ИС: Апрель, № 10
ДТ: 1998

"МОЩЬ ОДИНОКОЙ ТИШИНЫ"

Эта публикация включает в себя стихи и прозу Лидии Чуковской, посвященные академику Андрею Сахарову.

Многое печатается впервые, например, короткая публицистическая заметка "Да здравствует разум!", написанная автором для Сам- и Тамиздата в 1975 году в связи с присуждением А.Д. Сахарову Нобелевской премии мира.

Впервые печатаются воспоминания Лидии Чуковской о Сахарове, написанные ею в 1994 году - через пять лет после его смерти. Речь Лидии Чуковской, произнесенная 22 октября 1990 года при получении премии "Апреля" имени Сахарова, публикуется вместе с непроизнесенным - пропущенным ею во время выступления - отрывком о судьбе современного русского языка, разговорного и литературного.

О ЗАКОННЫХ ПРАВАХ ЧЕЛОВЕКА1

А.Д.С. Голубоглазое молчание,
Мощь одинокой тишины.
И расстоянье, расстоянье,
Которым мы разделены.

Как от Земли и до Луны.
Заговорил - и прозвучали
Слова отваги и печали.

И не хватало, не хватало
Лишь мученического венца.
И время, вот оно, настало
Для мученического конца.
Сегодня-завтра он наступит.
Очей угаснет синева.
И вот когда бессмертье вступит
В свои законные права.

1976

ИЗ КНИГИ "ПРОЦЕСС ИСКЛЮЧЕНИЯ"2

Я считаю академика А.Д.Сахарова человеком, одаренным нравственной гениальностью. Физик, достигший огромного профессионального успеха, один из главных участников в создании водородной бомбы, он ужаснулся возможным результатам своей удачи и кинулся спасать от них мир. Испытание новой бомбы людям во вред! Дело не в отказе от колоссальных денег и карьеры; нравственная гениальность Сахарова, даже если впоследствии он не создал бы Комитет прав человека, проявилась прежде всего вот в этом: одержав профессиональную победу, он понял не только пользу ее, но и вред. Между тем людям искусства и людям науки обычно ничто так плотно не застилает глаза, как профессиональная удача.

В газетах осени 1973 года подвиг Сахарова был искажен и оболган. Человечнейшего из людей, безусловно, достойного Премии мира, выставили на позор перед многомиллионным читателем как поборника войны.

ДА ЗДРАВСТВУЕТ РАЗУМ!

С 1958 года в нашей стране обнаружено трое Иуд: Борис Пастернак, Александр Солженицын (1970) и академик А.Д.Сахаров (1975). Все трое продали родину капиталистам за изрядную мзду - за Нобелевскую премию. Их своевременно уличила в этой предательской махинации советская пресса.

Я не знаю, почем за поклеп берут сотрудники советских газет и как им платят: построчно или постатеечно? Только ли рублями с ними расплачиваются или также и повышением по службе, квартирами и орденами? Не вдаваясь в подробности, хочу отметить и подчеркнуть один радостный факт: разум берет верх, читатели перестают верить казенной словесности. Не только интеллигентная интеллигенция давно уже не верит ни единому слову наемных разоблачителей и отдает себе ясный отчет в истинном величии своих национальных героев ("Иуд"), но и так называемые "простые люди", на чью беззащитность (то есть неосведомленность) рассчитывают газеты - и они чуют ложь и отвергают ее. На днях один человек, рабочий, прислал мне копию своего письма в газету (имя, отчество, профессия, адрес). Привожу - с полною точностью - два отрывка:

"...Лжете, Сахаров не ненавидит русских людей, а любит..."

"Ругань и оскорбления еще никого не убеждали, и вся грязь, которую вы льете на академика, его не загрязняет, а вас уважать перестают. Много хочется вам сказать, да ведь бесполезно, дальше КГБ мое письмо не пойдет, а они лучше всех знают, что у нас творится".

Я имею основания полагать, что подобных документов сегодня десятки в редакциях советских газет. Я счастлива этим не менее, чем Нобелевской премией мира, которой удостоен Андрей Дмитриевич Сахаров. Торжество справедливости - праздник редкий. И хотя дальнейшая судьба Сахарова внушает тревогу, праздник справедливости не отымаем ничем. Будем же достойны его.

Лидия Чуковская 3.10. 75 г.

ТЕЛЕГРАММА3

[21 мая 1981]

Дорогой Андрей Дмитриевич! День Вашего шестидесятилетия омрачен тяжкими судьбами друзей, беззаконностью Вашей ссылки, бессменностью стражи у Вашей двери. Вас лишили правительственных наград, лишили научного и человеческого общения, у Вас отняли то, что составляет жизнь Вашей жизни: дневники, память о прошлом и будущем, научные замыслы. Никто, однако, не властен лишить Вас несравненной Вашей правоты и нашей неправительственной любви к Вам. День 21 мая входит в душу как праздник - праздник разума, добра, духовного величия. Вашим повседневным подвигом Россия снова явила миру свою подспудную силу. По словам Льва Толстого, сила духовная бывает подавлена только до тех пор, пока она "не достигла высшей ступени, на которой она могущественней всего". Излучаемая Вами духовная мощь растет и не может быть отнята вместе с бумагами. Словом своим Вы побуждаете людей к деятельному добру. Мысль ваша бередит и тревожит сердца, овладевает тысячами на свободе и за решеткой, учит думать и ведет с одной ступени сознания на последующую. В праздничный день Вашего шестидесятилетия хочу пожелать Вам, чтобы нравственная мощь взяла верх над грубым насилием, чтобы отнятые у Вас сокровища были возвращены Вам, чтобы Вы и все неправо гонимые скорее вернулись домой. Лидия Чуковская.

