ИС: Лидия Чуковская, История одного восстания, ЦК ВЛКСМ Издательство детской литературы, Москва, 1940

Часть вторая
Атаман Семен Неживой с товарищи

I


Семену Неживому, гончару, славному атаману восставших чигиринских крестьян, было ко времени восстания двадцать четыре года. Из этих двадцати четырех лет только первые шесть он прожил в отцовской хате. Батько его был так беден, что совсем маленьким хлопчиком отдал Семена "в научение гончарному мастерству" чигиринскому гончару Терещенку.

А двенадцати лет Семен бежал из Чигирина на Запорожье. Случилось это так. Гончар учил его мало, а бил много. Месит Семен ногами глину и поскользнется в мокрой каше - гончар изобьет его. Подаст Семен вместо голубой зеленую краску - опять изобьет. Гончар был высокий прямой старик, с лицом коричневым, как черепок горшка. Он медленно останавливал кружало, неторопливо вытирал руки о кожаный передник и наклонялся над кучей хлама. Разыскав среди тряпок, черепков, старых кистей и красок веревку, которой режут глину, он хлестал ею Семена по спине. Хлестал и приговаривал негромко: "Бью тебя, сучьего сына, чтоб знал, как хозяина слушать, бью тебя, сучьего сына, чтоб знал, как хозяина уважать".

Но Семен хозяина не уважал и решил уйти от него.

Однажды весною на ярмарке, толкаясь между возами с дегтем, салом и солью, Семен увидел запорожцев. У, что то были за казаки, боже, твоя воля! Кони под ними были высокие, сытые. Как сели на коней да проехали по ярмарке - будто искры сверкнули. Красные жупаны глаза слепят, вылеты разлетаются за плечами, как крылья. Семен целый день повсюду бегал за ними. Стали они на лугу за городом в цель стрелять - шапку худую на сук повесили. Семен лежал на животе под деревом, глаз не спускал с шапки. И что же? Так и сажают пулю в пулю, ни одна пуля новой дырки не сделала, все в первую дырку попали. Стали горилку пить - целое ведро втроем выпили. Стали на конях гарцовать и шапки в воздух подбрасывать - ни одна не упала: подлетит всадник и подхватит. А как начали песни петь про турецкую неволю, про удальство казацкое, у Семена даже дух захватило - такие песни!

Ой, у полi могила, широка долина
Сизий орел пролiтає.
Славне вiйсько, славне запорiзьке
У похiд виступає.
Ой, у полi могила, у полi долина
Сизий орел пролштає.
Славне вiйсько, славне запорiзьке,
Як золото сяє1.

Когда запорожцы уехали с ярмарки, начал Семен расспрашивать у каждого: что они за люди? Откуда такие цацы? Из дальней ли стороны? Сивоусый дед Микита, старый чумак, что каждую весну ходил со своими волами под Перекоп за солью, рассказал Семену про запорожцев.

Главное их жительство - над Днепром, пониже порогов. Земли у них вольные, так и зовутся: "вольности запорожские". Нету на тех землях ни панов, ни хлопов. Живут запорожцы, никому не кланяются: только богу в небе и батьку своему кошевому2 в Сечи. Турок к ним сунется - турка побьют; ногайский татарин - татарина, а к ляху и сами чуть ли не каждую весну в гости жалуют.

И пошел и пошел дед Микита рассказывать про те вольные степи. Рыбы в реках - страшенная сила. Раков - штанами ловить можно. Кони целыми табунами ходят. Птицы там, говорил, столько, что как пойдут на охоту - домой ведрами на коромыслах тащат. Волков, лисиц, зайцев, диких свиней - прямо не пройдешь. Дикие кабаны пудов на десять, а то и больше весом: насилу шесть человек на сани сложат. А земля такая родючая, что бросишь горсть зерна - десять коп нажнешь...

Целую ночь снились Семену чубатые казаки. А утром решил он бросить своего гончара и податься на Запорожье. Увидеть вольные степи. В походы ходить со славными запорожцами.

Двадцать чумацких возов выехали под вечер из города и взяли путь на Перекоп, за красноозерской солью. Впереди всех шли гладкие, откормленные волы, убранные красными и синими лентами. День был праздничный, и между крутыми рогами волов сияли две восковые свечки, как перед иконою в церкви. То были волы чумацкого атамана деда Микиты. На возу сидел сам батько-атаман, рядом с ним пышный петух - возвещать время путникам, а рядом с петухом - Семен.

На всю жизнь запомнил Семен эту дорогу.

Дед Микита взял его с собою хлопцем-погонычем, но работой его не томил: Семен распрягал, запрягал волов, чистил казаны да ложки, подмазывал дегтем оси. В остальное время он шагал рядом с возом, по щиколотку в ласковой горячей пыли, или лежал на возу, на мешках.

Всюду, куда хватал глаз, раскинулась степь. Ветер наклонял, пригибал к земле высокие травы. Семен, лежа на возу, щурил глаза, и тогда нельзя было понять, где кончается степь, где начинается небо. Узенькие тропочки тут и там извивались в траве - по каждой хочется пройти, да нельзя, не успеешь! Могилы3 изгибали свои высокие спины. Семен отставал от возов, взбегал на могилу и, прикрывшись рукою от солнца, глядел вокруг.

Там балка, густо поросшая лесом. Она такая глубокая, что молодые дубки, ясени, березы кажутся не деревьями - травинками. Там, подальше, широкая речка, вся в камыше. Там холм, и на холме, подняв длинную ногу, стоит журавль. А за холмом хутор. Три-четыре хаты торчат по откосам оврага, и возле них поднимаются на гору и спускаются книзу сады.

А по "извечному шляху", по знаменитой Муравской дороге, тянутся чумацкие возы. Впереди всех - серые, гладкие, как водой облитые - важно шествуют волы деда Микиты.

Вот караван достиг колодца. Видно, колодец глубокий, воду из него добывает не человек, а лошадь.

Наглядевшись вдоволь, Семен бросался вниз с кургана - догонять своих. В траву - как в воду. Бежал, путаясь в длинных стеблях. Вдруг уйдут без него? Как он здесь на дороге один останется? Батько далеко, и Чигирин далеко. Вот оно как много на свете людей, и дорог, и сел, и деревьев, и балок!

В чумацком обозе всем заправлял атаман дед Микита. Шутка сказать - тридцать лет ходил Микита в Крым за солью и знал в степи каждую могилу, каждый овраг, каждый хутор. У него хранилась вся чумацкая казна; он расплачивался дорогой за пастбища, переправы и водопои; он указывал, в каком колодце свежая вода, а в каком худая; в каком селе живут добрые люди, а какое лучше обойти - от греха подальше. Дед Микита выдавал кухарям толокно, пшено, сало и огромной ложкой пробовал из котла кашу; дед Микита по утрам будил чумаков с первым криком своего петуха, а вечерами назначал в очередь сторожей; дед Микита осматривал колеса и оси всего обоза - целы ли? - и волов - здоровы ли? - и пастбища - нет ли на них чихиря? От травы чихиря волы хворают. Все знал, все умел дед Микита: и починить худую ось и вылечить хворого вола. А вечером рассказать сказку. "Днем сказок нельзя сказывать, - со строгостью говорил дед Микита: - от дневных сказок овцы дохнут".

Когда солнце скрывалось и желанная тень окутывала степь, чумаки распрягали волов и пускали их в высокие травы. Потом они расставляли возы четырехугольником, по-запорожски, а внутри зажигали костры. Над каждым костром ставили треножник, к треножнику подвешивали котелки. И до полночи качались по вытоптанным травам высокие тени треножников, котлов, людей.

Семен молча лежал на возу, смотрел издали в пламя костра и поджидал, когда позовет его к костру дед Микита. Дед причмокивал беззубым ртом, долго пробуя толокно или кашу, потом легонько толкал Семена в бок и говорил ему, отвешивая глубокий поклон:

- Просим, батьку, до нас, коли ласка!

Веселый был этот дед Микита, шутливый.

Семен присаживался к костру хлебать толокно из деревянной миски. Жадно ел он и жадно слушал, что рассказывали бывалые чумаки. Про характерников запорожских рассказывали. Будто есть такие характерники - колдуны - на Запорожье, что проговорят над тобою "Отче наш" наизворот, и никакая пуля тебя не тронет. А самого-то характерника убить можно не простой, а только серебряной пулей. Характерник сильнее всякого человека. От одного его дыхания ляхи с ног валятся.

Дед Микита слушал, поглаживая седые усы, и молчал. Помолчит, а потом и сам начнет рассказывать. И, случалось, такое страшное расскажет, что у Семена ложка - вместе с толокном - падала из рук на траву. И не поймешь, быль он говорит или сказку.

Однажды завел дед Микита рассказ про песьеголовцев.

- Были в старину такие люди, - медленно говорил он, поглаживая петуха, который при ярком пламени костра клевал у него из ладони зерно, - были в старину такие люди, с песьими головами: песьеголовцы прозванием. Они перенимали пути чумакам и которого чумаченька поймают, того начинают откармливать: орехами и желудями, орехами и желудями. Как прокусят ему длинным зубом палец и видят, что кровь не течет, а каплет один только жир, так того человека и зарежут...

Семен придвинулся поближе к костру. Ему уже почудилось, что в темноте из травы выглядывает песья остроухая морда.

- Табор ихний, песьеголовский, - рассказывал дед Микита, - был у самой вот у той балочки... - Дед снял петуха с колен и ткнул пальцем в сторону, в темноту.

- Да будет тебе брехать, дед! - вдруг заорал чей-то злобный, хриплый, срывающийся голос. От соседнего костра поднялся и шел к Миките высокий черномазый чумак. Семен боялся его: чумак этот за всю дорогу ни с кем не сказал ни единого слова, и шея у него всегда была завязана грязной, окровавленной тряпкой. - Будет тебе брехать, дед! - повторил он и босой грязной ногой отшвырнул в сторону петуха. - Песьеголовцы, песьеголовцы! - передразнил он деда Микиту. - Будто уж нету на нашей Украине никого пострашнее твоих песьеголовцев!

И вдруг он начал разматывать грязную тряпку на шее. Он дергал ее, тянул и рвал, и Семен с ужасом смотрел на его темнее лицо, освещенное пламенем костра. Вот кончилась тряпка, чумак бросил ее в огонь и наклонил голову. Семен увидал у него на шее широкую, черную, чуть затянувшуюся рану. Чумак наклонился к деду Миките и, согнувшись в три погибели, вертел и вертел перед ним своей шеей, и Семен глаз от него не мог оторвать.

- Песьеголовцы укусили? Песьеголовцы твои укусили? - кричал чумак на деда Микиту.

Чумак сел возле деда. Все молчали. Семен смотрел на него и ждал: что скажет этот черный человек?

Черный закрыл лицо руками и лег на траву. Рана шла до самого затылка. Потом он поднял голову и заговорил. Вокруг костра сидели пять человек, но он говорил только деду Миките, близко придвигая свое темное лицо к его морщинистому доброму лицу. Все смотрели на него, на глубокий овраг на его шее, от которого слова казались еще страшнее. Он говорил быстро, хватая руками высокие травы, вырывая их с корнем и отбрасывая в сторону.

