень: "коли дана тебе лошадь, так не надо гнать сломя голову". И тяжело Шурке "у чужих ворот стоять, коли в свои заводить некого". "Теперь у него есть, у меня нет - и все тут. Вот и сказалась разница в состояниях". "И тут я почувствовал, что люди не могут хорошо думать друг о друге, когда у одного есть, а у другого нет. Ниточка уж между нами протянулась"...

Но вот деревня вступила в колхоз. Резвого поставили в общую колхозную конюшню. "И прикрепили, между прочим, моего тятьку к Резвому на осенние работы,- рассказывает Шурка. - Ты, говорят, век своей лошади не имел, так бери же самого хорошего коня и наблюдай. Да смотри не спорть!"

Перешел Резвый под Шуркин надзор.

"Что тут было со мной!.. Будто мне колхоз счастья из закрома насыпал полную шапку и пазуху. Хожу легок, как пухом набитый". "Уж от меня Резвому настоящий довод будет: ночи на дворе спать стану, а его сберегу".

Счастлив Шурка Резвым, но счастье не полное: теперь Ленька в обиде. Сколько ни толкует ему Шурка, что жеребенок общий, колхозный, "не чужее и тебе стал Резвый", - Ленька волком глядит и знает одно: "был Резвый наш, а стал Шурки Грачева". "Что, говорит, теперь уж, верно, будешь гонять Резвого безо всякого стесненья! Дешево он тебе достался"... И видит Шурка: "двумя краями идем, а переходники между нами не лежит нигде".

Перекинулась между ними "переходника" только тогда, когда на глазах у них чуть не погиб Резвый. По Шуркиному недосмотру Резвый попал в "лыву" - в трясину, в болото - и все глубже и глубже погружается в черную липкую грязь. Ленька бежит в деревню за помощью, Шурка остается возле Резвого, подбрасывает ему доски под ноги. Но видит Шурка, что не помогают Резвому доски, что болото осиливает коня - и какие точные и горькие слова находит для его отчаянья и нежности автор!

Болотная жижа затягивает Резвого.

"Вот уж она ему по репицу хвоста наплывает, серая, противная, холодная, на него - такого живого, красивого".

"Тяжело Резвому стало - уж и глаза как-то стекленеют, к смерти готовятся. И весь он точно застыл. Качается под ним грязная зыбь, и втягивает она его, как в холодный беззубый рот".

Бегут, скачут на конях, торопятся на помощь колхозники. Подводят под брюхо лошади веревки, обернутые мешками.

"Заколыхалась трясина и стала мягко отпускать нам Резвого, как будто до этого и не спорила о нем. И начал Резвый как бы рождаться из грязи со всем туловищем и хвостом. Вот уже ноги начинаются. Такую красоту окошко болотное чуть не съело. Тут я заметил, что кто-то близко около меня толкается,- как притронется ко мне, плечо обжигает. Это Ленька. Разгорячился он, как и я. Не видели мы друг друга до этого".

Резвый простужен, захворал, на одну ногу хромает. Колхозники привезли из города ветеринара, тот объяснил, как лечить коня. Уход поручен Леньке и Шурке. И тут наново, накрепко сближаются бывшие друзья. Припарки Резвому ставят, растирают больную ногу. Корма полегче подбирают. Вылечили Резвого.

"...сдружились мы с Ленькой еще больше,- как два клеща неразлучные стали.

И Резвого пасем вместе и карасей удим.

Вместе и в красную кавалерию собираемся, когда наш год выйдет.

Мы с ним одногодки".