КАКИМ ОН ЗАПОМНИЛСЯ4

1

Андрея Дмитриевича Сахарова я впервые увидела летом 1971 года в гостях у друзей. Я была уже наслышана о нем, но еще никогда не видала. Случилась наша первая встреча в Переделкине, где друзья мои снимали две комнаты на небольшом участке. Я была у них, когда к ним зашли ненадолго Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна Боннэр. Знакомство оказалось беглым, мы пробыли вместе не более 10-15 минут. Уже тогда, в эту недолгую встречу, меня привлекло красивое лицо Андрея Дмитриевича, малоподвижное, изнутри освещенное. Он прислушивался к нашей беседе, но сам говорил мало. Участвуя в беседе, он как бы и не участвовал в ней.

Вторая встреча тоже была короткая, но для меня оказалась значительной. Напоминаю, что в ноябре 1970 года Сахаров, вместе с друзьями основал Комитет прав человека. А мне к тому времени уже случилось выступать с открытым письмом в защиту Даниэля и Синявского; с письмом в защиту Солженицына; с письмом к 15-летию смерти Сталина (в ту пору наметился уже поворот от разоблачений сталинских зверств к оправданию и забвению). Мои открытые письма уже распространялись в Самиздате и передавались по западным радиостанциям.

Андрей Дмитриевич пришел с лестным для меня предложением: стать членом этого Комитета.

Вполне понимая оказанную мне высокую честь, я тем не менее от нее отказалась. Я занята была тогда многолетним литературным трудом - это раз, и, кроме того, не чувствовала в себе никаких способностей к организационной работе. Однако, не становясь членом Комитета, я обещала содействовать, чем могу, этой спасательной экспедиции. Не помню, тогда же или чуть позднее я подписала требование освободить всех политических заключенных.

С тех пор и начались мои нередкие посещения квартиры на улице Чкалова. Бывало, что и Андрей Дмитриевич с Еленой Георгиевной заходили к нам на улицу Горького или приезжали в Переделкино.

По вторникам я часто бывала у Сахаровых в так называемый "День открытых дверей", когда там в тесноте да не в обиде собирались друзья Андрея Дмитриевича или сподвижники его общественной деятельности, или попросту поклонники. Впрочем, каждый день недели можно было назвать "Днем открытых дверей". Дом всегда был открыт для тех, кто просил у Сахарова защиты и помощи, для родственников и друзей заключенных. Случалось и мне, не состоя членом Комитета, подписывать правозащитные документы.

И тут мне хочется рассказать об Андрее Дмитриевиче - каким он запомнился мне во время наших встреч среди семьи, у нас дома или на сборище друзей.

Говорил он с некоторой суховатостью, сродни академической, и в то же время в речи его слышалось нечто старинное, народное, старомосковское. Произносил "удивилися", "испугалися", "раздевайтеся"... Говорил чуть замедленно, как бы подыскивая более точное слово. Перебивать его было легко, каждый поспевал высказаться быстрее, чем он, каждый говорил быстрее, чем он, да и сам Андрей Дмитриевич легко уступал нить разговора другим, но перебивший, безусловно, оставался в проигрыше.

Другое мое впечатление: Андрей Дмитриевич всегда пребывал в одиночестве, внутри себя. Да, да - жена, любимая семья, друзья, ученики, последователи, совместный правозащитный труд, треск машинки, встречи с корреспондентами, телефонные звонки из разных городов - звонки, которые поднимали его с шести часов утра. В каком же это смысле я упоминаю об его одиночестве? А вот в каком. Ахматова говорила, что иногда, продолжая вести беседу, продолжает писать стихи. Иногда я и сама слышала в общем разговоре ее невнятное гудение. Расслышать мысли Андрея Дмитриевича сквозь его одинокость я, разумеется, не могла. Но я уверена, глядя на него среди шумного общего разговора, что в нем совершается даже и в общем хоре глубокая и одинокая духовная работа. Окруженный людьми, он наедине с самим собой, решает некую математическую, философскую, нравственную или общемировую задачу и, размышляя, задумывается глубже всего о судьбе каждого конкретного, отдельного человека. И тут мне представляется уместным вспомнить один из рассказов Зощенко. На поминках грубо обошлись с человеком. Автор говорит, раздумывая о случившемся, что при перевозке стекла или машины владельцы чертят на них "Не бросать" или "Осторожнее". Далее Зощенко рассуждает так: "Не худо бы и на человечке что-нибудь мелом выводить, какое-нибудь там петушиное слово - "Фарфор" или "Легче", поскольку человек - это человек".

Мне кажется, Андрей Дмитриевич в разные периоды своей жизни и очень по-разному, но всегда искал "петушиное слово" для всего человечества и для каждого человека: "Осторожнее! Бьется!"

Подумать только, в стране, где любой человек ценился не дороже мухи! Да еще хорошо, если как муху - хлоп и нету! А то еще попадется в руки мальчишке, которому доставляет удовольствие, прежде чем хлопнуть, оборвать ей крылышки и лапки - в этой стране и во всех странах мира потребовать отмены смертной казни и напомнить о каждом человеке: осторожнее! бьется! Сомневаюсь, чтобы Андрей Дмитриевич читал рассказ Зощенко, но при всяком неправедном насилии над человеком взывал к властям и миру: осторожнее! бьется!

Из этих поисков и выросла его, уже много раз описанная - им самим и другими - незабываемая громогласная правозащитная деятельность. Деятельность эта притягивала людей. У него за столом я встречалась с его последователями и сподвижниками: Софьей Васильевной Калистратовой, Татьяной Михайловной Великановой, Марией Гавриловной Подъяпольской, Татьяной и Сергеем Ходоровичами, Юрием Шихановичем, Ларисой Богораз, Саррой Бабенышевой, с матерью Щаранского - пожилой женщиной, чье лицо могло бы служить изваянием неколебимого достоинства и несокрушимого материнского горя, с Борисом Альтшуллером и, всего один раз, на ходу, мельком - с физиком Юрием Федоровичем Орловым, основавшим в 1976 году первую Хельсинкскую группу. (В следующем году, даже после ареста Орлова, группа продолжала работать.) Встречалась я там часто с давно мне знакомыми писателями Владимиром Корниловым, Владимиром Войновичем, Львом Копелевым. Всех не упомнишь и не назовешь.