Сам он родом с Волыни. На Волыни людям уже совсем жизни не стало. Голод. У панов пироги да вина, у хлопов - хлеб с лебедой. Он бежал от своего пана на Киевщину. Там, возле Сокирной, нашел село, что на пять лет было свободно от панщины. Пан-арендатор и хату ему дал и волов. Село богатое. Хлеба стеной стояли, а яблок, вишенья, грушья, черешен, слив! На третью осень женился он на мельниковой дочке, на четвертую родила она ему сына, а на пятую люди на панщину пошли. Сразу четыре дня в неделю потребовал пан-арендатор. Побросали люди свои бахчи, огороды, поля, поплелись на панское поле. Шмякаются на землю перезрелые груши, течет, пропадает зерно на неубранных полях. На хлопских полях.

Семен слушал и ждал: когда же будет про рану?

Еще прошла зима и еще одна, и приказал пан хлопчика малого вести на панщину. Огороды полоть. Нечего делать, повели четырехгодовалого сына. Его Павлусем звали. Взял Павлусь да и повыдергал с грядки всю морковь, а лебеду всю оставил. Пан-арендатор за эту работу своими руками отстегал малого хлопчика на конюшне.

Стала жинка просить: уйдем да уйдем отсюда. Лето перетерпели, а перед самым перед мясопустом кинули хату, взяли сына и вышли в широкое поле. А тут и метель началась. Бредут по пустому полю, снег так и метет по ногам. Плачет Павлусь на руках. Хворь какая-то к нему прикинулась - кашляет, как старый дед на печи, и все личико беленькое в красных пятнах. Зашли в корчму при дороге, погреться. Сосчитали свои гроши: два гроша насчитали. На один купили горилки смазать дитя, на другой - бублик. Жинка хотела заночевать в корчме, но он не позволил: опасался погони. Догонит пан-арендатор - шкуру спустит, душу вынет, дитя до смерти забьет. Вышли опять на мороз. Слышат топот - будто лошади скачут. Не за нами ли? Свернули в лес. Присели в кустах. Снег так и метет по ногам. Дают Павлусю бублик - а он и глазками не смотрит и рученьками не берет, только плачет тихонько. Жинка вытоптала ямку в снегу, положила Павлуся под кусток, и пошли они вместе собирать для костра хворост. Вот вернулись, разожгли костер. Жинка схватила скорее Павлуся - поднести к огню, обогреть, а ему уже и огонь не нужен. Поздно. Не дышит уже Павлусь. И носик остренький торчит, как у птички. Чумак замолчал. Но все знали, что это еще не конец.

Жинка заплакала в голос, а он выломал палку и начал могилу рыть для Павлуся. Земля мерзлая, роешь - не выроешь. Жинка совсем разум потеряла от горя, прижимает мертвенького Павлуся к груди и кричит: "Это ты, это ты виноват! Зачем ты вывел нас из корчмы на мороз? Дитятко мое! Павлусь мой! Родной батько тебя загубил..." Обидно ему было слышать такие слова, и в глазах у него помутилось. Он ударил ее палкой по голове. Той палкой, что рыл могилу. Один только раз и ударил. Она охнула и упала. Лежит и не шелохнется. Снег валится ей на лицо, на глаза, а она и снежинок не смахивает. Мертвая лежит.

Он положил ей на руки Павлуся и так и закопал их обоих в холодную землю.

До зари он просидел на могилке. Утром сделал крест, поклонился могиле и пошел в ближайшее село. Там явился к войту4 и все рассказал. Войт отправил его в город, в тюрьму. В тюрьме его допросили паны-судьи. Он все рассказал им. Они присудили голову ему отрубить - за то, что бежал от своего пана, потом четвертовать его тело - за то, что убил жену, потом голову на палю прибить и ту палю поставить на выгоне позади города. Скоро вывели его на площадь. Все городские торговцы и ремесленники собрались на площади. Палач взмахнул мечом, и он больше ничего не видел, видел только лужу крови на земле, а больше ничего не видел. Он очнулся в цирюльне. Цирюльник зашептал ему в самое ухо: "Палач разрубил твою шею до половины, такое уж твое счастье. И милостивые паны-судьи приказали отдать тебя на излечение в цирюльню, такое уж твое счастье. Когда я тебя вылечу, тогда тебе снова голову будут рубить. Такое уж твое арестантское счастье".

А он не стал дожидаться того счастья. Он бежал от цирюльника.

Костер совсем умирал на земле, но никто не поднимался за хворостом. На небе сделались видны крупные блестящие звезды.

Последние слова черномазый чумак произнес уже совсем тихо, почти шопотом. Все молчали. Только ветер шуршал травой, да слышно было, как жуют волы. Дед Микита встал, пошарил в темноте на своем возу и подал черному чумаку полотенце - шею завязать.

- Быть бы мне на один день паном, - сказал Семен, вскочив на ноги, - быть бы мне на один день паном, или королем, или царем, или кем там еще! Я бы такие приказал порядки, я бы так правду наблюдал, я бы...

Никто не ответил ему.

- И зачем же ты теперь, человече, на Запорожье идешь? - спросил черного чумака дед Микита.

- Зачем иду? - повторил тот усмехнувшись. - Затем иду, дед, что на Запорожье не перевелись еще добрые казаки... Затем иду, что пора уже панов-ляхов погнать с нашей Украины, чтобы и духу их там не осталось. Будет уже им пановать.

Сказал - и ушел к себе на воз. И все улеглись. Семен лег на мешки, но долго не мог уснуть. Он слышал, как дед Микита говорил кому-то в темноте: "Семь дней будут они ляхов бить, а семь лет будут ляхи их вешать и четвертовать. Лядчина как стояла, так и век стоять будет". Потом и дед Микита уснул, а Семен все не спал. Он думал: "Почему такое устройство жизни? Взять хоть бы и нашего батьку. Был раньше вольным, а ныне стал панским. На панщину в имениях пана Погорельского чуть не каждый день ходит. А панский управляющий, говорят, не веревкой, а плетью лупцует и так, говорят, нещадно и немилосердно лупцует, что до самой, говорят, кости тело вырывает... И одолеет ли черный чумак с запорожцами ляхов? - думал Семен. - Вот бы и пана Погорельского из села выгнали! И правду ли говорит дед Микита, что лядчина как стояла, так и век будет стоять? Ни, неправда. Не может того быть... А как жинка его лежала на земле мертвая, с мертвым Павлусем на руках... Страшно это. И правда ли, что жили когда-то на земле песьеголовцы?"

На всю жизнь запомнил Семен эту дорогу.

Через два месяца приехал обоз ко Днепру, к заветным границам "запорожских вольностей". Семен вместе с обозом переправился на пароме через Днепр, а после переправы распрощался с чумаками, поклонился деду Миките в ноги пошел прочь.

Пошел искать работы и счастья в вольных запорожских степях.

Восемь лет жил Семен на Запорожье. Никто не знает, как он прожил там годы своей юности. Был ли он табунщиком на Ингульце при конях? Или чабаном - овечьим пастухом - в кожаных штанах, с ложкой за поясом? Или рыбаком на рыбалке на Буге? Гатил ли он реку, закидывал невод, или сидел гончаром на Крамном базаре в Сечи? Или в походы ходил со славными запорожцами на ненавистных ляхов? Но, видно, не все было правдой в рассказах деда Микиты о вольном запорожском житье; видно, не все пришлось там Семену по сердцу, если двадцатилетним юношей он бросил Запорожье и вернулся домой, на Украину.

Правду говорил дед Микита: могучими воинами, лихими наездниками, проворными, выносливыми пловцами были запорожцы. На коне запорожец, как репейник, сидел, Днепр переплывал от берега до берега. Умели запорожцы безопасно переходить болота, выложив топкие места вдоль и поперек длинными списами; умели определять свой путь в пустоширокой степи ночью по звездам, днем - по ветрам и по солнцу; умели, проследив легкое колебание травы, узнать, куда двинулись татарские хищники. Сильны были запорожцы и в пешем, и в конном, и в морском, и в сухопутном бою. Умели они и нападать и защищаться. Всюду была готова им крепость. Расставят свои возы четырехугольником, сомкнут их колесо к колесу железными цепями, а по углам укрепят пушки - вот и крепость готова.

Xi6a ж 5 ми не запорожцi,
Xi6a ж батьки не вчили нас биться?

Правду говорил дед Микита: панов-ляхов не водилось на Запорожье. Но кое о чем позабыл рассказать Семену дед Микита. В те годы, когда пришел на Запорожье Семен, росло и богатело там новое панство - свое же, запорожское. Запорожская старшина6 захватывала вольные степи, заселяла их беглыми из Польши и Левобережья и - как пишет современник - "привязывала их к себе всякими повинностями". У старшины и дома были высокие в Сечи, и сотни лошадей по хуторам, и тысячеголовые отары овец. И не только земли, лошадей и овец захватывала себе старшина. Она захватила и волю. Старшина судила казаков, решала походы, делила по-своему добычу. Разбогатев и разъевшись, старшина подружилась с русскими генералами. Стала препоны чинить казакам - сироме, голоте запорожской - "шарпатъ ляха", вступаться за обиды, нанесенные народу украинскому. Стала посылать от коша "команды для охранения границ", чтобы не пускать "сиромашню" на Украину...

Вот какие завелись на Запорожье порядки.

Не потому ли ушел оттуда обратно на родину справедливый парубок, беспокойная голова Семен Неживой?

1 У полi - в поле; вiйсько - войско; запорiзьке - запорожское; сяє - сияет.

2 Кошевой - главный командир "Войска Запорожского Низового" в военное и мирное время.

3 Могила - курган.

4 Войт - старшина города или местечка. Должность войта считалась выборной, но в действительности он был ставленником владельца. Войт собирал пошлины, исполнял полицейские обязанности и пр.

5 Хiба - разве.

6 Запорожская старшина - кошевой, судья, есаул (помощник кошевого), писарь, куренные атаманы (начальники войсковых подразделений), паланочные полковники (начальники "паланок" - областей Запорожья) и др.

II


Настала весна 1762 года. В Украину вступили войска конфедератов.

"А сего же месяца, - писал в мае месяце боровицкому попу поп жаботинский, - некоторые из шляхетства польского начали под видом конфедерации собираться, а паче в местах украинских, за несклонение на унию разнообразные обиды, мучительства, грабительство делают... Мая 15 дня польское войско конфедерационное, разорив Смилу, вошло в местечко Жаботин христиан благочестивых мучити, и понеже уже не застали во всем городе ни старого, ни малого, все бо бежали по лесам и болотам, затем приказал капитан конфедерацийный сто человек своего войска по лесам шукать1 христиан благочестивых, и которых они нашли людей - жен и детей мучили, а имущество позабирали... и одних повешали при гребле, названной писарской, близ дороги, а других до команды брали и где подевали - неизвестно..."

По всем селам и местечкам Чигиринщины "ярились и свирепствовали" конфедераты.

"Конфедерация" - называли свое войско паны. "Кондирация" - называли его в народе.

Отряд гончара Семена Неживого был одним из первых отрядов, поднявшихся против панов на Чигиринщине.

Вернувшись на Украину, Семен не застал в родном селе ни отца, ни матери. Батько умер на панщине, мать сгинула неизвестно куда. Семен нанялся к одному гончару, потом к другому, потом к третьему. Нигде не засиживался долго. Не работалось ему, не сиделось. Такую жизнь он увидел на родине, что тошно стало ему, свет стал немил: схватить бы кочергу и на мелкие куски перебить все на свете - и горшки и головы!

Где-то сейчас черный чумак? Сделал ли он свое дело?