Так кончается книжка И. Шорина. Пересказываешь ее - и все хочется переписывать - не пересказывать. Чем поэтичнее вещь, тем меньше поддается она пересказу. Поди перескажи лирическое стихотворение! Ты будешь пытаться ухватить главное, смысл, а смысл будет уходить между пальцев, как вода, которую напрасно пытаешься удержать. Отчего это так? Наверное оттого, что в истинно поэтическом произведении "тема", "идея", "смысл" так тесно срослись с языком, с формой, со стилем, что, пытаясь выудить одну лишь идею, один лишь смысл, - упускаешь его. Он исчезает при пересказе вместе с произвольно замененными словами... Про что написана книга И. Шорина? Про то, как разводит людей разница в состояниях. Про то, как растут товарищество и дружба, когда эта разница перестает мучить их. Про горечь, безнадежность борьбы бедняков в одиночку. Про могущество, которое обрели бедняки сообща. Про колхозного паренька - хозяина своей земли и судьбы - подлинного героя своего времени. Мечтает он, когда вырастет, стать председателем колхоза, преобразовать край, высушить болота, выкорчевать пни, сделать так, чтобы жизнь скорее "к новому поворачивалась". "Шагает он со своей серенькой сумкой... и локти острые сквозь худые рукава проступают. А он себе идет - и носом, тоже немного вверх загнутым, будто над всеми полями плывет. Гляжу я на него и думаю: хозяин, да и только". Про это написана книга И. Шорина, но разве пересказом содержания и описанием характеров воссоздашь для читателя книгу, если это - настоящая книга? Куда деваются ее люди, ее воздух, пни, тетерева и березы? Ее добрый, проникающий в душу, воспитывающий душу смысл? Книгу И. Шорина пересказывать невозможно. Невольно переходишь на цитирование. В такой степени ее "идея", "замысел", "воспитательный смысл" заключены в самой словесной ткани - в этих поговорках, естественно вплетаемых в речь,- не то заимствованных автором из народной речи, не то созданных им ей в подарок: "скота у нас - ветер во дворе заперт"; "больно ловок на чужое с ложкой"; в этой мечте двух влюбленных в лошадей мальчишек: "Если бы мы с тобой рядом ехали, так ты бы на черной, смоляной, а я на сивой, гривастой, и ветром бы у ей гриву так... Кто встретился, сказал бы, вон двое... вишь, как едут двое..."; в этом задумчивом русском осеннем пейзаже: "День выдался теплый... Но уже видно было, что это не лето. Вот я и сам не знаю, как бы высказать, в чем тут разница: ведь и тепло еще, как в настоящий летний день, и все стоит в своей прежней зелени, - не смотри, что рожь сжата, что картофель копают. А как глянешь кругом на облачки, на лес, особенно вдаль, и еще как вдохнешь воздух - тут уж сразу почувствуешь, что время-то совсем не летнее. Первая брюква, которую я сегодня поутру выдернул, была уже холодна и крепка, на ней висели капельки воды. Это осень вылезает ночью росами и густыми туманами, а ко дню опять прячется в землю"...

Тихий и задумчивый голос И. Шорина не должен затеряться в шумной многоголосице нашей литературы. Тихий это голос, но глубокий. Он должен звучать. Повесть "Одногодки" - первую детскую повесть о колхозных ребятах - написал человек, для которого "колхозная тема" была не случайная, не посторонняя, а родная. Язык и многие образы повести И. Шорина, при полной своей современности, близки народной сказке. Повесть необходимо не только переиздать - отрывки из нее давно пора ввести в хрестоматию. Рядом с конем из сказки, волшебным конем Ивана-Царевича, должен с детства запасть в душу читателя колхозный конек, спасенный друзьями от жадной трясины. Он тоже волшебный. Он помирил двух разошедшихся было друзей и научил их беречь дружбу и общее, колхозное добро. Чудный конь! Он несет всадника, "как ветер пылинку". Он "подбирает прямыми ушами лежащую впереди дорогу и пускает ее промеж передних ног". Нету в мире лучше этого коня. "Вычищенный Ленькой, он стоит, и каждая жилка в нем с другой разговаривает. Чуть шорох,- вскинет голову, уши насторожит и слушает, слушает. А глаза - в каждом по искре величиной с горошину. В ногах у него будто не кости, а резиновые мячи. Он иногда подпрыгивает весь сразу с четырех ног - легкий, словно в его теле и веса нет, а живет одна сила".

Большая сила - сила народной русской речи - живет в книге И. Шорина.

4

"...Я расскажу о веществе, которое люди нашли сначала на солнце, а потом уже у себя на земле... " - так начинается книга физика М. Бронштейна "Солнечное вещество". Книга о гелии.

Дети "требуют научной книжки, которую можно переживать, как роман", - говорит С. Маршак в одной из своих статей. "Солнечное вещество" М. Бронштейна можно именно переживать, как роман или повесть, столько в этой строго научной, далекой от всякой беллетристики книге, повествующей о таких далеко не романтичных предметах, как соли, известь, газы, о призме Фраунгофера и горелке Бунзена,- столько в этой книге материала для переживаний, для чувств.

