ИС: Лидия Чуковская, Прочерк: Повесть, М.: Время, 2009

ПОПУГАЙ

1


Пусть читатель потерпит еще немного. Скоро, уже совсем скоро глава обо мне окончится и снова вернет читателя к той судьбе, ради которой взялась я писать эту книгу со всеми ее отступлениями и отступлениями от отступлений. От родного дома к Большому. От одной себя к себе и Бронштейну. От Саратова 27-го года к Ленинграду 35-го.

12 сентября 1927 года т. Нестеров командировал за мною некую личность в штатском с предписанием явиться немедленно. Явилась. 24 часа на сборы. "Вот вам билет. Выедете завтра, 13-го. Вас вызывают в Ленинград на дополнительное расследование вашего дела".

Я была без ума от счастья. Сидеть в ленинградской тюрьме и слушать издали звоночки трамваев с Литейного моста - и то казалось мне легче, чем на здешней "воле".

В вагоне, поодаль, меня сопровождал "некто в сером".

15 сентября с желтой деревянной коробкой в руке ступила я на ленинградский перрон. "Некто в сером" исчез. К моему удивлению, никто не сказал мне "пройдемте, гражданка" и не повез ни на Гороховую, ни на Шпалерную, а ко мне подошел семнадцатилетний брат мой Боба - как вырос! как возмужал! - взял у меня из рук коробку, и мы вместе отправились домой. Милый Боба! Милая Знаменская церковь! Милый Невский! Милый наш Манежный переулок! Милый Спасский собор и милый скверик, обнесенный черными чугунными цепями. Я дома. Сколько седых прядей прибавилось в волосах у моего вечно молодого отца! и, наверное, по моей вине! Мама - а на коленях у нее длинненькая смешная беззубая Мурочка. Мурке - уже 7 лет.

Спокойные дни дома. Откладываю заботы об учении, о работе. После, после, немножко после подумаю. Еще чуть-чуть, еще денек покоя. Вижусь с друзьями, хожу гулять с Мурочкой, много и допоздна брожу по городу. Навещаю Катину маму - читаю вместе с ней Катины письма. Ни в чем я перед Катей неповинна, напротив, она слегка передо мной, а все-таки... все-таки... я дома, а она - нет. Утешаю себя и Катину маму: Корней Иванович ведь и о Кате хлопочет. У Кати тяжело болен отец.

А в октябре повестка из ГПУ, приглашение на Гороховую, 4.

Фамилии следователя не помню. Скромный, опрятно одетый молодой человек с интеллигентным лицом. Никакого нового следствия, доследования, переследования он не вел. Предложив мне сесть, он произнес краткую речь. Сказал он вот что: меня отпускают значительно раньше срока благодаря заступничеству М. М. Литвинова и Я. М. Шатуновского1. Они за меня поручились. Я могу жить, работать и учиться в Ленинграде по-прежнему при том условии, что я подпишу заявление: обязуюсь никогда не участвовать ни в какой контрреволюционной организации. Следователь придвинул ко мне чернильницу, перо и бумагу:

- Пишите.

- А я никогда и не участвовала, - сказала я.

- Тем лучше, - усмехнулся он. Встал, закурил папиросу и начал медленно и терпеливо ходить из угла в угол по просторному кабинету, изредка со скукой останавливаясь у окна. Я же обмакнула перо в чернильницу:

"Я, нижеподписавшаяся, Чуковская Лидия Корнеевна, - писала я лиловыми чернилами, - обязуюсь никогда..."

Тут я отложила перо. Следователь стоял посреди комнаты.

- Скажите, пожалуйста, - спросила я, стараясь говорить как можно более вежливым и даже кротким голосом, - разрешите спросить вас, гражданин следователь, а Екатерину Алексеевну Б. вы тоже освободите досрочно, если она даст вам такую подписку?

Он ответил с неожиданной грубостью. И с большим самодовольством:

- Анархисты расстреливали коммунистов, а коммунисты хоть и не расстреливают анархистов, но в Сибири им места хватит.