Судьбы этих людей были круто и разнообразно неблагополучны. От тюрьмы, психиатрической лечебницы, лагеря, вынужденной эмиграции до таких сравнительно легких, но вовсе нелегких наказаний, как утрата работы - превратить ученого в дворника или исключить профессионального писателя из Союза писателей с запрещением печататься.

Вокруг Сахарова было - стараниями КГБ - образовано некое минное поле: ступишь на него - и так или иначе подорвешься. Постоянная, наглая, демонстративная перлюстрация писем - к нему, от него и ко всем окружающим; вечное подслушивание телефонных разговоров; регистрация встреч с иностранцами, да и вообще - с кем угодно; анонимные угрожающие письма. Проникая в квартиру в отсутствие хозяев, ничего не унести, но испортить холодильник или пишущую машинку или растоптать сапогами выдернутое из шкафа платье. Знай, мол, помни каждую минуту, что мы здесь хозяева!

Неотступная, постоянная слежка. Приведу такой случай. Я написала тогда - в 1973 году - статью "Гнев народа" о фиктивном, подстроенном властями, будто бы всенародном бурном негодовании против Пастернака, Солженицына и Сахарова. Прежде чем распространить статью в Самиздате и переправить на Запад, я хотела прочитать ее Андрею Дмитриевичу и Елене Георгиевне. Оба приехали к нам в Переделкино. Я читала, а моя дочь пекла на кухне пирог и готовила салат. И вдруг в кухне потемнело. Тьма в ясный день. Против окна на улице остановился большой фургон с надписью "Доставка мебели населению". Он стоял против нашего дома все то время, пока супруги Сахаровы были у нас. Мы потом, и не сразу, догадались, что это был фургон с подслушивающим устройством... такие устройства, только крохотные, работали, разумеется, и в квартире на улице Чкалова.

Однако упорная правозащитная деятельность Андрея Дмитриевича Сахарова бесстрашно продолжалась.

"... Я вижу и слышу Андрея Дмитриевича Сахарова, - писала я в одном из своих открытых писем, - упорно стоящего перед закрытыми дверьми открытого суда, где подбирают уголовные статьи наказания за мысль, и с кроткой настойчивостью повторяющего в лицо охраннику одни и те же слова:

- Я академик Сахаров... Член Комитета прав человека... Я прошу допустить меня в зал.

Его не пускают. Ведь он не только физик; он и его друзья - знатоки советских законов; он может, выйдя из зала суда, рассказать людям, как законы эти нарушаются. Он может нарушить главный закон нашей жизни; не тот, который записан в Конституции, а главный - "закон сохранения немоты".

В зал суда пускали только родных, да и то не всегда. И почти всегда вокруг судебного помещения сталкивались демонстрации. Это были, во-первых, сочувствующие подсудимым, во-вторых, искренние ненавистники их и, главное, подосланные провокаторы. Начиналась свалка, милиция тащила сочувствующих в милицейские автобусы, волочила грубо, иногда по земле, заталкивала их в машины, избивала - случалось это и с Еленой Георгиевной, и с ним самим.

Сильнейшим орудием Сахарова в осуществляемых им протестах были голодовки. Он голодал за освобождение Буковского, пытаясь привлечь внимание мира ко всем политическим заключенным в Советском Союзе, без различия убеждений, - всех, кто позволял себе самостоятельно мыслить и не скрывать своих мыслей, всех творцов Самиздата или Тамиздата, всех хранителей запретного. Он хотел привлечь внимание мировой общественности к ужасам, творящимся в наших тюрьмах, лагерях, психиатрических лечебницах. Между тем у Андрея Дмитриевича смолоду было тяжко больное сердце. Каждая голодовка вредила и без того подорванному здоровью. Но он сознательно отдавал разрушению собственное сердце, спасая сердца других. Спрашиваешь его бывало: "Андрей Дмитриевич, как вы себя чувствуете?" - "Отлично, - неизменно отвечал он. - Я здоров, а у такого-то в лагере сотрясение мозга, а у Люси болят глаза".

О нем вполне можно сказать, чуть переиначив строки из поэмы Пастернака:

Жребий завиден. Он жил и отдал
Душу свою за други своя.

Александр Исаевич Солженицын и Андрей Дмитриевич Сахаров расходились в своих философских, исторических и политических воззрениях. Но оба глубоко уважали друг друга. И разумеется, Александр Исаевич не раз публично выступал в защиту Сахарова. И, разумеется, Сахаров сразу вступился за своего инакомыслящего современника, чуть только под вечер 12 февраля 1974 года в городе разнесся невнятный слух об аресте Александра Исаевича. О том, что случилась беда, я узнала очень быстро из одного полуконспиративного телефонного звонка и сразу отправилась в Козицкий переулок на квартиру жены Солженицына, Натальи Дмитриевны. Приблизительно около часу назад в квартиру вошли 8 человек милиционеров и увели Александра Исаевича. Куда? И что с ним будет дальше? Тюрьма? Лагерь? Ссылка? Квартира постепенно наполнялась друзьями, тревога росла. Вскоре приехали Елена Георгиевна и Андрей Дмитриевич. Все мы собрались на большой просторной кухне, и я, сидя неподалеку от Сахарова, была свидетельницей или, точнее, невольной слушательницей телефонных звонков. (Андрей Дмитриевич, уходя из дому, имел обыкновение оставлять телефон того, к кому шел. На этот раз это был телефон Солженицыных.) Андрей Дмитриевич брал трубку. Спрашивали его. Я слышала вполуха.