Чем это вызвано? Почему в данном случае научные факты возбуждают чувство? Быть, может, это достигнуто драматическим изложением биографий ученых, о чьих опытах идет речь, и у них какие-нибудь особо увлекательные биографии? Или изображением характеров? Бунзена, Рэмзея, Крукса, Рэлея? Нет, кроме эпитета "осторожный", да еще в одном случае определения "чудак" - никаких характеристик в книге нет, а о биографиях даже не упоминается. Указаны специальности, имена, объяснено над чем и как работал ученый, - и все тут. А читаешь эту книгу как роман.

Волнуешься, читая книжку М. Бронштейна, не потому, что автору удалось показать психологию, душевную жизнь героев. Нет, он ею не занимается. У него другие задачи, другие методы, и сюжет книги построен не на психологии. Шаг за шагом прослежена в книге страстная работа ума - многих умов, - приведшая к замечательным открытиям. С первых же строк читателя охватывает чувство необъятности пространства: "люди нашли сначала на солнце, потом на земле". И чувство победимости этого пространства, победы над ним, одержанной человеческим разумом.

Советская научно-художественная литература для детей знает немало удач. Как и поэзия для маленьких, это одна из цветущих областей советской литературы. По-разному, каждый по-своему - но каждый по-художнически - писали о науке М. Ильин, Б. Житков, К. Паустовский. Новые тропы в научно-художественном жанре проложены были книгами "Лесная газета" В. Бианки, "Фабрика точности" К. Меркульевой, "Китайский секрет" Е. Данько, "Карта рассказывает" Н. Константинова, "Полное лукошко" и "Чудеса на грядке" Н. Надеждиной... Прочно стоит в этом славном ряду и "Солнечное вещество" М. Бронштейна, советского физика, сотрудника Ленинградского физико-технического института. "Солнечное вещество" было помещено впервые в ленинградском сборнике "Костер", в 1934 году; затем, в 1935, с предисловием С. Маршака - в альманахе М. Горького "Год XVIII" (по соседству с "Педагогической поэмой" А. Макаренко). Внимание М. Горького к этой книге вполне понятно - она явилась как бы прямым ответом на его требование: "давать не только конечные результаты человеческой мысли и опыта, но вводить читателя в самый процесс исследовательской работы". В 1936 году "Солнечное вещество" вышло отдельным изданием. Книга имела большой успех у читателя и в прессе. Рассказывая в "Правде" о достижениях детской литературы за год, Б. Ивантер утверждал: "В научно-художественной литературе для детей на первом месте - "Солнечное вещество" М. Бронштейна. Книга о гелии - прекрасная книга ученого, сумевшего выразительно и точно рассказать о своей интересной науке".

Вводить в процесс исследовательской работы... Путь всякого исследования, если оно совершается добросовестно и вдохновенно, всегда полон глубокого драматизма. Сколько находок, неожиданностей, бессонного труда, ошибок, побед! Вот этот драматизм и должен лежать в основе книги о научном открытии - тогда интерес обеспечен ей. Но немногие владеют искусством выводить наружу основу, строить сюжет на развитии самой научной мысли. Иные, рассказывая о научной проблеме, ищут "интерес" вне ее. Мертвым грузом лежит научная проблема в подобных книгах. В книге же М. Бронштейна научная мысль, ее развитие - главная и единственная героиня повествования. И читатель следит за ее судьбой с неостывающим, живым интересом.

Не ища "развлечений на стороне", веря, что путь исследовательской мысли - это и есть самое интересное, выводя наружу, как драгоценную добычу, самую суть научной проблемы, заражая читателя той одержимостью, какая владела во время работы учеными, - М. Бронштейн ставит перед читателем проблему за проблемой. Ученые цепью опытов и смелых умозаключений решили одну, но это не конец, а только начало: найденное решение сейчас же поставило перед ними - и перед читателем - новую загадку. Ее необходимо решить, и необходимость эта непреложна, как в драме из первого действия непреложно вытекает второе.

После того как, овладев приемами спектрального анализа, физики научились по вспыхивающим в спектроскопе линиям определять состав веществ, астрономы Жансен и Локайер навели спектроскоп на солнечные выступы и прежде всего обнаружили там яркие линии водорода: красную, зелено-голубую и синюю.

"Но кроме этих трех линий, в спектре оказалась еще одна линия - желтая. Что значит эта линия - ни Жансен, ни Локайер никак не могли понять. Она расположена довольно близко от того места спектра, где должна была бы лежать желтая линия натрия. Близко, но не совсем в том месте, - значит, это не натрий.