- А, так, значит, способ - подписать обязательство и таким образом досрочно освободиться из ссылки - предоставляется мне одной? Тогда я ничего не подпишу.

С этого дня начались мои мучения.

Они, я сказала бы, состояли из трех слоев.

Первый слой: ГПУ. Меня вызывали через день. С минуты на минуту я ждала, что меня оттуда отправят на Шпалерную. Следователь орал: "На этот раз вы не отделаетесь Саратовым! Пойдете на Соловки!"

Второй слой: друзья и родные. Мне объясняли, что я сама невесть зачем запихиваю себя в тюрьму; что я никого не жалею - ни папу, ни маму, ни Мурочку; что о Катюше Б. Корней Иванович и так хлопотал с первого дня нашего ареста и будет продолжать хлопоты; что за нее обещал хлопотать Маяковский, чуть не ежедневно играющий в карты с крупным чекистом - Аграновым (Маяковский, после неоднократных напоминаний Корнея Ивановича, написал Катюшино имя внутри на крышке той папиросной коробки, из которой угощал чекиста); что, наконец, Катюша действительно провинилась - переписала листовку, - да еще без спросу, и могла сильно повредить Корнею Ивановичу, а я ни в какой организации не состояла и никаких листовок не переписывала; и требовать от властей, чтобы с нами обращались одинаково, нет оснований... Что нельзя, нельзя терзать Корнея Ивановича и маму, которые из-за меня седеют. Этот второй слой был самый мучительный.

И, наконец, третий: моя собственная, разрывающаяся от боли душа. Сознание говорило мне, что мои близкие правы, что снова лишать себя Ленинграда, самой сажать себя в тюрьму - не только глупо, но и жестоко, что никто из любящих меня не заслужил с моей стороны такой жестокости, что, наконец, в предлагаемой мне подписке нет ничего бесчестного, ведь я действительно не состояла и состоять не собираюсь ни в какой политической организации, а хочу только учиться и работать. Это говорил мозг, рацио, разум, это же говорила и жалость. Но что-то, помещающееся не в голове, а где-то - не знаю где! - властно и бесповоротно учило меня: им ничего нельзя давать, никаких подписок и расписок, и не потому, что я собираюсь нарушить обещание (я уже тогда сообразила: путь политического деятеля не мой путь), а потому, что они - негодяи, нелюдь, нечисть, насильники, что они преследовали интеллигенцию, высылали ее, расстреливали - расстреляли же Гумилева! и кронштадтцев расстреляли, хотя те поднялись защитить справедливость, - и у них в сейфе не должен храниться мой что бы то ни было обещающий почерк. Это было что-то вроде суеверия "чур меня", вроде дурацкой приметы: перебежит тебе дорогу черная кошка - бойся...

(А может быть - что-то вроде зачатков мировоззрения?)

Муки мои длились около месяца. И кончились, как пишут в романах, столь же внезапно, сколь начались. В один прекрасный день вызывать меня перестали. Три дня не вызывают, пять дней не вызывают, неделю не вызывают и две... Я беспрепятственно поступила вновь в тот же Институт истории искусств. Правда, курсом ниже, чем все мои прежние соученики.

Катюша вернулась в начале февраля 1928 года. По-видимому, Агранову надоело читать ее фамилию на папиросной коробке. Вопреки моим ожиданиям, Катя не только дала требуемую от нее подписку, но, по заказу редакции, выступила в ташкентской газете с покаянным письмом.

Я была счастлива за нее, за ее больного отца, за маму. С Катей я не поссорилась. Каждому виднее - каяться, не каяться. Мы не поссорились, но более и не дружили.

Дальнейшая Катина судьба была ужасна. Об этом расскажу ниже.

2


Я не помню, когда именно начал строиться Большой Дом - на Литейном проспекте, по левую руку, если идти с моста. Но сразу, еще и недостроенный, он стал в просторечье именоваться "Большим". И не только потому, что он - шестиэтажный, да еще на гранитном фундаменте, высился среди четырехэтажных и что тянулся он, единственный, на протяжении целого квартала. Все понимали: чекистам на Гороховой тесно. Большой Дом называли Большим, сознавая его всемогущество.