- Доктор Сахаров, - говорили ему на ломаном русском или английском языке, - мы приглашаем вас прочесть доклад на...

Андрей Дмитриевич не дослушивал.

- У нас несчастье... Арестован Солженицын... Передайте миру, - громко говорил он и клал трубку.

А через несколько минут опять звонок. И снова - предложение Сахарову куда-то приехать и где-то выступить с научным докладом. И снова недослушивающий ответ:

- У нас беда... Арестован Солженицын... Известите мир.

Потом он присел к столу и написал краткий и гневный протест.

Многие подписывались вослед ему, в том числе и я.

2

Солженицына не отправили в лагерь, а изгнали из страны. Сахарова из Москвы отправили в город Горький.

От тюрьмы и лагеря их обоих спасло нобелевское лауреатство.

Расправа с Сахаровым началась, когда в конце 1979 года советские войска безо всяких на то оснований и поводов вторглись в Афганистан. Тогда Сахаров поднялся во весь свой высокий рост и громогласно, на весь мир, объявил вторжение преступным. 22 января 1980 года машина, в которой Андрей Дмитриевич ехал на свою постоянную работу в ФИАН, была остановлена, Сахаров задержан и отвезен в прокуратуру. Оттуда ему позволили позвонить жене. Он сказал ей: "Тебе разрешено остаться в Москве или по собственному желанию ехать со мной. На выбор". Елена Георгиевна наскоро собрала необходимые вещи и присоединилась к мужу. Владимир Николаевич Корнилов, услыхав черную весть по радио, позвонил мне и предложил поехать на Чкаловскую, проведать Руфь Григорьевну, мать Елены Георгиевны. (В свое время сама она отсидела 20 лет в сталинских лагерях.)

Минут через двадцать мы были уже там. Руфь Григорьевна и невеста Алеши Семенова, Лиза Алексеева, жившая у них, только что вернулись с аэродрома. Пусто. Кроме нас, из друзей пока никого. Обе женщины еще не опомнились от совершившегося. В квартире после срочного отъезда хозяев не прибрано. Мы не понимали, о чем спрашивать, что говорить и чем утешить. Шепотом советовалась с нами Руфь Григорьевна: что делать с бумагами Андрея Дмитриевича? Ждала обыска. Не унести ли их нам? Но проект этот был единогласно отвергнут: если бы мы взяли бумаги, у нас отняли бы их тут же на улице. Дом окружен шпиками. Скоро обеих женщин, еще не опомнившихся, начали осаждать иностранные корреспонденты... А мы ушли подавленные и потрясенные. Через несколько дней (а может быть, уже в тот же?) девять человек - из них помню Владимова, Войновича, Корнилова и себя (остальные имена позабыла, но помню: всех нас было девять) - написали протест против беззаконной высылки Сахарова, написали для Самиздата и западной прессы. Разумеется, это не привело ни к чему.

В Горьком Андрею Дмитриевичу и Елене Георгиевне предоставлена была на первом этаже четырехкомнатная квартира со всеми удобствами, даже с балконом. Но при этом два неудобства: отсутствие телефона и постоянное присутствие дежурного милиционера у самой двери. В сущности, жили они не под надзором, а попросту под домашним арестом. Выходить, впрочем, из благоустроенной тюрьмы разрешалось, но под неотступною слежкой.

Думаю, основным бедствием в сосланной жизни Андрея Дмитриевича была охота за его рукописями. Рукописи изымали из квартиры, устраивали обыски, а когда Андрей Дмитриевич, уходя из дому, стал брать их с собой в сумке, чтобы с ними не разлучаться, - тогда разбойничьими средствами все равно уворовывали. Отнимали прожитую жизнь.

Официально было объявлено: "Академик Сахаров сослан в город Горький, закрытый для иностранцев". Не добавлялось: закрытый для друзей и знакомых. Изредка разрешалось навещать Сахарова его родным и еще реже - физикам из ФИАНа. Для остальных - запрет... Помню, как попыталась съездить в Горький Мария Гавриловна Подъяпольская. На вокзале в Москве, узнав ее, ей попросту отказались продать билет.

Тут начался новый этап моего общения с Андреем Дмитриевичем. Из личного он перешел в письменный. С его стороны это были поздравительные телеграммы - Новый год, день рождения, "поздравляем с французской премией "Свободы", "получил такую-то, посланную вами, книгу, благодарю". Это были открытки, написанные рукою Елены Георгиевны и подписанные "Андрей-Люся", или "Люся-Андрей", и, наконец, довольно длинные письма Андрея Дмитриевича. Разумеется, я писала как можно чаще. Мы сознавали, что письма идут через Лубянку, и это наносило большой ущерб содержанию нашей переписки.

Расскажу сначала об одной телеграмме. Она вызвана была попыткой Сарры Эммануиловны Бабенышевой повидаться с Сахаровым в Горьком. Приехала туда, захватив с собой подарок: любимый Андреем Дмитриевичем сухой шоколадный торт. Встретивший ее у дверей дежурный незамедлительно переправил ее в милицию (благо, напротив) на допрос: зачем, почему, с какой целью она приехала. "Повидаться с друзьями". Ей купили обратный билет в Москву. Она уехала, взяв с участкового начальника обещание, что торт будет от имени приезжей доставлен адресату. Через несколько часов я получила телеграмму от Сахаровых: "Грустно едим торт без Сарры". Торт был передан по назначению, московского же адреса Сарры Эммануиловны они не знали, но хотели с благодарностью известить нас, что о ее приезде осведомлены. Нам тоже было важно узнать, выполнил ли начальник свое обещание. Приведу несколько примеров из драгоценных писем Андрея Дмитриевича.