Паны в каждом селе накидывают дни панщины, вздохнуть не дают людям. Ксендзы и униаты головы снимают хлопам за благочестие. Комиссары, арендаторы, корчмари высасывают последние гроши. А хлопы - кто бежит на Сечь, кто наточит косу да себе в горло и всадит, а кто почернеет, как земля, опустит голову да и живет день за днем не как человек, а как бессмысленный скот.

Эх, довелось бы Семену хоть один денек пановать! Он уж знал бы, какие завести порядки! Он всех панов-ляхов из села повыгнал бы, людям велел бы работать не на панов - на себя, ксендзов перебил бы, святые церкви от проклятых недоверков освободил бы. Законы новые написал бы: по правде.

И вот настало время по-своему переменять устройство жизни. Повсюду поднимался народ против своих врагов. Семен понял: не только для того, чтобы лепить горшки, родился он на свет. Слышно, здесь же, на Чигиринщине, от Мотронинского монастыря недалеко, в лесу тамошнем - в Холодном яру - объявился уже атаман Железняк, запорожский полковник. С ним запорожцев семьдесят и здешних хлопов немало. У них и хоругви, и прапоры, и кони, и пушки, и ружья. В монастыре молебен за них отслужили; попы благочестивые благословили Железняка на правое дело. Рассказывают добрые люди: у атамана и указ есть от самой от государыни императрицы. Указ тот не простой: буквы в нем золотые, печать с ладонь величиною, красная как кровь. Написано золотыми буквами, чтобы всех панов, всех конфедератов до одного вырезать, чтобы и семени их не осталось. И примет тогда государыня Украину под свою высокую руку.

Голос у Семена стал зычный, спина распрямилась. Разве не был он на Запорожье, не учился военной науке? Чем хуже он славного Железняка? И он может поступать по царицыному указу! Он собрал на выгоне хлопцев своего села и объявил им, что пора выгнать ляхов к бесу собачьему. И многие оставили свои хаты и последовали за ним.

Семен Неживой принял запорожское звание: "куренной2 уманский Семен Неживой с товарищи".

В дремучем лесу кузнец Остап Коваль сковал в одну ночь сотню наконечников для списов. Запорожцы Григорий Крышка и Григорий Скок, что с апреля еще гостили по монастырям и монастырским пасекам, ожидая урочного часа, прослышав об отряде Неживого, притащили ему в лес одну гарматку3, да пять пистолетов, да пороху, да свинца, да сабель десять. Ночью, пробравшись в конюшню соседнего пана, Грицько Скок и Грицько Крышка пригнали в лес сытых, гладких быстроходных коней. А жинки боровические и хлеба, и яиц, и кур нанесли отряду.

Прежде чем отправиться под Умань, под Канев или под Белую Церковь, Семен решил обойти ближние села и навербовать в свою ватагу побольше воинов. Он побывал в Тарасовке, Пединовке, Верещаках, Кирилловке. В каждом селе он собирал громаду, рассказывал зычным голосом про золотую царицыну грамоту, и хлопы валом валили в его ватагу. "Или волю добыть, или дома не быть!" кричали громадяне и подкидывали шапки вверх.

Однажды под вечер пришел в атаманскую палатку знакомый атаману человек: гончар из Канева. Причитая, как старая баба, гончар объявил Неживому, что каневский губернатор4 Новицкий и ясноосвеценный пан Зеленецкий принуждают каневцев к богопротивному делу: итти на помощь конфедератам, вступить в конфедерационное войско. Каневские же казаки как один человек объявили, что не будет того, пока светит солнце. Тогда губернатор со своими жолнерами загнал их в замок, отнял у них ружья, а казака Писаренка из собственных своих рук застрелил. "Одна надежда на тебя, батьку..." шепотом говорил гончар, озираясь, будто боялся, что его может услышать сам губернатор Новицкий.

Неживой объявил поход и, не медля ни минуты, выступил к Каневу.

Подскакали к городу ночью. Темная громада каневского замка возвышалась над городом. Возле замка, как выводок цыплят возле курицы, лепились каневские хатки.

Подъехав ближе, они увидали, что замок стоит как бы на острове: с одной стороны ров, с другой - Днепр. Через ров перекинут мост.

В замке и в городе ни огонька, ни звука.

Неживой отдал приказ спешиться около моста.

Хлопцы молча стояли возле своих коней и ждали атаманского приказа. В тишине слышно было, как тяжелой волною плещется о берег Днепр.

Неживой подозвал к себе запорожцев и тихо сказал им что-то, сдерживая свой зычный голос. Он приказал им отправиться в замок, поднять на ноги губернатора Новицкого и объявить ему, что атаман Семен Неживой с товариством повелевает казаков каневских выпустить из замка без повреждения и ждать будет до восхода солнца... Да не забыть сказать ему про царицын золотой указ.

Запорожцы вскочили на коней. Копыта глухо застучали по деревянному мосту. Вот посланцы уже заколотили рушницами в ворота замка. Звонкое эхо разнесло стук по Днепру. Ага, зашевелились, вражьи ляхи! В башенном оконце появился огонь и пошел мелькать во всех окнах замка все ниже и ниже... Слышно было, как загремели тяжелые засовы. И снова все стихло.

Огонь пометался в окнах и остановился в одном.

Семен приказал расседлывать лошадей, раскладывать костры, варить толокно. Но не успели люди приняться за дело, как снова застучали но мосту копыта. "Ляхи!" крикнул Иван Ботвиненко, ударив себя ладонями по шароварам, и хлопцы схватили рушницы. "Какие там ляхи? Свои!" громко, на всю окрестность, сказал Неживой. То были запорожцы. Они доложили атаману, что губернатор Новицкий и слышать не хочет о выдаче казаков:

- "Атаман ваш, говорит, каналья, бестия, бунтовщик, шельма, все вы, говорит, канальские и сучьи сыны. А государыня, говорит, ваша..."

- Добре, - перебил Неживой, - утром будем биться...

Люди поели, стреножили коней и улеглись спать. Один Неживой просидел всю ночь на земле, поджав ноги, поглядывал на замок, на светлеющее небо и курил длинную люльку, вывезенную им с Запорожья.

Утром, когда занялась заря и каневские хозяйки, подоткнув подолы, пошли по росе выгонять в стадо коров, Семен растолкал Ботвиненко, велел ему подманить которую-нибудь жинку или девку и сказать ей одно только слово: солома. Иван отряхнул свои шаровары, пригладил ладонями волосы и отправился.

Скоро Семен увидал, что Иван уже стоит посреди коров и жинок, машет руками, как мельница, тычет пальцами то в замок, то в Семена. Не успел Иван вернуться, не успели хлопцы напоить коней и похлебать толокна, как обыватели каневские, со старыми дедами и малыми детьми, уже натаскали к мосту целую гору соломы.

- Палить панов будешь? - шопотом спросил Семена тот самый гончар, который вчера прибегал к ним. Семен кивнул. - Доброе дело делаешь, - шептал гончар, опасливо озираясь на замок. - Коли бы ты, атаман, не подоспел на помощь со своими хлопцами, всех казаков каневских выгубили бы ляхи смертно.

-Ты, мосьпане атаман, с корчмы, с корчмы начинай! - издали во все горло кричала Семену толстая краснолицая жинка, которая, отдуваясь, тащила в широком подоле солому, и щепки, и хворост. - Корчму-то обложи соломкой да и подожги - тогда и замок лучше примется!

Все поглядели туда, куда показывала толстая жинка. С задней стороны к замку прилепилась низенькая деревянная корчма.

- Ай да атаман в плахте! Знает, как пожарче печь затопить! - загоготали запорожцы.

Хлопцы мигом обложили корчму соломой. Ее ветхая крыша едва виднелась из-под золотой рассыпчатой груды. Пузатый корчмарь бегал по улице, причитая, кланяясь и хватая всех за руки, но никто не слушал его.

- Чем заливать будешь, бесов сын? Горилкой? - кричали ему запорожцы.

В замковых окнах забелели испуганные лица. И вот они - уже застукали выстрелы.

- Ложись! - заорал Неживой.

Толстая жинка плюхнулась в пыль, запорожцы, вытаращив глаза, нацелились в ворота, молоденький хлопчик схватился за ногу. Неживой широкими шагами, не кланяясь пулям, взошел на мост.

- Эй вы, нехристи собачьи, недоверки поганые, кондирацкие попихачи! - заорал он зычным голосом, и все смолкло кругом, и выстрелы смолкли. - Коли хотите живыми остаться, отпустите казаков на волю! А не то мы вас научим правду наблюдать! Всех до единого живыми зажарим! Он замолчал ожидая. Молчала и толпа вокруг корчмы. И вдруг визг, грохот, крики, лязг оружия, невнятный гул понеслись из замка...

Неживой сдвинул брови прислушиваясь. Вот грянул выстрел, вот еще один, глухо и страшно. Но никто не упал, и сам он цел, и толстая жинка подняла голову. Семен понял: то в замке бьются. То казаки, запертые в подвале, увидав подмогу, вырвались из подвала и ударили изнутри на ляхов.

- Иване! Поджигай солому! - закричал Неживой. - Грицько Скок, спускай лодки! Грицько Крышка, хлопцы, за мной!

Из замка несся топот, гул, стон. У самых ворот стоял Неживой со своими ватажанами.

- А нуте, хлопцы! - говорил он, и все вместе они наваливались на ворота. - А нуте, а нуте, хлопцы!..

Грицько Скок с каневцами уже спускал на воду каневские рыбачьи лодки. Иван Ботвиненко, как бес, с горящей палкой в руках прыгал вокруг корчмы и тыкал огнем туда и сюда в высокие горы соломы.

Вот уже вспыхнула корчма, а за ней и замок - горячо, пламенно, будто второе солнце взошло навстречу солнцу. И сразу же, в жару и сверкании, и бой разыгрался. Поляки разбивали окна и, обезумев, прыгали из пламени прямо в воду; молодцы Неживого кололи их длинными списами, били из ружей с лодок и с моста. Ворота замка вдруг отворились изнутри, навстречу Неживому и его ватаге, и, закоптелые, черные, вырвались на мост казаки.

- Здоров, батьку! - кричали они, разглядев атамана в ярком свете пожара и солнца.

- Здоровы булы, паны молодцы! - зычно отвечал им Неживой.

- Эге-ге-ге! Вакуленко, Захарчук, Перехрист, Зозуля! - кричала им с берегов толпа.

К Неживому подбежал молодой, безусый еще казак и схватил его за руку.

- Батьку-атамане! Губернатор... Новицкий... подземным ходом бежал... вниз... по реке...

Семен послал вдогонку Грицька Крышку на самом быстром коне; лошадь, шарахаясь от огня, помчалась стрелой.

- А где ваш пан Зеленецкий? - спросил Семен молодого казака.

Казак махнул рукой: поперек моста лежал старый толстый пан в желтом жупане, запятнанном кровью, с синим лицом, похожий на раздавленную жабу.

Часа через три все было кончено. Ни одного поляка не осталось в замке. Да и самого замка не было больше: груда камней на берегу да черные бревна, качающиеся на волнах.

Покончив с панами, Семен взялся за другие дела. Хлопцы его разошлись по городу, и в городе началась гульба. Иван Ботвиненко учил девок стрелять из рушниц и пистолетов; жинки потчевали казаков варенухой; хлопцы скакали наперегонки по выгону. А Неживой, пыльный, закопченный, не спавший уже две ночи, сидел в крайней хате, у городового писаря каневского Остапа Литвина, и, отирая пот со лба, хриплым голосом диктовал:

- "Атамана Семена Неживого с товариством рапорт. Я, Семен Неживой, видячи в Каневе кривду народа православного, ляхов каневских смерти предал..." Да ты, пан писарь, покрасивее вензеля выводи, не для пана Новицкого, для своих пишешь... Пиши дальше: "Ожидаю резолюции, как мне впредь поступать".