Но я пишу не историю ЧК-ГПУ-НКВД-КГБ. Она изложена не мною и не единожды. Вместе с историей гибели миллионов изложена она и в великом лирико-эпическом творении Солженицына "Архипелаг ГУЛаг" и во многих, опубликованных в конце 80-х и в начале 90-х документах. Я пишу о Митиной и о своей судьбе. Пишу в тщетных поисках причин и следствий.

Прошло без малого десять лет со дня моего первого ареста. Я вышла замуж, я работала в редакции, руководимой С.Я. Маршаком, я родила Люшу, я разошлась с Вольпе и вышла замуж за Бронштейна. Мы уже успели пожениться, побывать в Москве, обрести "жилищный фонд" для обмена на общее жилье (Литейный, 9, плюс улица Скороходова, 22), а меня внезапно - через столько лет! вызвали в Большой Дом. Было это зимою 1935 года, то есть в очередную новую эпоху: после убийства Кирова. Я для того и рассказала на предыдущих страницах о тюрьме своей и ссылке, чтобы показать новизну "тридцать седьмого". Между ними затесался тридцать пятый. Мы понимали, что Киров убит Сталиным; по какой причине убит, за что убит и зачем - мы угадывали. Целью Сталина, в частности, было еще и еще раз, в который уж раз устроить погром в Ленинграде. По его повелению расстреляли всех исполнителей и всех непосредственных свидетелей убийства, но это был только почин. Убрав концы в воду, арестовывать начали сотни людей, не имевших к убийству и к убийцам ни малейшего отношения, но некогда, много лет назад, принадлежавших к оппозиции (как, например, наш друг, писательница Раиса Родионовна Васильева, арестованная в 35-м и расстрелянная позднее - в лагере - в 38-м году). Расправились с бывшими оппозиционерами. Это не ново. Но этим не окончилась казнь города и подготовка к "тридцать седьмому". Эшелон за эшелоном стали отправлять в Казахстан и в другие дальние места людей дворянского происхождения, чье присутствие в Ленинграде, как объясняли газеты, только и могло создать атмосферу, побудившую злодеев к злодеянию. Это было тоже не ново.

В Кремле не надо жить. Преображенец прав.
Здесь зверства древнего еще кишат микробы:
Бориса дикий страх и всех Иванов злобы,
И Самозванца спесь - взамен народных прав, -

писала Ахматова в сороковом году.

Сталин ненавидел Ленинград чуткою ненавистью самозванца. И ненавистью неуча к интеллигенции. Город - недавняя столица, город - "колыбель революции", вечный соперник Москвы. Промышленный центр, порт, память о Кронштадтском восстании. Вечное соперничество двух крупных партийных организаций, вечное соперничество двух разведок. Я не хочу сказать, что Сталин любил вообще какой-либо город или деревню, или, например, свою родную Грузию. Я не хочу сказать, что, в отличие от Сталина, любили наш город Зиновьев или Ленин. Я не хочу сказать, что до 35-го года в Ленинграде - или в какой-нибудь другой точке нашей страны - не свирепствовал террор. Но эпоха, наступившая после убийства Кирова, - один из памятных мне, горожанке и ленинградке, мощнейших, выбрасывающих пламя наружу, подземных толчков террора. Некое предисловие к "тридцать седьмому".

Кирова убили в декабре 1934 года. Меня вызвали срочной повесткой в Большой Дом в феврале 1935-го. Где ты - саратовский вежливый Нестеров? Где ты, учтивый ленинградский следователь, которому я не дала подписки и который тем не менее, отпустил меня на все четыре стороны?

3


В глубине узкой и длинной комнаты пахло свежей краской и разило пивом. У окна письменный стол, а перед ним стул. Хозяев двое: один - чернявый кавказец, другой русский, с перманентно завитой белобрысостью. Оба в военном, и оба с кобурами у пояса. Не револьверы меня удивили - оружие пристало военной организации. Меня испугало то, что оба они, болтая ногами, сидели не за письменным столом, а на письменном столе, и не чернильница стояла между, а недопитая пивная бутылка, два стакана и огурец.