Откуда же эта линия? Ни одно из веществ, известных химикам того времени, не имело ее в своем спектре.

Жансен и Локайер долго размышляли и, наконец, пришли к выводу, что неизвестная линия, которую они назвали Д3, принадлежит какому-то особому небесному веществу. Очевидно, на земле его нет, оно существует только на солнце, за полтораста миллионов километров от нас.

И поэтому Локайер решил назвать новое найденное на солнце вещество именем самого солнца - "гелий".

"Гелиос" - по-гречески это и значит солнце. Вещество было названо, но о свойствах его пока еще не было известно ровно ничего.

Астрономы высказывали только догадку, что гелий, вероятно, очень легкий газ. Ведь когда на солнечной поверхности происходят извержения, восходящий поток газов захватывает и уносит на огромную высоту только самые легкие вещества.

История гелия началась на небе, а через двадцать пять лет неожиданно спустилась на землю".

Как же найден был гелий на земле? Ответ на этот вопрос - целая цепь по очереди разгадываемых загадок.

В 1893 году, когда в распоряжении ученых оказались приборы более тонкие и чуткие, чем прежде, английский физик Джон Вильям Рэлей предпринял новое измерение веса различных газов. Он измерил точный вес водорода, а за ним и кислорода. Потом дошла очередь до азота. И тут оказалось, что литр азота, извлеченного из аммиака, на шесть миллиграммов легче, чем литр азота, извлеченный из воздуха. "Что за странность? - подумал Рэлей. - И то и другое - азот, но у "воздушного" азота один вес, у "аммиачного" - другой... А что, если для сравнения добыть азот не из воздуха и не из аммиака, а из какого-нибудь другого вещества?"

Рэлей собрал целую коллекцию веществ, содержащих азот, - окись азота, закись азота, азотистокислый аммоний, селитру, мочевину. Из всех этих веществ он извлекал азот и взвешивал на точных весах. И что же? Оказалось, что у азота, добытого из закиси, и у азота, добытого из окиси, и у азота из азотистокислого аммония, и у азота из мочевины, и у азота из селитры - вес совершенно одинаковый; 1,2507 грамма на литр - точь-в-точь такой, как у азота, добытого из аммиака.

Так почему же у азота, добытого из воздуха, вес больше? Почему "воздушный" азот - исключение? Уж не было ли какой ошибки в опыте с воздушным азотом?

Упрямые весы продолжали показывать одно и то же. Литр "воз душного" азота весил не 1,2507, а 1,2565 грамма.

Разница ничтожная. Начинается она всего только с тысячных долей, с третьей цифры после запятой.

Но один литр азота ни в коем случае не должен весить больше другого литра азота даже и на тысячную долю!

Значит, тут кроется какая-то тайна…

И читатель следит за разрешением этой тайны с таким же острым интересом, с каким следил бы за работой Шерлока Холмса, изучающего окурок, забытый преступником на месте преступления... Воздушный азот тяжелее аммиачного потому, что в нем, очевидно, есть примесь. Что же это за примесь? Что за газ примешан к нему? И как разлучить этот газ с азотом?.. Рэлей и Рэмзей решают задачу каждый порознь - автор сообщает не результаты их исследований, не выводы, а пути, цепи умозаключений, цепи экспериментов,- и, наконец, рассказывает о победе:

"Неизвестный газ был пойман, выделен, очищен и заперт в стеклянный баллон". После этого он был взвешен. Он оказался почти в полтора раза тяжелее азота... Так вот почему азот, добытый из воздуха, тяжелее азота, добытого из аммиака! Одна загадка решена. Но из нее сейчас же рождается другая. Новый газ обнаружил непонятное свойство: он "ленив" - не соединяется с кислородом, не поддерживает горения. "Ученые еще никогда не встречали газа, обладающего таким странным свойством. Рэлей и Рзмзей придумали ему название "аргон". По-гречески это значит "ленивый". "Открытие аргона в конце XIX века - это была победа точности, победа третьей цифры после запятой. Это была победа весов".

Победа повела за собой новые исследования и новые открытия. Узелок за узелком распутывает нить размышлений и гипотез автор. Стало известно, что существует минерал клевеит, который при нагревании выделяет какой-то негорючий газ. Рэмзей стал прогревать клевент и добыл газ. Затем очищенный от примесей газ он ввел в стеклянную трубочку для наблюдения спектра.