На взмыленной лошади подскакал Грицько Крышка. Он не догнал Новицкого. Неживой взглянул на него сердитыми, красными от дыма и бессонницы глазами.

- Ну и дурень! А еще запорожец! Вот же тебе новое дело: отвезешь эту бумагу на русскую сторону, в Переяславль. Русским начальникам. Понял?

Грицько ускакал в Переяславль, а Неживой со своей ватагой остался ждать ответа в Каневе. Дожидаясь, он не терял времени. Пришла к нему бабуся из ближнего села:

- Твои молодцы, пане добродию, коня увели.

- Коня? У тебя?

И он мигом разыскал того молодца и воротил бабусе коня, а к молодцу своему подступил с кулаками и долго кричал ему обиженным, отчаянным, плачущим голосом:

- Своих? Своих грабить? Лях ты после этого, вот ты кто!

Пришли к нему посланцы от громады села Пединовки и доложили, что какой-то ватажок, назвавшись куренным атаманом запорожским, разграбил село наравне с панским двором. Неживой, не дослушав, вскочил на коня и, взяв с собой половину своей ватаги, не давая ни людям, ни коням ни отдыха, ни срока, скача целую ночь, наутро догнал того вора, срубил ему голову с плеч и вернул награбленное добро пострадавшей громаде.

Ватажок Семен Неживой желал поступать по правде. А крестьян грабить - какая же это правда? Разве мы для того поднялись?

Однако Григорий Крышка, посланный на русскую сторону, все не ворочался из Переяславля. Неживой решил выступить из Канева, не дожидаясь ответа. Он взял у каневцев свидетельство о том, что никому не чинил ни обид, ни насилий, поставил писаря Остапа Литвина править каневские дела, и, когда писарь перед всеми цехами, перед целой радой, перед всей ватагой Неживого на святом кресте поклялся обывателей каневских не теснить, хлопов от панов оборонять, город конфедератам не отдавать ни под каким видом, - атаман Неживой трижды поцеловал его в губы, и под звуки литавр и труб, с развернутым знаменем отряд его вышел из Канева и пошел на Мошны устанавливать по всей Чигиринщине свой новый, справедливый порядок.

1 Шукать - искать.

2 Куренной атаман. - Курень - одно из подразделений запорожского войска. Куреней было тридцать восемь. У каждого куреня был свой начальник - куренной атаман.

3 Гарматка - пушечка.

4 Губернатор - управляющий панским имением. Если в имении был укрепленный замок, охраняемый надворными казаками, губернатор являлся губернатором замка и начальником надворных казаков.

III


В июне 1768 года восстание победоносно шагает по селам и местечкам Правобережья.

Ватаги восставших растут и растут. Пристают к ним бедняки-горожане: довольно панам разорять города налогами, пошлинами, поборами! Довольно уже выплачивали панскому замку городские торговцы, городские ремесленники все эти капщизны1 да мостовые2, померные3 да верховщизны4! Воздадут теперь горожане владельцам за померное - меру за меру и за верховщизну - с верхом!

Пристают к загонам и надворные казаки из панских милиций*. Нарядили их в алые жупаны, дали им в руки знамена с панскими гербами, посадили на сытых коней. А зачем они будут оборонять панов и добро их? Виданное ли это дело, чтобы казак стал заодно с паном-ляхом? Пусть себе пропадают паны вместе с добром своим! Волю будет оборонять казак, а не ляхов!

Бушует восстание в городах и селах Правобережья. Переплывают через Днепр, бегут на правый берег украинские крестьяне с левого берега, торопятся на помощь восставшим. Бьется с ляхами за волю украинский народ.

Не одни только украинцы поднимаются в эти дни на шляхетскую Польшу. Русские солдаты, дезертиры из русских войск, стоящих в Польше, бегут от своих командиров, присоединяются к украинским братьям. Случается, что и еврейские бедняки-ремесленники пристают к загонам украинских хлопов. Еврей-шинкарь, еврей-арендатор, еврей-ростовщик дрожат за свою шкуру, поспешают в города и замки вместе с панами. А евреи-ремесленники - позументщики, стекольщики, брадобреи, портные, - у тех другая дорога: запасаются они рушницею доброю, порохом и копою пуль и вместе с украинским хлопом идут сражаться за волю и правдуб**.

Ватажки рассылают по селам свои воззвания.

"Наступило время, - по складам читают грамотеи, - наступило время выбиться из неволи, вырваться из панского ярма, освободиться от тягостей! Прибывайте к нам: мы наделим вас правами и вольностями! Бог даст нам победу, и станете вы все вольными панами, когда выгубите змеиное отродие панов своих, сосущих вашу кровь. Покидайте дома ваши и прибывайте к нам!"

Жара, душный июньский день, а в лесу полумрак и прохлада. Шагает через лес по тропинкам, а то и напролом толпа людей, конных и пеших, с ружьями, самопалами, обожженными кольями. Они в черных рубахах, смазанных козлиным жиром - чтоб вши не заели, - в кунтушах и бараньих шапках. Стремена у их лошадей деревянные, уздечки веревочные. Идут молча, без песен, без говора. Треском и хрустом отзывается на их шествие лес.

Впереди едет на буланом коне ватажок, удалой запорожец, в нарядном уборе. За его спиной сидит на коне маленький хлопчик с обожженным дрючком в руке.

Хлопчика этого, прослышав о подвигах ватажка, послала к ватажку за сорок верст громада села Юзефовки, и в село Юзефовку, на помощь восставшим юзефовским хлопам, ведет свой отряд ватажок.

- Пан Бржозовский до псов и коней ласковый, а до людей лютый, - всю дорогу бубнит в спину ватажка хлопчик с обожженным дрючком.

Он приказал одной жинке на селе выкормить своей грудью щенят.

А перед самым перед рождеством велел малых дивчат и хлопчиков из хат повыгонять и в те хаты коней поставить, чтобы не померзли. В конюшнях холодно коням.

А на самого на зимнего Миколу старого деда Ничипора с земли согнал и землю его взял себе под распашку. Побираться пошел дедусь.

Прослышав, что ныне повсюду прогоняют люди панов своих, юзефовские хлопы связали пана Бржозовского и заперли его в конюшне: поживи с любимыми своими конями! Челядь панская, псари да дозорничьи, не стала пана оборонять, разбежалась. Молодой паныч и эконом как в землю сгинули: люди искали, искали их - не нашли.

А громада послала хлопчика за ватажком: пусть придет, пусть рассудит, что делать с паном и добром панским.

Всю дорогу тихим голосом рассказывает хлопчик о Юзефовке своему атаману. Молча, насупившись, слушает его чубатый атаман. Хлопчик покачивается, подпрыгивает в седле и цепко держится маленькой грязной рукой за шалевый алый пояс.

Идут день и ночь, скудно питаясь толокном и сухарями; идут, по ночам проверяя дорогу по звездам и ветрам.

На третьи сутки пути, ночью, под утро уже, замечает атаман сквозь ветви пламя костра. Отряд вступает на поляну. Вокруг костра на траве валяются спящие люди.

- Кто идет? - кричит человек в грязном мундире, вскакивая на ноги и хватая ружье.

- А вы кто такие будете? - грозно спрашивает атаман, не умеряя шага своей лошади. Но расходятся его черные брови: перед ним русские солдаты.

- А мы, господин атаман, ваше благородие, - говорит русый рябой солдатик, сапогом расталкивая спящих товарищей, - мы, ваше благородие, желаем с вами вместе господ ваших, панов ваших бить... потому как...

Он замолкает и стоит молча, моргая глазами, носком сапога ковыряя землю. Трудно ему рассказать о своей жизни, о барине, который драл его на конюшне, об офицерах, которые били его по зубам в полку, рассказать о том, что он ненавидит бар - русских ли, польских ли, ему все едино.

Атаман понимает его мысли без слов.

- Добре, дитки, добре, - говорит он, не дожидаясь, пока рябой солдатик кончит ковырять землю и заговорит. - Становитесь впереди наших. Пусть все видят, что с нами идут славные российские солдаты.

И пять русских солдат, под крики и гомон отряда, становятся позади атаманской лошади. И снова отряд отправляется в путь, ломая густые ветви.

На четвертый день хлопчик начинает непоседливо ерзать в седле.

- Близко ли? - не вынимая изо рта трубки, отрывисто спрашивает атаман.

- Близко! - тоненько отвечает хлопчик.- Вон-вон уже и лесу конец, а за лесом Васильевка, а за Васильевкой горка, а под горкою и наше село.

Отряд вступает в Васильевку. Почему так тихо в селе? Почему людей не видать: ни стареньких дидов, ни говорливых молодиц, ни быстроногих хлопцев? Никто не выходит навстречу, не поит коней, не приглашает в хату отведать горилки и меду. Тихо на селе; только поганое воронье с криками кружит над свежей зелененькой рощей. Медленным шагом едет по улице атаман, оглядывая из-под насупленных бровей настежь открытые двери хат. Молча, уже догадавшись о беде, следуют за ним пеший и конный.

У порога высокой беленькой хатки атаман попридержал коня, спешился, ступил на порог.

И мальчик спрыгнул за ним на крыльцо, и рябенький солдатик заглянул через атаманово плечо в хату.

Пусто в хате. Подполье изрыто, пол взломан, а в колыбели лежит мертвый младенец, и по лицу его, вокруг закрытых глаз и рта, ползают черные мухи.

Хлопнув дверью, выходит из беленькой хатки атаман, вскакивает в седло, ременной плетью хлещет коня и пускает его рысью вон из села, туда, где над березовой рощей кружит поганое воронье.

Солнечно в березовой роще. Сверкают белые стволы берез и нежные зеленые листочки. И среди зеленых листьев - багровые, вздутые лица повешенных. Бьются кони, храпят, не идут. С криками взвиваются в высокое небо черные птицы.

На тоненькой стройной березке висит старый дед, седоусый, сгорбленный. Ветер поворачивает, крутит его сухонькое, легкое тело; он медленно поворачивается вокруг себя и показывает столпившимся людям то распухшее лицо с седыми бровями, то горб в заплатанной свитке.

Рядом со стариком на соседней березке повешен молодой еврей. Ветер перебирает его тонкие волосы. Видно, он был портной: ножницы торчат у него из кармана.

Молча, сняв шапки, стоят люди перед мертвецами. Щурясь от солнечного сверкания, поглядывают они на повешенных, друг на друга и на своего атамана.

Атаман приказал предать погребению мертвых.

И вот они уже зарыты у подножия белых берез, солнечные пятна бродят по их могилам, по некрашеным белым крестам, а люди, нахлестывая лошадей, сжимая в руках колья, на ходу, на бегу заряжая ружья, мчатся вверх, на пригорок, - за тем пригорком село Юзефовка.

Не встретят ли их и там тишина, воронье, мертвецы?

Хлопчик, приподнимаясь в седле, жадно глядит вперед: что там, дома, на родине, в Юзефовке?

Дома - конфедераты.

Сверху, с горки, видны их голубые и желтые жупаны, их шляпы, украшенные белыми перьями, и вот оно, их конфедерацийное знамя - яркими шелками вышита на знамени божья матерь.