"... Если я чувствую себя свободным, то в частности потому, что стараюсь в своих действиях исходить из своей конкретной нравственной оценки и не считаю себя связанным ничем, кроме этого", - писал он в одном письме.

А в другом, гораздо позднее:

"...Больная спина и межреберная невралгия давно в прошлом, вообще мне в этом году относительно повезло по сравнению с тем, что было три года назад. Но если так будет повторяться каждые три года моего пребывания в Горьком, я долго не выдержу (это моя любимая шутка, и если я Вам ее уже писал, простите)...".

Эту "шутку" он писал впервые и это была единственная, полученная мною от него жалоба.

Приведу еще один отрывок - из письма, посланного в отсутствии Елены Георгиевны:

"Отвечаю с некоторым стеснением на Ваши "бытовые" вопросы.

Я не болею, т.е. в основном здоров. Картошку, свеклу, капусту, морковь, яблоки, гранатовый сок, хлеб, конечно, я ношу себе сам - кто же еще - но не пудами, так что это не предмет для беспокойства; также сам ношу в прачечную крупные вещи (вызвать на дом мы не имеем возможности) и стираю мелкие, подметаю и мою пол и т.п. - все это меня совсем не затрудняет. Я давно умею готовить такие блюда, как щи из свежей капусты, картошку, мясной суп, гречневую кашу, и, конечно, - ежедневную вареную свеклу, и еще кое-что...".

А вот другой отрывок, пожалуй, самый существенный:

"...Я сказал - будем надеяться, и сразу вспомнил разговор с одним замечательным литовцем ночью в Вильнюсе после суда над Сережей5. Он сказал (приблизительно) - хорошо жить, когда есть надежда. Но надо научиться жить и когда никакой надежды нет. Все же я думаю, что он не совсем прав - просто сильные люди переносят в трагической ситуации предмет своих надежд в иную, более идеальную (или наоборот) плоскость...".

3.

И вот началось пятое действие драмы.

Сначала осенью 1981 года, они оба, Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна, объявили голодовку с требованием визы в Америку Лизе Алексеевой к ее жениху. Длилась она 17 дней и совершенно изнурила обоих. Своего они, однако, добились: Лиза получила визу и уехала.

Следующая голодовка началась в мае 1984 года. Андрей Дмитриевич потребовал, чтобы Люсю отпустили в США для свидания с родными и лечения. Совершалась она при обстоятельствах трагических: Елена Георгиевна - под следствием, а он насильно отвезен в больницу и подвергнут мучительному физически и унизительному морально насильственному кормлению.

И то же весною 1985 года - относительно него вторично. Он еще раз объявил голодовку и снова был насильно отправлен в больницу, снова не сдался и снова подвергся принудительному кормлению.

В одну из этих смертельно опасных голодовок, о которых мы, москвичи, могли только смутно догадываться, не имея вестей из Горького, случилось вот что. За время ссылки Андрея Дмитриевича возник у нас обычай посылать в Горький ко дню его рождения подарки - очень скромные, кто что придумал, кто что мог. К ежегодному 21 мая. Так поступили мы и в мае 1985 года. Обычной ответной телеграммы не последовало. Но примерно через неделю Лена Копелева, соседка и друг Сахаровых, внезапно получила по своему адресу фанерный ящик, в котором оказались аккуратно уложены все наши подарки. Мы головы себе ломали, что это может означать. На ящике стоял обратный адрес отправителя: "г.Горький, проспект Гагарина, 214, кв. 3, Елена Боннэр". И наконец кого-то осенило: адресата, чей день рождения мы празднуем, нет дома. Его увезли. Куда? В тюрьму? Или снова в больницу, где его увечили, а не лечили? Оказалось, в больницу. У Елены Георгиевны не было другого способа известить нас о приключившейся новой беде.

С жестоко подорванным сердцем вышел из трех голодовок Андрей Дмитриевич. Вышел "на волю", то есть снова на проспект Гагарина, 214.

4.

В 1985 году во главе страны стал Михаил Сергеевич Горбачев. Сахаров сразу послал ему срочное письмо с требованием освободить невинно заключенных, в частности, как можно скорее - умирающего в Чистопольской тюремной больнице Анатолия Марченко.

16 декабря 1986 года в квартире дома по проспекту Гагарина в течение двух часов поставили телефон. А еще через несколько часов туда позвонил Михаил Сергеевич и объявил Андрею Дмитриевичу и Елене Георгиевне разрешение вернуться в Москву. "Благодарю вас", - ответил Сахаров со свойственной ему учтивостью и сразу осведомился, дошло ли письмо и приняты ли меры к освобождению политических заключенных. Михаил Сергеевич ответил неопределенно.

23 декабря 1986 года Сахаровы вернулись в Москву. Несколько сотен человек восторженно встречали их на вокзале. И вот Сахаров - депутат Верховного Совета. Сахаров - член Межрегиональной группы. В Верховном Совете его не желают слушать, свистом и топотом мешают ему говорить. Но сквозь свист и топот он заставляет выслушивать себя до конца. После его возвращения в Москву встречались мы гораздо реже, чем прежде. Когда я приходила на улицу Чкалова навестить их и повидаться с Руфью Григорьевной, к которой я была очень привязана, меня встречали там так же приветливо, как и раньше. Но я чувствовала, что хозяева на пределе сил, и приходила редко.

14 декабря 1989 года Андрей Дмитриевич Сахаров, вернувшись с очередного заседания Верховного Совета и готовясь к завтрашнему - скоропостижно скончался.

6.

Однако мне не хочется кончать свой рассказ на этой печальной и всем памятной дате.

Хочется вспомнить другое, для него более благополучное время. У Сахарова дача в Жуковке. Однажды летом 1975 года я приехала туда навестить его. Андрей Дмитриевич повел меня осматривать городок, в самом деле вполне музейный. С нами шел его трехлетний внук Мотя. Мы шли по дороге. Сахаров мне показывал: вот это дача Шостаковича. А вот дача его великого учителя Игоря Евгеньевича Тамма. А вот тут жили Ростропович и Вишневская. А вот тут (мы втроем вошли на опустелый участок), тут, в этом флигеле одно время жил Солженицын. Видите? Это наискосок от меня...