"Рэмзей прекрасно знал, какой у аргона спектр. В этом спектре должны ярко светиться красные и зеленые линии.

Но у газа, который вышел из клевента при нагревании, линии оказались иные: желтая линия и несколько слабых линий других цветов". Новая загадка! Чья же это линия? Какому газу принадлежит она? Еще один ученый вступает в бой: Вильям Крукс. Рэмзей прислал ему на исследование трубочку с неизвестным газом, который условно назвал кринтоном. Крукс пропустил через новонайденный газ электрический ток.

"И вот в спектроскопе вспыхнула та самая желтая линия гелия, которую Жансен и Локайер нашли в спектре солнечных выступов.

Значит, в присланный от Рэмзея трубочке находится то самое таинственное вещество, которого не держал в руках ни один человек на земле.

Крукс послал Рэмзею городскую телеграмму. В ней было всего несколько слов: "Crypton is Helium. Come and see it. Crookes".

По-русски это означает: "Криптон - это гелий. Приезжайте посмотреть. Крукс".

Так был найден на земле гелий, найденный на солнце за двадцать семь лет перед тем". Начались над гелием разнообразные опыты. Рэмзей решил, что гелий непременно должен находиться в воздухе. Надо обнаружить его, добыть оттуда! Попытки Рэмзея привели к открытию еще нескольких "ленивых", не горючих газов. Наконец, догадка его подтвердилась: в воздухе он нашел и гелий.

"Через несколько лет Рэмзею как-то пришлось читать публичную лекцию. Излагая историю своего открытия, он сказал:

"Поиски гелия напоминают мне поиски очков, которые старый профессор ищет на ковре, на столе, под газетами и находит, наконец, у себя на носу. Гелий очень долго искали. А он был в воздухе".

...В начале этой статьи мы говорили о необходимости припомнить книги, не учтенные критикой, "заглянуть им в лицо" и определить, чему и сейчас они могут научить читателя-ребенка и читателя-литератора. Книга М. Бронштейна важна не только потому, что читатель извлечет из нее полезные сведения и с ее помощью будет учиться мыслить. Эта книга об экспериментах и выводах сама по себе есть интересный эксперимент, требующий осознания, вывода: теоретика литературы она заставляет думать не только о гелии, но и о путях развития научно-художественной книги. Пути эти - особенные, осознать их - существенно.

"Давняя мечта моя, - писал М. Горький в 1933 году, - включение художников слова в область научной мысли, - область неизмеримо более значительную - и более мучительную, чем "быт". Романисты будущего - и, я думаю, близкого будущего - должны ввести в круг своих тем героизм научной работы и трагизм научного мышления"... Предвиденьем. Горького исполняется: романисты нашего времени щедро вводят в круг своих тем изображение труда ученых; человек науки, изобретатель, открыватель - герой немалого количества современных повестей и романов, наших и зарубежных. Достаточно назвать "Жизнь Бережкова" А. Бека, "Русский лес" Л. Леонова, "Жизнь во мгле" и "Брат мой, враг мой" Митчел Уилсона. Эти повести, и романы увлекают читателей судьбами героев и их открытий, психологией научного творчества. У научно-художественной книги иные задачи, иные методы. "Солнечное вещество" - не беллетристика, психология этой книге чужда. Автор достигает драматизма не развитием человеческих характеров, а развитием и столкновением рабочих гипотез. Героиня книги - мысль; основа ее сюжета - движение мысли.