Выхватывает свою саблю из ножен запорожец, придерживает коня и поднимает саблю над головой:

- Наступил час, дети, начинать дело!

И лавиной бросается отряд вниз, в село. Впереди всех, высоко подняв над головою саблю, несется запорожец.

А внизу, в селе, на улице, среди жолнеров в желтых жупанах стоит возле телеги священник. Руки у него связаны, лицо в крови. На телеге, свесив ноги, сидит капитан конфедерацийного войска, похлестывает себя прутиком по чоботам и со смаком обсасывает гусиную лапку. Священник не спускает с его лица блестящих бегающих глаз.

- Пристань на унию, - весело говорит капитан, обсасывая косточку, - пристань на унию, поп, я сейчас тебя отпущу, да еще велю из пушек палить.

- Я вас, униатов, отрицаюся, - дрожащим голосом отвечает поп, - учения вашего и слушать не хочу.

Капитан отшвыривает в сторону косточку, отирает шелковым платком жирные губы и говорит что-то на ухо жолнеру, тыкая пальцем в поля. Жолнер отвязывает коня, вскакивает в седло и пускает коня в рожь. За ним скачут другие. Там, во ржи, с женами, детьми, стариками прячутся юзефовские крестьяне. Жолнеры сгоняют людей в село, напирая на них лошадиными мордами, и расставляют их вокруг телеги. Тихо, без звука, без слов, стоят старики, женщины, парубки. Только малые дети решаются плакать. "Не плачь, донечко 5 моя, не плачь, не гляди на них..."

Капитан прохаживается мимо попа, охлестывает чоботы прутиком и облизывает жирные губы.

- Скоты, лайдаки, твари! - говорит он, и его затылок наливается кровью. - Тогда у вас будет благочестие, когда у меня на ладони вырастут волосы.

Он растопыривает пальцы и во все стороны поворачивает свою квадратную ладонь. Потом подносит ее к самому лицу священника. Священник опускает глаза.

- Повесить! - кричит капитан жолнерам, и жолнеры хватают попа.

Но не успевают они дотащить попа до ближайшего дерева, как дробный топот заставляет их взглянуть на гору. С горы все ниже и ниже, все быстрее и быстрее несется тяжелое облако пыли.

И вот уже валяется на земле затоптанное знамя богородицы, у попа уже развязаны руки, трупы капитана и жолнеров брошены в придорожную канаву, а ватажок стоит во весь рост на телеге - на той телеге, где только что сидел капитан.

- Панове громада! - возглашает он юзефовским хлопам, сгрудившимся вокруг него. - Панщины работать больше не будете, жито и всякое добро забирайте на свою корысть, сено косите только себе, кабанов панских режьте и ешьте!

И врывается народ на панский двор, ведут люди по своим сараям и конюшням панских лошадей, и коров, и волов, несут из панских покоев невиданную посуду и мебель, из панских амбаров - хлеб, горох, солод, гусиное перо, обдирают с крыш и со стен железо, скобы и крюки, а к вечеру поджигают панский дом кузнецам на угли.

- Любуйтесь, люди добрые, как народ крещеный гуляет, - приговаривает ватажок, хозяином расхаживая по двору, притоптывая серебряными подковами.

- Куда, святые отцы, и откуда? - спрашивает он вдруг, кладя свои тяжелые руки на плечи двух долгополых монахов, которые хотели было неприметно шмыгнуть за ворота.

- Мы в Чигирин, пане добродию, ласковый пан, - отвечают монахи, извиваясь под тяжестью его рук и целуя его и в руки и в плечико. - В монастырь, господу нашему помолиться.

- Вот какие же вы добрые, богомольные монахи, - говорит ватажок, насупившись и глядя им в лицо тяжелым, пронзительным взглядом. - Торопитесь бога молить? Так я же вам и дорогу покажу на тот свет, прямехонько к господу богу!

И он двумя рывками срывает с них монашеские долгополые одеяния, и громада сразу узнает паныча и эконома и, наддавая их коленками в спины, волочит в конюшню, чтобы дожидались там вместе с паном суда и расправы.

Догорают амбары, сараи, клуня, огонь уже не рвется к небу, а тихо стелется по черной земле. Среди обгорелых бревен на заваленном углем, кирпичами и пеплом панском дворе идет гульба.

Панский ключник снимает шапку еще за воротами, кланяясь при каждом слове, подает ватажку на серебряном подносе вино из панского погреба, а ватажок, развалившись в голубом атласном кресле, поставленном прямо на угли, потчует вином юзефовских хлопов и своих ватажан. Утерев усы и губы, ватажок просит песню - и как из-под земли является перед ним слепой старик: бандура висит у него на груди.

Тогда-то у святий день, у божествений
у вiвторок, -

запевает старик, перебирая струны, и сразу стихает пьяный гомон, слышно только, как журчит, заканчивая свою работу, огонь.

Тогда-то у святий день, у божествений
у вiвторок,
Хмельницький козакiв до сходу сонця
пробуждає
I стиха 6 словами промовляє:
"Гей, козаки, дiти, друзьi-молодi!
Прошу я вас, добре дбайте7,
од сна уставайте8,
Руський отченаш читайте9,
На лядськiй табір наiзджайте10,
Лядськiй табiр на три часті розбивайте,
Лaxiв, мостiвих панїв11, у пень рубайте,
Кров их лядську у полi з жовтим пicкoм мiшайте".

Поет бандурист, и все молчат, обступив его, и только тоненьким голосом, коверкая слова на свой, на русский лад, подпевает ему солдатик.

Тоді ж то Хмельницький умер,
А слава його не вмирала.

Бандурист кончил, снял уже с пальца наперсток, но люди все еще ждут чего-то, будто не верят, что это уже конец. Ватажок сидит в голубом атласном кресле, прикрыв глаза рукою.

Потом он встает, усаживает бандуриста в свое голубое кресло, подносит ему чарку вина из собственных рук.

- Музыку, - шепчет он на ухо хлопчику.

И хлопчик ныряет в толпу и до тех пор дергает за руки парубков, пока они не приносят скрипку и бас. Ватажок пустился вприсядку, бесом понесся по двору, сверкая серебряными подковами, а за ним не утерпел и солдатик и пошел отбивать присядку казенными сапогами - аж земля задрожала. Да где ему! Запорожец - тот не пляшет, летает. Вот он взметнул в последний раз рукавами и стал во весь рост и тянет из бутылки вино, закидывая голову, как сокол.

- Этими своими подковками, - говорит он, отрываясь от бутылки, - буду я в Варшаве бренчать, ляхам страху задавать.

А хлопчик стоит возле него, вцепившись в шалевый алый пояс маленькой грязной рукой, и приговаривает, поворачивая лицо во все стороны:

- Это я его привел! Это я его привел! Это я его привел!

В конце мая, в начале июня восстание не знало поражений. Польская армия, армия вечно пирующих начальников и своевольных жолнеров, не оказывала восставшим отпора. Надворные казаки из панских милиций при первом же призыве срывали с себя галуны и нашивки, попирали ногами панские гербы и соединялись с восставшими. Бежать, бежать - вот все, что оставалось панам; бежать за надежные стены своих крепостей или в степи, в поля, в хлеба, туда, где еще так недавно прятались хлопы. И бегут и бегут шляхтичи, ксендзы, паны, еврейские шинкари и купцы в степи, в леса, в Умань, в Белую Церковь, в Лысянку, свозят добро под защиту чудотворных икон, сдают его на хранение ксендзам и раввинам.

Шляхтичи с Васильковщины, добежавшие аж до самой Умани, дрожа и заикаясь, рассказывали горожанам, что теперь на Васильковщине новый пан хозяйничает - хлопский пан, лютый пан, Микита Швачка. Швачка поставил свою атаманскую палаточку в Фастове, в самой середке города, на рыночной площади. Похаживает атаман перед своей палаточкой, бархатной шапочкой помахивает. Приведут к нему пана, или ксендза, или шинкаря, или шляхтича: он нацелится, сощурит очи - стукнет обухом по голове, в самое темя, и отдаст своим ватажанам на обдирание.

Было от кого бежать, было от кого прятаться в лесах и за надежными стенами.

Но ничто не спасет их - ни леса, ни молитвы, ни стены.

Атаман Швачка не был молод, как Неживой. Приземистый, коротконогий и короткошеий, грузный человек лет сорока от роду. Все его короткое тело, от плеч до колен, было увешано оружием: сабля, рушница, копье, а за поясом ножи и пистолеты. И от обилия ножей и пистолетов казался он еще грузнее, еще тяжелее, чем был; казалось, еле несет его конь.

Никто не знал, откуда пришел Швачка на Васильковщину. Одни говорили: из Сечи, вышел на Украину для продажи соли, другие - с Левобережья, третьи - характерник он, колдун, да и все. Кто их знает, откуда такие берутся! А сам он говорил про себя так: "Я послан от русской царицы и от полковника Максима Железняка по всей Украине для истребления ляхов".

Но откуда бы он ни шел, кем бы он ни был послан, а истреблял он панов и шляхтичей без пощады, не пропуская ни единого в том местечке, селе или городе, которыми шел его отряд. "Что то за казак, коли позади него остаются ляхи!" - такая была у него любимая поговорка. И еще одна: "Мы до грунту разрушим лядськую землю!"

Недаром так боялись Швачку разбегавшиеся по всей стране, затворившиеся в Умани и в Белой Церкви ксендзы и монахи, паны, арендаторы, шляхтичи. Суровым, беспощадным врагом панства и шляхетства был атаман Швачка. Обух, о котором, заикаясь от страха, рассказывали беглецы с Васильковщины, не приснился им, не был их выдумкой. Всем своим ножам и пистолетам предпочитал Швачка обух. Ловко умел он рубать и отбиваться саблей ("Как рубанет кого, то так надвое и рассечет: одна половина головы туда, а другая - сюда", говорили про него ватажане), зорко стрелял из рушницы, без промаха колол списой, но больше сабли, и рушницы, и ножа, и пистолета любил Швачка обух. Взглянет белыми дырами глаз на трясущегося человека, приподнимет в седле свое грузное, но проворное тело, легонько взмахнет рукой - и падает человек, как подкошенный, и вот и еще одним паном меньше стало на родной Украине.

Сначала в ватаге Швачки было всего десять человек, но из села в село росла его ватага, как снежный ком, и в Фастов пришли уже не десятки, а сотни восставших. Швачка был немногословен. "За сабли, хлопцы, за мушкеты!" говорил он, собирая громаду в каждом селе, и все без дальнейших слов понимали, кого надо рубить той саблей, в кого стрелять из того мушкета. Выводили коней из конюшен; заступами, а то и руками разрывали землю под корнями старой яблони, добывали давно припрятанную саблю или рушницу; а у кого не было оружия - брал косу; а у кого и косы не было - строгал и смолил себе кол, и шли за Швачкой. Шли целым табором, пешие, конные и на возах; шли в поту, в пыли и в крови. Отряд Швачки захватил Фастов, Блошинец, Володарку, Гребинку; всюду приказывал он своим хлопцам без пощады убивать шляхтичей, ксендзов и панов; всюду приказывал он своему верному есаулу Андрею Журбе разбивать шкафы, сундуки и конторки панских управляющих и писарей и по ветру пускать подлые панские бумаги, хуже болотных пиявок сосущие кровь из крестьян. Громким, счастливым хохотом встречали повсюду крестьяне расправу со счетами, записями повинностей, инвентарями, завещаниями, контрактами. С этой бумагой в руке шляхтич отыскивал беглого хлопа, с этой бумагой приходил он в хату и под упорным взглядом голодных глаз уносил на панскую кухню последнего поросенка... Хлопские руки жадно рвали и мяли бумагу, хлопские пятки топтали ее; жинки тащили ее в хаты на растопку, хлопцы делали из нее пыжи.