Мы снова вышли на дорогу. Шли мы не быстро, а быстрый Мотя то и дело убегал вперед. Убежит и вернется. Прикоснется на минуту к коленям Андрея Дмитриевича, задерет высоко голову, чтобы увидеть его лицо, и снова побежит впереди нас по дороге. И снова вернется. И снова убежит вперед, словно получив от прикосновения к коленям, к голосу новый заряд сил. Сил для жизни. Вспоминая об этом счастливом дне, я думаю о том, что каждый из нас получал от соприкосновения с Андреем Дмитриевичем новый душевный - духовный! - заряд.

Заряд - для каждого особенный, но сильный. Быть самим собой. Поступать так, как тебе диктует совесть.

Сентябрь 1994 г.

РЕЧЬ ПРИ ПОЛУЧЕНИИ ПРЕМИИ "АПРЕЛЯ" ИМЕНИ А.Д.САХАРОВА "ЗА ГРАЖДАНСКОЕ МУЖЕСТВО ПИСАТЕЛЯ"

22 октября 1990г., 5 ч., ЦДЛ.

Первое мое слово может быть только словом благодарности...

Я бесконечно благодарна и всем, кто здесь присутствует, и всем, кто оказал мне честь своими словами. И Елене Георгиевне, которая прислала такую трогательную телеграмму6.

И еще одна оговорка, может быть, для меня самая трудная.

Дело в том, что соратники Сахарова понесли гораздо более тяжелые кары, чем та, которая досталась мне. Они были и в ссылках, и на каторге, и под многолетними преследованиями, самыми тяжелыми. Конечно, быть литератором, которому не дают возможности печататься, а отчасти даже и писать (потому что то, что пишешь, надо прятать), который подвергается обыскам и вообще некоторым неприятностям - все-таки это всего только неприятности, по сравнению с тем, что перенесли соратники, сподвижники Андрея Дмитриевича. Вот то, отчего я испытываю неловкость.

Трудно быть разлученной совсем с читателем, но ведь литература - это очень счастливое дело. Ведь литератора с литературой нельзя никак разлучить. При всем желании - потому что он все равно пишет то, что ему нужно. У меня был такой период, что я не могла писать и читать просто из-за слепоты - это, конечно, трудно, но тоже можно выдержать, если за твоей спиной литература, потому что у тебя есть память и ты можешь опираться на нее во всех обстоятельствах. Многих литератур я, к сожалению, не знаю, но русскую помню - это то, что меня всегда хранило во всех обстоятельствах. Потому что если за твоей спиной такая литература, как наша, и ты ее помнишь, то это тоже дает опору, возможности и какую-то надежду. Вот это меня держало и будет держать всегда и в любых обстоятельствах и до последнего вздоха. Это такое маленькое предисловие. Я хочу еще сказать, что я считаю полученную мной сегодня награду самой почетной из всех, какие только возможны. Премию имени Сахарова - пускай другие лауреаты на меня не обижаются - я считаю самой почетной в мире. И поэтому я буду стараться не гордиться, но помнить о том, что я получила самую почетную награду, какая только существует. Потому что Андрей Дмитриевич Сахаров - это, конечно, имя необычайное. И я сейчас постараюсь сказать, как я его вижу. Как я его помню. К сожалению, во время его похорон я была больна и не была на них. Но как я помню его - его голос, его слова, его облик? Как его определить? Определить Сахарова в двух-трех словах? Как определить Сахарова? Я нашла эти определения у Пастернака. Их два.

Не потрясенья и перевороты
Для новой жизни очищают путь,
А откровенья, бури и щедроты
Души воспламененной чьей-нибудь.

И:

Жребий завиден. Я жил и отдал
Душу свою за други своя.

У Пастернака это говорит лейтенант Шмидт перед казнью. Но и Шмидт был вынужден к восстанию, он его не подымал. А Андрей Дмитриевич вообще не проповедовал никаких восстаний. И тем не менее он имел полную возможность и полное право сказать о себе: "Жребий завиден. Я жил и отдал душу свою за други своя".

Когда я вспоминаю облик Андрея Дмитриевича, просто хочется вспомнить, какой он был, то кроме слов, которые он говорил, и мыслей, которые я помню, звучащих сейчас уже на весь мир, мне запомнилось еще его молчание. Андрей Дмитриевич довольно много молчал, когда кругом спорили, громко говорили. Он молчал. Это было молчание очень значительное, потому что духовная работа, которая в нем производилась, которая все время в нем горела, производилась непрерывно. Во всяком случае наяву он и молча работал. Он все время духовно работал. И вот это я помню у него всегда, и это очень поражало, я думаю, всех, кто имел счастье с ним так или иначе общаться.

Теперь я хочу сказать немного о наших литературных делах. Собственно, об этом я хотела бы сказать очень много, но это уже будет лекция, которую нужно будет написать, издать, может быть, это я сделаю... А здесь я хочу напомнить, обращаясь к интеллигенции и к литературной интеллигенции, вот о чем. Не знаю, насколько будет понято и воспринято то, что я хочу сказать.

Я хочу напомнить собравшейся здесь интеллигенции что наш язык так же пережил свою Чернобыльскую катастрофу, как и любая область нашей жизни. Он тоже пережил и оскудение, и обмеление, и иссыхание, и заболачивание, и насильственную бюрократизацию.