"Голые результаты знания - это хуже Иверской и мощей",- писал Лев Толстой. "Главное же науку передавать научно, т. е. весь ход мысли при исследовании какого-нибудь предмета..." И пояснял, в чем ценность изложения самого "хода мысли": "если это знание, то с знанием приобретается и критическая способность". Вот почему в детской литературе особенно дороги книги деятелей науки, ученых: всякий толковый популяризатор может изложить результаты исследования, "голые результаты знаний"; но только ученый, только соучастник научной работы, только тот, кто сам совершает исследования, может воспроизвести "ход мысли", и, таким образом, сообщая читателю знания, параллельно развивать в нем и "критическую способность" - залог самостоятельной работы в будущем. Разумеется, этот ученый должен быть наделен также и образным мышлением и чутьем языка - тогда книга его окажется эмоционально-действенной. Именно этим редкостным сочетанием и отличается книга М. Бронштейна. "Только при непосредственном участии подлинных работников науки и литераторов высокой словесной техники мы можем предпринять издание книг, посвященных художественной популяризации научных знаний",- утверждал М. Горький. Нужно упорно, настойчиво мобилизовывать и испытывать ученых, ища среди них людей художественной складки: таких, какими были Ферсман, Обручев, Арсеньев. Поиски эти должны осуществлять "литераторы высокой словесной техники", способные вооружить этой техникой ученых. И тогда, быть может, на опыте научно-художественной книги, удастся решить еще одну задачу. Гелий нашли сначала на солнце, потом на земле и с успехом применяют в промышленности... Нельзя ли метод, найденный "на солнце" - в литературе, открытый и закрепленный советской научно-художественной книгой, спустить "на землю" - применить к созданию энциклопедии, к созданию учебников? Недавно с убедительной статьей на эту тему выступил в печати критик А. Ивич. Статья его называется "Учебники пишутся для детей" ("Новый мир", 1956, № 6), в ней критик приводит примеры той скучной, вялой, путаной, сбивчивой прозы, какой затемняют иногда излагаемую мысль авторы наших учебников. А между тем "это ведь тоже, выходит, детская книга", - писал когда-то об учебниках Б. Житков... О необходимости использовать опыт научно-художественной книги в работе над энциклопедией напомнил недавно в "Литературной газете" А. Дорохов (26 февраля 1957 года) в статье под названием "И это для детей?.." В самом деле, нельзя ли добиться того, чтобы книги учебные и полуучебные научились у научно-художественных ясности и увлекательности? "В этом-то и состоит вся задача педагогики,- писал в "Былом и думах" А. Герцен, - сделать науку до того понятной... чтоб заставить ее говорить простым обыкновенным языком". О языке учебника, затрудняющем, а не облегчающем понимание предмета, высказывался в свое время Лев Толстой. Процитировав условия одной задачи, Толстой так объяснял, почему ребенку трудно решить ее: "Затруднение тут не математическое, а синтаксическое; когда же к синтаксическому затруднению примешивается еще неумение составителя задач выражаться по-русски, то ученику становится уж очень трудно; но трудность уже вовсе не математическая". В другой статье Толстой, говоря о языке учебника и языке учителя, перечисляя те "высшие способности", к которым всегда должен обращаться учитель, на первое место ставит воображение: "воображение, творчество, соображение"; он говорит о необходимости для учителя употреблять такие слова, под которыми воображение ребенка может "подставлять образы..."

Советская научно-художественная литература, созданная усилиями целого коллектива литераторов и ученых, дает материал для чувств, мыслей, воображения. Она богата образами. Дорога, проложенная ею, может и должна привести к созданию массовой научно-художественной книги. Что же такое учебник, как не массовая научно-художественная книга для детей? Учебник нового типа будет обращен к "высшим способностям ребенка" - способностям не только мыслить, но и чувствовать, воображать; он сделает науку, как мечтал о том Герцен, понятной; к трудностям научной задачи он не станет прибавлять темноту, неразборчивость языка. Напротив, язык этого нового учебника - образный, волевой, темпераментный - будет облегчать понимание.

Одна из книг, у которой есть чему поучиться учебнику, - "Солнечное вещество" М. Бронштейна. На учебник она ничем не похожа, но она открывает перед ним новые - художественные - пути, новые- могущественные - способы воздействия на ум, волю и чувство читателя. Ясным, чистым языком, дающим пищу воображению, стройно и последовательно воспроизводит автор "ход мысли" ученых, приведший к открытию "солнечного вещества" - гелия. И еще о многом рассказывает книга, быть может еще более дорогом, чем гелий, обретенном в поисках неизвестного газа: о могуществе благородно-направленной человеческой воли, о преемственности труда поколений, о содружестве ученых.

Точность мысли в книге М. Бронштейна сочетается со страстностью мысли: сочетание, присущее ученому, если он настоящий ученый, и литератору, если он художник. Автор был и тем и другим. Вот почему эту книгу можно "переживать, как роман".

***

... Большой опыт накопила советская литература для детей. Чтобы идти вперед, надо сделать из опыта правильные теоретические выводы. А для этого, подсчитывая плоды сорокалетнего труда, необходимо напомнить и о тех ценностях, которые лежат под спудом.

Мы богаты - с этим не спорит никто. Но мы еще гораздо богаче, чем думаем.

Лидия Чуковская

Яндекс цитирования