А в одном селе Андрея Журбу подвели к большому сундуку, окованному железом. На сундуке висел замок величиною с кулачище.

- Тамо, - сказал старик с трясущейся головой, показывая на сундук костлявым пальцем.

- Тамо, - сказали дети, боясь подойти к сундуку поближе и кивая на него подбородками из угла.

Журба долбанул по сундуку топором: сундук не дрогнул. Журба выстрелил в него из пистолета: пуля отскочила и ударилась в стену.

- Выдай, выдай письма лядськие, выдай зараз! - в бешенстве заорал Журба сундуку и стал бить его чоботами.

Сундук остался неподвижен, даже замок не шелохнулся. Тогда, напружив шею и раскорячив ноги, Журба поднял его над головой и потащил к реке - топить. В сундуке этом вместе с другими бумагами лежала книга, куда эконом - главный судья этого села, и соседнего, и десяти соседних - заносил решения своего неправого суда. Раскачав сундук на руках, как младенца, Журба швырнул его в воду и с минуту любовался кругами, что пошли по воде. Затем он плюнул в самую середину последнего круга и, придерживая саблю, побежал помогать Швачке, который раздавал хлопам ковры, оружие и кубки на панском дворе.

Немало шляхтичей с женами, детьми и пожитками сбежалось в те дни в Белую Церковь. Дважды ходил Швачка под Белую Церковь - и дважды отступал, даже не начав атаки. По углам белоцерковского замка высились башни с квадратными бойницами; замок был обведен высоким палисадом; в нем гарнизон был значителен и военного припаса много. Из башен молча и высокомерно смотрели на топчущихся внизу людей черные, вздетые к небу пушки.

Отряд Швачки расположился табором в степи, в виду Белой Церкви. Хлопы, вооруженные списами и кольями, хмуро поглядывали на замок. День прошел, и ночь прошла, а Швачка все не объявлял приступа. На утро второго дня в палатке атамана найден был клочок бумаги, подброшенный кем-то из замка, - письмо от губернатора Белой Церкви. Губернатор по-польски писал "нечестивому разбойнику" Швачке, что намерен до крайности оборонять город "от бешеных хлопов". А внизу тем же почерком, но по-украински было написано: "Як ухоплю тобе за шияку, та потягну тобе, як собаку, та дам тoбi кияку..." 12

Швачка, держа в могучих руках легонькую бандуру, сидел в своей атаманской палатке и напевал песню, подыгрывая себе на бандуре. Песни любил он заунывные, печальные:

Ой, запив чумак, запив,
Сидя на риночку,
Тай пропив чумак, пропив
Усю худобочку 13.

Прочтя записку, он хрипло и отрывисто, будто вода забулькала у него в горле, рассмеялся и отбросил бандуру в сторону.

- Гей, хлопцы! - закричал он, выйдя из палатки и подбоченившись. - Седлай коней! Ворочайся в Фастов! Пусть себе до поры красуются в своем замке! Плюньте мне в очи, если мы их всех по одному не передавим...

Кое-кто пробовал было ворчать: "Уступить поганым ляхам! Упустить добычу!" Но Швачка вскочил на коня и поскакал вперед. Он не оборачивался даже: он знал, что никто не посмеет ослушаться его приказания.

В Фастове, где Швачка на этот раз обосновался надолго, поняли его хлопцы, что означали слова "по одному передавим". Швачка разослал в села и местечки и на дорогу в Белую Церковь загоны, по пять или десять человек в каждом. Он приказал назначенным атаманам в каждом селе, где еще пануют ляхи, всем объявлять: повелел, дескать, атаман Швачка, новый владелец Фастова, присылать к нему на расправу панов. Когда не останется на украинской земле панов, вся земля станет хлопской и хлопы уже не хлопами будут, а вольными казаками. А лядчине, приказал он объявлять, не быть больше: велик-свет государыня принимает православный народ под свою государскую руку.

И потянулись в Фастов возы, груженные не птицей, не зерном, не солью, не поросятами, а другим товаром. На возах, связанные нога к ноге, лежали паны и шляхта.

С ними Швачка не разговаривал. Но, когда они уже были мертвы, он, отложив в сторону обух, спрашивал крестьян, привезших к нему добычу:

- Что было у твоего пана? Палаты были? Кони были? Кабаны были? (Хлопы кивали головами.) Вашим трудом кабаны жирели, вашим трудом палаты ставились - себе и берите их. - И добавлял, потирая руки: - Чисто будет на Украине: не то что пан, а и дух панский не спасется с Украины.

А потом, очинив ловкими пальцами перо, становился у высокого налоя, взятого им в каком-то костеле, и писал твердым кривым почерком: "Киевскому генералу-губернатору Воейкову. Вышедший в Польшу по указу ее императорского величества на истребление ляхов полковник Швачка доносит: панов побито нами..." и хмурил мохнатые брови, вспоминая нужное число.

Кипит восстание в городках и селах Правобережья. Атаман Железняк объезжает со своим отрядом местечки и села украинские, жжет панские дворы, звонит в колокола ксендзами, подвешенными за ноги к медным языкам. Побывал он уже и в Медведевке, и в Жаботине, и в Смиле, и в Черкассах, и в Корсуни. Выходят ему навстречу с хлебом-солью крестьяне окрестных сел. Всюду чинит он суд и расправу; вожжами велит крутить руки униатским попам, пулями загоняет в овраги и ямы шляхтичей и ксендзов.

В Лысянке он велел надеть на спину пана губернатора седло: катайся, кто хочет! На воротах католического монастыря он приказал повесить шляхтича и собаку и, когда грузное тело шляхтича и маленькое тело собаки повисли рядом, собственноручно приколотил к воротам дощечку с надписью:

Лях та собака -
Bipa одинака.

...Но вот и Лысянка, и Жаботин, и Каменные Броды остались уже позади. Впереди - Умань.

Многосотенный загон Железняка идет, набирая на ходу людей и оружие, прямым маршем на Умань.

Захватить Умань! Об этом подвиге ватага Железняка мечтала с самого начала восстания.

Всякое панское имение было ненавистно восставшим. Но ненавистнее других были те города и местечки, где красовались костелы, униатские церкви, католические монастыри, где пряталась шляхта, где орудовали конфедераты. Вот почему так жаждали восставшие победы над Уманю. Умань - богатый торговый город во владениях знаменитого магната, киевского воеводы, вельможного графа Францишка-Салезия Потоцкого.

Граф Потоцкий владел на Украине пятьюдесятью тысячами крестьянских семейств, тысячами квадратных километров полей, лугов и лесов, сотнями сел, городков, городов и местечек. Он был ревностным католиком и покровителем унии. Умань славилась базилианским монастырем, духовным училищем при монастыре, костелом, униатской церковью. Немало униатских церквей возвел граф Потоцкий на Уманщине. А в 1768 году, когда магнаты провозгласили конфедерацию в Баре, губернатор Умани, рачительный пан Младанович, стал закупать на графские деньги и свозить в уманские склады ружья, порох и мундиры для дорогих друзей, для панов-конфедератов.

Из Умани и в Умань шныряли монахи-иезуиты - долгополые агенты барской конфедерации.

Но не достались конфедератам ни мундиры, ни ружья, ни порох.

Загон атамана Железняка шел прямой дорогой на Умань.

Город Умань был самым укрепленным городом Брацлавского воеводства. В 1761 году пан Потоцкий заново отстроил его. Город был окружен рвом, валами и обведен палисадом. Рыночная площадь с гостиным двором в двадцать лавок была укреплена двумя бастионами. Многочисленный гарнизон стоял в городе: шестьсот конных казаков надворной милиции и шестьдесят пеших охраняли владения ясновельможного пана.

В мае 1768 года в Умань стали сбегаться со всех концов Правобережной Украины - из Чигирина и Черкасс, из Смилы и Лысянки, из Жаботина и Крылова - польские шляхтичи, ксендзы, монахи, богатые еврейские купцы. Они приходили пешком, приезжали верхом на заморенных клячах или на статных скаковых лошадях, в высоких каретах, где на дверцах сквозь пыль проступали короны и львы, или на скрипучих возах. Днем и ночью визжали колеса, стучали копыта по широкой звенигородской дороге.

Шляхта, ксендзы и купцы искали защиты за надежными стенами Умани.

И скоро Умань не могла уже вместить беглецов. Площади и улицы были запружены повозками, палатками, лошадьми, тюками, людьми. Те, которым негде было поместиться, отдавали свои пожитки губернатору Младановичу и униатскому ксендзу Костецкому, а сами располагались табором недалеко от городских стен, близ Грекова леса.

Рос табор, росли и множились слухи. И вдруг густыми толпами повалили в табор люди не из дальних краев, не из Фастова или Лысянки, не из Канева или Жаботина, а уже из ближних мест, из своей же Брацлавщины.

Отряд Железняка уже вступил в окрестности Умани. Восставшие врасплох захватили село Ризаное, перебили шляхтичей, сожгли их дворы. А на другой день ватага перекинулась в местечко Буки. Там навстречу им вышли с хлебом-солью восставшие хлопы и сразу повели атамана Железняка в хату, где связанными лежали на лавках три униатских ксендза. Атаман Железняк приказал одного ксендза повесить, другого в омуте утопить, третьего из ружья застрелить.

Смятение охватило город. Правда, Умань не Жаботин, не Буки и не Ризаное. В Умани дубовый палисад, в Умани тридцать две пушки, осадные и полевые. А у наступающих одни списы, да колья, да плохонькие ружьеца. И все-таки великий страх объял шляхту.

Губернатор Младанович, начальник уманской надворной милиции, управляющий всеми уманскими владениями вельможного графа Потоцкого, заперся у себя в покое и долго сидел у окна, кусая ногти и поглядывая на рыночную площадь. Верно, судьба лысянского губернатора представлялась его глазам в эту минуту. Нужно было подготовлять город к осаде. Губернатор позвал к себе начальника гарнизона капитана Ленарта, землемера Шафранского, присланного из графской резиденции, из Кристанополя, для выдела земель католическому монастырю, и сотника Гонту. Землемер Шафранский служил некогда в войсках прусского короля и был весьма искушен в военном деле. Сотника Гонту сам граф Потоцкий почитал вернейшим и храбрейшим из всех уманских сотников. Капитан Ленарт был еще молод, но службу свою нес исправно.

В покоях губернатора капитан молчал и почтительно слушал, что говорили другие. А губернатор Младанович бегал по комнате из угла в угол и, останавливаясь то перед Шафранским, то перед Гонтой, которому по своему низкому росту он был по плечо, сотый раз пересказывал им сведения об успехах запорожцев и хлопов в Жаботине, Фастове, Каневе. Землемер Шафранский ровным голосом сказал:

- Не может того статься, чтобы бунтовщикам удалось захватить город, столь искусно укрепленный. Умань бесспорно есть наилучше снаряженная крепость во всей Брацлавщине. С полком же уманским не сравняться и королевскому полку.