Я хочу напомнить, что жизнь, изменяющаяся каждый час, неизбежно несет перемены в языке, иначе неверны были бы народная поговорка "Язык что мед - ко всему льнет" и определение Гоголя "живой как жизнь". Литератор, разлучивший себя со стихией ежеминутно меняющегося языка, вообще перестает быть литератором. Однако не только жизнь создает литературу, а и литература в большой степени создает жизнь. Если ты не веришь в это назначение твоего труда, тебе незачем быть литератором. А если веришь, то помни о средствах массовой информации, повторяющих твои слова, и отвечай за тот воздух, который в результате этого взаимодействия создается - в твоем и в следующем поколениях. Мы называем Пушкина создателем - то есть избирателем русского литературного языка. Ему предшествовали в этой работе отбора, выбора Ломоносов, и Батюшков, и Жуковский, с ним делили эту работу и Баратынский, и Тютчев. Мы все не только потребители, но и созидатели языка, а это значит - созидатели мышления, и оттенков его, и всех оттенков чувств. Разлучать себя со стихией - безумно, однако и слепо, безразборно подчинять себя языку улицы - безнравственно. Забывать о богатствах нашего языка, превращать его в скудные 300 слов, в некое эсперанто - значит губить его. На эсперанто художественной литературы не создашь. Волочить же в язык безразборно каждую новинку, вплоть до прямых грамматических ошибок, до элементарных синтаксических уродств - грех не меньший.

Мы говорим: Ломоносов, Батюшков, Жуковский, Радищев - и, наконец, в наибольшей степени Пушкин - создатели русского литературного языка. Разве до их работы не было в России языка? Был. Но, видимо, не обработанный, если на долю наших великих писателей выпало проделать эту огромную работу - создать русский литературный язык.

Существует стихийный язык, отменяющий одни слова и словосочетания и создающий новые. Это естественно. Сама жизнь, сама стихия отменяет и вводит. Жизнь меняется, с нею меняется и язык. Руководить стихией нельзя, но отбирать из груды словесного шлака чистозвонный металл можно и должно. Ведь язык - это выразитель мышления. Как же можно обращаться с ним с такой поражающей и беззаботной неряшливостью - в особенности при наличии прессы, радиовещания и телевидения, которые как бы узаконивают и делают общенародной любую, даже случайную, ошибку, оплошность и приводят к путанице понятий, приучают к грубости, к хамскому и низменному мышлению в жизни? Ведь язык - явление обоюдоострое.

Мы учимся языку у сотворяющего его народа, и мы же - то есть литература - учим читателей - народ - говорить, писать, мыслить.

Поэтому создание литературного языка - дело нешуточной важности. Литература не имеет права возвращать народу и толпе язык в неотобранном виде.

В моей долгой жизни мне случалось наблюдать начальственные распоряжения, именуемые "борьбой за чистоту языка". Это приводило к отвратительным результатам, к его бюрократизации, обмелению, оскудению, к борьбе со всякой живой, разговорной речью, вносимой в литературу, к выкорчевыванию всякого словотворчества. "Этот английский капитан всех жителей Полинезии считал недолюдками". "Недолюдки" вычеркивались: такого слова нет. "Пусть будет, оно передает очень выразительное отношение тогдашних колонизаторов к покоряемым ими народам". "Нет". Шла охота за каждым словом, неизвестным данному редактору: оно объявлялось низменным диалектизмом, не имеющим будто бы доступа в основной язык, хотя оно было краской для художника, для изображения его героев. Шла борьба против всего грубого, против любого "Черт побери!". Подверглась осуждению детская книжка Чарушина о волчонке за слова "благим матом": волчишка кричал благим матом.

Затем я помню борьбу против слов с иностранными корнями. Например, когда я работала в редакции симоновского "Нового мира" (на самом деле главным редактором был вовсе не Симонов, а Кривицкий), на моих глазах из поэмы Заболоцкого вычеркивалось слово "виола" потому, что оно "не русского происхождения".

Только с бюрократизацией, чиновничьим омертвением языка, с постоянными чиновничьими трафаретами у нас никогда не боролись. Все чиновничье вроде "задействовать", "вышел на" беспрепятственно засоряет наш язык.

Таким образом, я не хочу ни в коем случае, чтобы мои сегодняшние слова приняли за призыв к "борьбе за чистоту языка". Я обращаюсь к моим товарищам-литераторам лишь с одним призывом: к ответственности за свой язык - разговорный и письменный. Язык порождается жизнью, повторяю я, жизнь переменчива, особенно сейчас, в наше время, и нечего коснеть языку, но и жизнь зависит от отбираемого интеллигенцией языка. Я проповедую только одно: ответственное отношение к своему и чужому слову. Меня поражает в интеллигенции, даже литературной, совершенное отсутствие иммунитета: как заговорила толпа, как проговорил вечно торопящийся репортер, пишущий скороговоркой и, не перечитав себя, позволяющий редактору или корректору вмешиваться в его текст, - так и ладно. Я против неряшливости, я за точность.

Беспокоиться необходимо. А на меня мои коллеги таращат глаза. Меня интересуют процессы, происходящие в языке, вне зависимости от того, по душе они мне или нет. Почему Ивановы превращаются в Ивановых? Это не лучше и не хуже, но почему? Вяч. ИвАнов, Георгий ИвАнов, Евгений ИвАнов, Всеволод ИвАнов... Теперь: Наталья ИванОва и Татьяна ИванОва. Почему? Почему Фе-эРГе, если в русском ал фавите нет буквы "Фе"? И если ФеэРГе - то почему же то же эР превращается в РэСэФэСэРэ? Почему СыШаА или СэШаА? А не США? Или Америка? Почему вдруг стали меняться ударения в глаголах: вклЮчить вместо включИть? НАчать вместо начАть? ПрИнять вместо принЯть?