Шафранский посмотрел на Гонту. Губернатор Младанович и капитан Ленарт тоже взглянули на него. Гонта был высок, строен, длинноус. Он стоял, опираясь на кресла, и чуть-чуть улыбался, показывая белые зубы, играя кистями узорчатого пояса. Он выпрямился, приложил левую руку к сердцу и наклонил голову в знак готовности уманского полка служить своему вельможному пану.

Землемер Шафранский подал совет немедленно расставить на валах вокруг города пушки, поближе одна к другой, и послать доверенных людей в Бендеры, к турецкому паше, за порохом и ядрами. Сотник же Гонта сказал, что если будет только на то воля пана губернатора, уманские надворные казаки за счастье почтут выступить навстречу возмутителю, не ожидая, пока бунтовщики приблизятся к Умани. Сотник Гонта ручался своей головой, что славные уманские казаки при первой же встрече разгонят жалкую шайку Железняка, а его самого живьем доставят в Кристанополь, перед светлые очи ясновельможного пана.

На другое утро пешие казаки уже волокли на валы к воротам тяжелые пушки. А конные казаки надворной милиции, все шесть сотен со своим полковником, со своими сотниками и старшинами, собрались на площади перед губернаторским домом для парадного смотра.

Правду говорил землемер: уманский полк вельможного графа Потоцкого ни в чем не уступал любому королевскому полку. Уманские казаки были люди видные и красивые. Под всеми всадниками бурые кони. Наряжены казаки в желтые жупаны, голубые шаровары и желтые с черным околышем шапки. Чеканные турецкие пистолеты и рог для пороха задвинуты за пояса; из-за плеча у каждого глядит ружье. Но виднее всех, удалее всех был сотник Гонта. Жупан на нем атласный, шапка бархатная, рог для пороха оправлен в серебро. И нарукавники в серебре и по поясу серебро. Гонта - любимый сотник вельможного владетеля Умани. Был он из крестьянской семьи, а теперь стал богаче иного пана. Граф Потоцкий пожаловал ему за верную службу деревню Россошки и деревню Обрадовку. Заломив набок бархатную шапку, Гонта гарцовал перед своей сотней на вороном коне.

Губернатор Младанович вышел на крыльцо своего дома и держал речь перед полком.

- Мы все уверены, - говорил он тонким голосом, оборачиваясь лицом к полковнику Обуху и сотнику Гонте, - что храбрые уманские казаки рассеют шайки бунтовщиков и заслужат себе новую славу и новую благодарность от вельможного графа.

Полковник Обух и сотник Гонта, спрыгнув с коней и сняв шапки перед губернатором, доложили ему, что они готовы биться со злодеями до последнего дыхания, до последней крови.

- Смертью своей, - сказал Гонта, и голос его дрогнул, - мы готовы доказать свое усердие к воле ясновельможного графа!

Потом все казаки спешились и были приведены к присяге в церкви святого Николая. Первыми присягали полковник Обух и сотник Гонта. Когда церковное молебствие было окончено, под звон колоколов, под звуки труб и литавр бунчуки, знамена и прапоры двинулись из города в обоз, к Грекову лесу. Казаки, провожаемые жителями, шумно скакали по улицам города.

Уманский полк оставил город и двинулся по звенигородской дороге навстречу Железняку.

Много дней и ночей ожидал город известий о бое с Железняком, но известий все не было. Младанович заперся у себя в доме, созвал ксендзов, и три дня подряд они служили у него в покоях молебны. На четвертый день землемер Шафранский послал сказать Младановичу, что он просит позволения повидаться с ним. Губернатор принял его в своем спальном покое. Там был полумрак, пахло ладаном, и в углу, перед образом пречистой девы, колебались огоньки зажженных лампад. Но и в полутьме разглядел Шафранский, что губернатор не отрывает глаз от его лица. Шафранский поклонился губернатору и сел.

- Прошу прощения у пана, - сказал он отрывисто. - Надлежит распорядиться, чтобы в городе, не медля ни единого часа, хлопы приступили к рытью колодца.

Младанович смотрел прямо в рот Шафранскому.

- Разве пан Шафранский полагает, - спросил он хрипло,- что надворные казаки подпустят Железняка к самому городу?

- Прошу прощения у пана, - ответил Шафранский, стараясь говорить тихо и глядеть мимо глаз губернатора, - но никому неведомо грядущее, кроме одного только господа бога.

Старый, опытный воин, Шафранский был дальновиден. Разгонят ли уманские казаки ватагу Железняка, или ватага Железняка разгонит казаков - кто может знать? А ведь в Умани нет воды. В мирные времена уманцы ездят за водой в степь за три версты, к речке Каменке. Что же станется с горожанами, если Железняк приступит к городу и придется захлопнуть последние городские ворота?

И вот, по распоряжению губернатора, в тот же день на площади начали рыть колодец. Прорыли десять сажен - нет воды, прорыли двадцать - все нет и нет. Губернатор Младанович сам пожаловал к колодцу и приказал работавшим хлопам рыть его, не отдыхая ни днем, ни ночью.

Табор беглецов под стенами города между тем все рос и рос. Уже достигло число беглецов шести тысяч человек. И табор, куда каждый час прибывали новые беглецы, первым узнал нежданную весть. В ночной темноте эта весть перекинулась в город. Ночью, тайком, явились из табора в дом губернатора три польских шляхтича. Войдя в губернаторскую спальню, где Младанович, без сна, лежал на высоких подушках, они долго крестились на образа, долго прикладывались к губернаторской ручке и умоляли его жестоко покарать изменников. Младанович, пятясь от них, прижимаясь к подушкам, приказал им говорить вразумительно. Тогда они объявили губернатору, что конец пришел славному городу Умани: надворные казаки нарушили святую присягу. Максим Железняк повстречался с сотником Гонтой тайком в темном лесу и поведал ему, что он, Железняк, не возмутитель совсем, а послан в польские земли от русской царицы Катерины, будто русская царица Катерина повелевает всех католиков и униатов по всей Украине вырезать, чтобы и семени их не осталось. Шляхтичи уверяли, что сотник Гонта вошел в согласие с возмутителем Железняком и вместе с ним идет штурмовать Умань.

Бегая вокруг высокой постели губернатора, шляхтичи неотступно просили его немедленно вызвать Гонту в город будто бы для важных совещаний, схватить его и отрубить ему голову.

Губернатор приказал шляхтичам удалиться и обещал завтра объявить свое решение. Когда они оставили спальню, Младанович не позвал к себе ни Ленарта, ни Шафранского. Всю ночь шагал он из угла в угол, поглядывая на носки своих красных сафьяновых сапог, грызя ногти и разговаривая сам с собой, а под утро решил послать гонца к уманскому полку с приказом, чтобы все сотники немедля явились в город для важных совещаний. "Если Гонта ослушается, - так говорил сам с собой в ночной тишине Младанович, - значит, шляхтичи правы: он готовит измену. Если же он исполнит приказ - значит, слухи напрасны и совесть его чиста".

На призыв губернатора Гонта вместе с другими сотниками и старшинами немедленно прискакал в город. Они спешились у крыльца губернатора и стояли, ожидая Младановича, держа под уздцы еще дрожавших от бега коней. Младанович в парадной одежде вышел навстречу прибывшим. Он был бледен и казался еще невзрачнее, еще меньше ростом, чем всегда.

- Пане Гонта! - начал он, и голос его оборвался. - Пане Гонта! - начал он опять. - Доносят мне, что ты нарушил присягу и ведешь переговоры с возмутителем Максимом Железняком. Я не хочу тому верить. Ты получил много милостей от пана. Сколько же новых можешь ты надеяться получить за охранение панских владений?

Гонта стоял перед Младановичем, как пораженный громом. Он схватился рукой за шею лошади, и сотник Уласенко кинулся его поддержать, опасаясь, что он рухнет наземь. Но он устоял. Он закрыл руками лицо, и, когда он отнял руки, по щеке его ползла слеза. Он заговорил, размахивая руками, хватая губернатора то за руки, то за узорчатый пояс. Он горько жаловался, что у него много врагов, что недруги и завистники чернят его напрасно, и, воздевая руки к небу, требовал доказательств вины. Он клялся в непреклонной верности графу. Он говорил, что ни за какие сокровища в мире не поднимет руки на своего пана-батька.

Растроганный Младанович просветлел лицом, обнял его и поцеловал троекратно в губы, слегка приподнимаясь на цыпочки. Он хотел было сразу отпустить Гонту с миром к полку, ожидающему в степи, но Гонта умолял дозволить ему подтвердить свою преданность новой присягой. Младанович дозволил.

Снова зазвонили колокола, заблистали и зашелестели в воздухе хоругви, шляхта и купцы со всех концов города бежали к дому губернатора. В предстоянии трех ксендзов сотник Гонта целовал крест, евангелие и руку ксендза Костецкого. Успокоенный Младанович задал богатый пир в честь Гонты, а после пира Гонта со всеми сотниками и старшинами отправился к своему полку.

Но не защищать город от Железняка торопился он. Он спешил на дружеское свидание с атаманом.

Шляхтичи сказали губернатору правду.

Целую неделю уже сотник Гонта принимал у себя в доме гонцов атамана Железняка. Железняк в тайных письмах звал знаменитого сотника и храбрых уманских казаков вместе ударить на Умань, постоять за народ православный и в награду обещал им милости великой государыни.

Крепко задумался осмотрительный Гонта. Однажды ночью, расставив надежных часовых у своего высокого дома, он пригласил к себе на ужин пятерых казаков своей сотни. Шопотом прочел им атамановы письма. И застучали казаки пистолетами по столу:

- Будет уже ляхам панувать! Давно пора на пики поднять конфедерацкую сволочь!

Так склонился Гонта к союзу с Железняком. Был он обласкан, одарен, захвален панами, присягал и клялся в верности панам, но верным остался не панам - украинскому народу. Любил ли он свой народ? Помнил ли всегда о том, что сам он не дворянского, не шляхетного, а крестьянского, хлопского рода? Или примкнул к восставшим из одной лишь корысти: надеялся, что милости императрицы будут щедрей милостей ясновельможного графа? Кто может знать!

Выступив из города после речей и молебствий, он вскоре приказал своим казакам спешиться и ожидать его, спешился сам, пошептался с полковником Обухом и скрылся в густом лесу. Выстрелил в воздух - ответный выстрел грянул вдали. Обрубая ветки коротким ножом, раздвигая их, ныряя под ними, Гонта ловко и бесшумно шагал по лесу - туда, откуда раздался выстрел.

На маленькой круглой поляне был разостлан узорный ковер. На ковре, поджав по-турецки ноги, сидел с трубкой в зубах черноусый быстроглазый казак. В ухе его изумрудом сверкала серьга, черный чуб пересекал выбритый череп. На лбу его, на щеках, на подбородке синели рубцы.

Хрустальный графин и две серебряные чарки блестели на пушистом ковре у ног атамана.

Гонта ступил на ковер, озираясь вокруг.

- Пане Гонта! - закричал Железняк, хлопая себя по коленям. - Пришел-таки, ваша ясновельможность! Выпей, собачий сын, выпей с нами горилки!

Он налил чарку из графина. Гонта, стоя, молча смотрел на булькающую водку, на унизанные кольцами коричневые пальцы атамана, на его открытую волосатую грудь. Он видел атамана впервые.

- Пьем, пане сотнику, за православную веру! - сказал Железняк и встал, оправляя пистолеты за поясом. Он был ниже Гонты - коренастый, широкоплечий, подвижный. - Пьем, пане сотнику, за вольную Украину! Пьем за великую государыню! А ляшенкам, - он полоснул себя по волосатой шее, - смерть...

Железняк протянул чарку Гонте. Но Гонта отстранил его руку.

- Грамоту царицыну покажи, - хрипло сказал он.

Железняк хлопнул в ладоши. Из-за кустов выскочил молоденький парубок, весь увешанный пистолетами, с длинной пикой в руке.

- Шкатулку подай, - сказал Железняк.

Хлопец с длинной пикой стремглав бросился в кусты. Подал атаману резную деревянную шкатулку.

Железняк прыгнул на ковер, вынул из шкатулки свиток бумаги с большой красной печатью, висящей на витом шнуре. Протянул свиток Гонте. И снизу вперил в его лицо испытующий взгляд.

Гонта развернул свиток и сел рядом с атаманом. Золотые буквы сверкали на солнце. Гонта был грамотен не только по-польски, но и по-русски. Шевеля губами, он обстоятельно прочел каждое слово. "Вырезать и уничтожить... всех поляков..." Железняк, ерзая на ковре, не спускал с него своих быстрых глаз. Наконец Гонта прочел последнее слово: "Екатерина". "Е" было пышное, кудрявое, окруженное завитушками и хвостами.

- Выпьем, - сказал Гонта твердо, скатывая указ. - Выпьем, пане полковнику.

Железняк захохотал и ударил его тяжелой рукой по плечу. Они вскочили, обнялись, поцеловались - и выпили, глядя друг другу в глаза.

А в городе между тем рыли колодец, чистили амуницию, приводили в боевую готовность пушки. Шляхтичи нетерпеливо ждали вестей от полка, но вестей не было. Землемер Шафранский затворился в башне губернаторского дома и не отрываясь смотрел в подзорную трубу на звенигородскую дорогу. Но ничего не было видно, только возы, нагруженные скарбом беглецов, по-прежнему тащились по дороге.

Наконец 9 июня в два часа пополудни землемер Шафранский сбежал с башни и доложил Младановичу, что на звенигородской дороге показалось большое облако пыли. Весть эта мгновенно разнеслась по городу. Скоро уже и простым глазом можно было различить, что это идут славные уманские казаки. Верно, бой уже был, если казаки возвращаются в город! Разбили ли они Железняка, или отступают, разбитые им? Нет, они не похожи на отступающих, они шествуют стройным маршем, с развернутыми знаменами. Каково же было изумление и каков же был ужас шляхты, ксендзов, купцов, когда Шафранский, сбежав с башни во второй раз, объявил им, что рядом с уманскими казаками, вместе с ними по дороге движутся чубатые запорожцы и вооруженные пиками хлопы - без всякого сомнения, ватага Железняка.

На улицах города началось великое смятение. Из табора в единственные не запертые еще ворота хлынули толпы людей. Еврейские купцы бежали в синагогу, шляхтичи с женами и детьми - в костел. В костеле и синагоге сразу же началось молебствие. Под непрерывный звон колоколов ксендз Костецкий, еще недавно собственной рукой благословлявший Гонту на военные подвиги, вышел из костела с образом богородицы в руках и пошел крестным ходом по улице.

Землемер Шафранский понимал, что молитвы и вопли не окажут достаточной защиты. Необходимо вооружить шляхту, принудить ее дать отпор наступающим. Ватага Железняка и надворные казаки уже ворвались в табор. А губернатор Младанович лежал на своей широкой кровати, уткнувшись лицом в подушки, и от него нельзя было добиться ни слова. Тогда Шафранский принял на себя защиту города и тотчас же распорядился обороной как главный командир. Прежде всего он приказал затворить те городские ворота, которые до сего времени еще оставались отворенными. Затем он приказал поднять мосты. Он роздал оружие студентам базилианского училища и послал их на палисады, а к пушкам приставил пеших казаков - "лизней". Он приказал стрелять, едва только наступающие приблизятся к стенам.

И вот они двинулись на приступ. Гонта со своими казаками атаковал город с северной стороны, Железняк со своей ватагой - с южной. Табор горел. Пылали винокурни и риги. После нескольких часов перестрелки Шафранский пришел в губернаторский дом к Младановичу и, увидев его по-прежнему лежащим лицом в подушках, взял за плечи, силой повернул на спину и объявил ему, что город продержится еще не более часу. Запасы картечи и пороха истощились. В городе нет воды. Шляхтичи, вместо того чтобы оборонять город, перепились наливками, винами, медами и ползают по улицам на карачках. Не успел еще Шафранский окончить свою речь, как в губернаторский дом вбежал капитан гарнизона Ленарт и закричал с порога, что лизни, последние защитники города, разбили двери тюрьмы, выпустили арестантов, вместе с ними перелезли через палисады и соединились с наступающими. Но мало этого. Прижимая руку к сердцу и задыхаясь, капитан Ленарт объявил, что из окрестных сел - из Помыйников, Маньковки, Ивановки, Полковничьей - на помощь Железняку и Гонте идут вооруженные кольями, топорами и косами хлопы и, не страшась ни пуль, ни ядер, рубят деревянные палисады.

Тогда губернатор Младанович прикрыл лицо руками и зарыдал, как малое дитя.

А Шафранский решил испытать последнее средство. Отняв смоченные слезами руки от лица губернатора, он уселся рядом с ним на кровати и стал уговаривать его встать, собрать шляхту и богатых купцов и выйти навстречу победителям с хлебом-солью. Быть может, видя такую покорность, Гонта и Железняк прикажут сохранить жизнь осажденным.

Ворота были отворены. Младанович, окруженный толпою шляхтичей и купцов, с серебряным блюдом, которое дрожало у него в руках, стоял у ворот. Железняк и Гонта первыми въехали в город. Гонта был в том же атласном жупане, в каком он несколько дней назад красовался на смотру перед домом губернатора, на той же вороной лошади. За атаманами повалили уманские казаки и хлопы. Младанович хотел было завести переговоры с Гонтой, сделал шаг к нему, но Гонта оттеснил его лошадью и проехал мимо.

Так с помощью надворных казаков взята была восставшими Умань - самый укрепленный город Брацлавского воеводства. И в тот же час в городе началась суровая расправа с панами и шляхтой.

Летом 1768 года восстание победоносно шагало по селам, местечкам, городкам Правобережья. Семен Неживой выгнал ляхов из Чигирина, Черкасс, Канева, Мошон; Швачка расправился с ними в Фастове, Гребинке, Володарке; Железняк взял Лысянку, Корсунь и Умань; ватажок Бондаренко заставил трепетать Дедовщизну. Восстание распространилось на Полесье и Подолье, перекинулось на Волынь и в Галицию. Летом 1768 года украинскому народу казалось уже, что близок тот срок, когда сгинет лядчина, а с нею и панщина, и останутся вольные люди на вольной земле.

Да не буде краще, да не буде лiпше14,
Як на тiй Українi.
Що не буде пана, що не буде ляха,
Не буде унiї.

1 Капщизна - подать, которую выплачивали горожане владельцу города за право торговли водкой.

2 Мостовое - плата за проезд через мост.

3 Померное - пошлина, взимавшаяся с каждой проданной меры хлеба.

4 Верховщизна - подать с огородов и гумен.

5 Донечко - доченька.

6 Стиха - тихими.

7 Добре дбайте - хорошо исполняйте.

8 Уставайте - вставайте.

9 Руський отченаш читайте - читайте православную молитву "Отче наш".

10 На лядськiй табар наiзджайте - на польский стан нападайте.

11 Мостiвих панiв - вельможных панов.

12 "Как схвачу тебя за шею, да потащу тебя, как собаку, да дам тебе дубиной…"

13 Худобочку - скотинушку.

14 Лiпше - прекраснее.

* Надворные милиции заведены были польскими панами еще в XVII веке. Казаки, наряженные в яркие мундиры, придавали величие особе знатного пана, блеск панскому двору. Но главное, чего требовали от надворных казаков паны, - это защищать панские поместья от нападений украинских крестьян. Однако эту главную свою обязанность надворные казаки выполняли весьма неохотно. Набирали их из числа украинских крестьян, а потому и сочувствие их было на стороне крестьян, на стороне украинцев. Дочь уманского губернатора Младановича, Элеонора Кребс, рассказывает в своих воспоминаниях, что уманские надворные казаки нередко распевали песни о Богдане Хмельницком, и губернатор Младанович никак не мог отучить их от этого обычая. Шляхетское начальство, губернаторы и полковники, с трудом удерживало в повиновении надворные полки. Нередко надворные казаки открыто переходили на сторону восставших крестьян. Так, в 1734 году к крестьянскому восстанию примкнули все надворные милиции Брацлавского воеводства. В тех же случаях, когда надворные казаки не решались открыто примкнуть к восставшим, они находили способы помогать им тайно: предупреждали их о прибытии польского войска, снабжали их оружием, пищей и т. д. Один из польских мемуаристов, рассказывая о том, что надворные казаки действовали против крестьян только в присутствии своих начальников, да и то не всегда, пишет: "Если дело происходило вдали, на стороне, то они, подобно волку, встретившему собаку, рожденную от кобеля и волчицы, обнюхивали друг друга и свободно расходились каждый в свою сторону".

** Еврейская беднота, проживавшая в Польше, претерпевала всяческие утеснения со стороны панов, шляхтичей, ксендзов. Евреи, еврейские общины были отделены от польского и украинского населения целой системой исключительных законов. Зато никакие законы не защищали евреев от самоуправства шляхты.

"Пан Потоцкий, желая вознаградить соседа за убийство его арендатора, приказал погрузить на воз евреев и высыпать их, "как репу", у ворот потерпевшего. Тот же Потоцкий, ради забавы, приказал однажды еврейкам влезть на деревья и куковать по-кукушечьи, а потом стал стрелять в них дробью".

И однако, несмотря на издевательства и преследования, несмотря на то что еврейская беднота терпела не меньшую, а порой и большую нужду, нежели украинское крестьянство, участие евреев в восстаниях было редкостью. Случалось и так: во время восстаний крестьяне убивали евреев, не разбирая, кто корчмарь или ростовщик, а кто простой брадобрей. Возьмут запорожцы местечко или село и перебьют в нем евреев.

Чем объяснялся антисемитизм украинских крестьян и запорожцев?

Десятилетиями натравливали украинцев на евреев ксендзы и паны, попы и шляхта. Еврейский купец был умелым соперником шляхтича, и вот шляхтич в отместку за торговые успехи евреев внушал темному, неграмотному люду, будто еврей - сродни чорту, будто у каждого еврея на голове по пятнадцать язв, будто евреи отравляют колодцы, заражают христиан колтуном и паршой. Злые сказки делали, разумеется, свое дело: порождали ненависть между украинцем и евреем.

Но ненависть рождали не только сказки.

Кем были евреи в украинских селах?

По большей части арендаторами, ростовщиками, шинкарями - верными слугами польского пана.

"Мы, шляхта, обдирали хлопов чаще всего еврейскими когтями", признавался один откровенный пан. Богатый еврей на селе брал в аренду мельницу - плати ему за помол! - и пруд - плати за рыбную ловлю! - и мост - плати за то, что твой воз по мосту проехал! - и шинок. Богач-еврей нередко промышлял и ростовщичеством. Вот почему украинский крестьянин ненавидел еврея. И, слепой в своей ненависти, он порою не желал отличать еврея-шинкаря, еврея-богача от еврея-ремесленника, еврея-труженика.

Яндекс цитирования