Почему перепутались все приставки и предлоги? Осужден на, приговорен к. Суд над, процесс чей. Так было раньше, а стало: осужден к, приговорен на, суд над Орловым и процесс почему-то не Орлова, а тоже над! Но эти мои вопросы имеют всего лишь историко-лингвистическое значение. В конце концов, если людям хочется вместо ИвАновых именоваться ИванОвыми, то это их дело, и это не хуже и не лучше. Тревожат меня перемены, когда они приводят к путанице смысла, понятий...

Удивишься. Тебе в ответ удивятся тоже: "Что вы, Лидия Корнеевна, весь народ уже так говорит". Еще бы! Радио, телевидение, газета. А если мы, литераторы, принимаем это, то с нас и спрос.

Я считаю безнравственной полную капитуляцию литературы перед языком чиновников и языком толпы. "Значит, скажут мне, вы считаете для литературы недопустимым допускать в свои книги речь улицы и речь чиновников?" Нет, считаю необходимым, иначе литература снова станет лживой и лакированной. Но я думаю, что писатель должен уметь стоять выше своих героев, изображая их - не сливаться с ними.

Принимаем мы и скопище терминов - в одном абзаце могут скопиться: приватизация, аспект, альтернатива, ситуация, перспектива и проблема, проблема, проблема. Худо то, что это слова иностранного происхождения. Худо то, что это термины, а не краски, алгебраические значки. Они не имеют ни вкуса, ни запаха. Иногда кажется, что мы уже перешли на эсперанто.

Сейчас я перестану говорить о языке, позволю себе сказать только еще об одной стороне, задуматься вместе с вами. Язык - порождение жизни и в то же время создатель жизни. От литературы - еще, может быть, более, чем от школы, - будет зависеть язык, а значит, отчасти и жизнь последующих поколений. Все мы, и старые, и молодые, страдаем от тяжкой грязи и грубости нашей жизни. От алкоголизма, от наркомании, от озлобленности, от грубости речи. Насколько я могу вспомнить мою долгую жизнь, в мое время - то есть в страшные кровавые тридцатые годы - интеллигентные женщины не позволяли себе сквернословить. Сейчас - сколько угодно. Удивляться нечему: вся страна, и мужчины, и женщины, прошла через коммунальную квартиру, военную казарму и ГУЛАГ. Странно было бы, если бы все кругом говорили на языке кисейных барышень. Но тем не менее я бываю поражена, когда блистательная дама в разговоре щеголяет площадною бранью - да еще при детях...

А по-моему, достаточно понять один раз, чтобы никогда более не допускать эту мерзость ни в свои уши, ни на губы свои.

Что касается литературы, то умел же Зощенко, у которого каждая фраза "звенит и блещет, как червонец", изображать всю низость, трусость, корысть, мелкодушие мещанства, не прибегая к площадной брани? (Самое грубое: сукин сын.) И тот же Юз Алешковский, призывающий нас нынче не мешать детям употреблять грубые слова, - умел же он создать свою знаменитую песню, замечательную, которую я нежно люблю, песню не в бровь, а в глаз, - не употребив при этом ни одного грубого слова?.. Воспитание в грубости - к грубым словам и поступкам - начинается если не с младенчества, то со школьных лет... А потом мы дивимся дедовщине.

Возвращаюсь к Андрею Дмитриевичу Сахарову. Хочу напомнить: полученную им в свое время Государственную премию он пожертвовал в онкологический институт, то есть на борьбу с заболеваниями раком. И я хочу полученную мною сегодня премию тоже отдать, но в другое место. Это место - не удивляйтесь, пожалуйста! - имеет имя, отчество и фамилию. Оно называется Дмитрий Геннадьевич Юрасов, или попросту Дима Юрасов. Сейчас объясню, почему. Дима Юрасов - один из организаторов историко-просветительного общества "Мемориал" - того самого, почетным председателем которого был великий Сахаров. Еще школьником Дима стал собирать сведения о невинно загубленных жизнях. Затем, 30 апреля 1987 года, в этом же зале, где сейчас собрались мы, в семинаре по истории СССР, Дима Юрасов выступил с докладом о собранных им 123 тысячах карточек, на которых обозначены судьбы 123 тысяч безвинно репрессированных людей.

Из зала тогда посыпались на него вопросы, и оказалось, что, кроме карточек, он обладает еще феноменальной памятью: он наизусть называл имена репрессированных, даты, когда они были арестованы, сроки, которые они получили, имена следователей. Он это просто знает в огромном количестве наизусть.

Через месяц по распоряжению высшего начальства на семинар в ЦДЛ его уже не допустили.

Выгнали его отовсюду. Он одну зиму днем работал грузчиком, а ночью обрабатывал свой архив. Да ведь это же против жизни! Это поступки все против тех новых людей, пришедших в нашу жизнь, которых мы должны поддерживать, а не мешать им работать изо всех сил.

А ведь Андрей Дмитриевич считал задачей "Мемориала" не только создание памятника замученным и убиенным, но именно создание архива и библиотеки.

Пускай полученная мною премия послужит Диме какой-то помощью в его жизни и в его работе.

Лидия Чуковская

Примечания:

1 Лидия Чуковская. Стихотворения. М., 1992, стр. 98.

2 Лидия Чуковская. Процесс исключения. М., 1990, стр. 226.

3 Телеграмма, посланная Сахарову в Горький, не была ему доставлена.

4 Заглавие дано публикатором.

5 Сережа - это Сергей Адамович Ковалев, приговоренный в 1975

году за свою правозащитную деятельность к 7 годам лагеря строгого режима и к 3 годам ссылки.

6 Приводим текст этой телеграммы: "Москва. Улица Герцена. ЦДЛ. Совет "Апреля". - Горячо одобряю ваш выбор. Премия Лидии Корнеевне Чуковской - другу Сахарова, мастеру пера, бесконечно мужественному человеку, - я уверена, была бы одобрена Андреем Дмитриевичем. - Елена Боннэр".

Публикация Ж.О.Хавкиной

Яндекс цитирования