- Присядьте, - сказал перманентный и придвинул мне стул - ногой. Я испуганно села. Ноги в высоких сапогах, пахнувшие потом и гуталином, болтались недалеко от моих плеч и лица.

У завитого физиономия была совершенно дурацкая. ("С физиономией дурацкой" - вспомнилось мне.) Такова же и речь. Кавказец вступил в разговор не сразу, а белобрысый произнес, что мне, давно разоблаченной контрреволюционной преступнице, оказана была милость. (Он произнес: "милостыня".) Теперь я должна платить по счету. Обязана сотрудничать с органами, чтобы помочь им рассчитаться полностью - опять-таки по счету - с теми врагами, у кого руки в крови дорогого Сергея Мироновича. Классовая борьба в нашей стране обостряется. Враги не дремлют. Все честные советские люди должны сплотиться вокруг меча революции. Я тоже должна сплотиться: помогать органам разоблачать еще недоразоблаченных врагов. Только этим могу я искупить - он сказал: "искупить по счету" - собственную вину.

Я ответила рассуждениями, какие пытались лепетать в подобных обстоятельствах, наверное, многие и многие и до и после меня. Я, мол, лишена дарований для подобной работы. Проболтаюсь. Ничего не умею скрывать. Лишена актерских способностей, не умею притворяться. К тому же, в той среде, где я живу, никаких антисоветских разговоров никто никогда не ведет. И вообще я, и друзья мои заняты исключительно созданием советской литературы для детей, преимущественно сказок. Так что не о чем мне будет докладывать.

- Вы нам тут детские сказочки не рассказывайте! - заорал перманентный, и я невольно откинулась на спинку стула - так близко к моему лицу закачались теперь его сапоги и так остро пахнyло пивом.

От его крика, от запаха гуталина, краски и пива, от унизительного чувства полной беспомощности я очень быстро утомилась, переутомилась, устала смертельно и уже не в силах была обосновывать свой отказ. Я отвечала одно только слово: "нет! нет! нет!"

- Попугай! - говорил белобрысый и толкал своего чернявого товарища локтем в бок. - Гляди, попугай! "Нет, нет, нет!" И мы попку выучим: "да, да, да!"

Сколько часов длились крик, сапоги, пиво и "нет" - я не знаю. Полчаса, четыре часа? Мне казалось - столетие. В том, что домой я не вернусь, а прямо отсюда на Шпалерную, я не сомневалась. И всей душой об этом мечтала - только бы окончились сапоги и крик.

Крик окончился. Началась стрельба.

Да, они стреляли. Оба. Сидя на столе, вынув револьверы, поигрывая ими и прищурясь. Это было не во сне, а наяву. Они стреляли.

В меня? Нет, иначе я не писала бы сейчас этих строк. Куда же? Не знаю. Быть может, выстрелы были холостые? Никаких дырок в стене или в потолке я не видела.

Впрочем, я не смотрела кругом, а только вздрагивала и жмурила глаза.

Тишина, тишина!

Стрельба прекратилась. Я ждала, что сейчас войдут солдаты и отведут меня в камеру. По улице поведут? Подземным ходом?

Хозяева соскочили со стола.

- Чего сидишь развалясь? - заорал кавказец. - Марш отсюда, неблагодарная тварь! Убирайся! Иди, но помни (это уже мне в спину, когда я, пошатываясь, шла к двери), - помни, что теперь мы знаем, кто ты такая!.. Куда поперлась? Кто тебя без пропуска выпустит? Раззява! Давай пропуск!

Я вернулась к столу и протянула бумажный квадрат.

Он подул на печать, приложил ее к бумаге и швырнул мне.

- Привыкла, что тебя по головке гладят? Мы тебя отучим!

Лестницы не помню. Помню, как уже сказано мною выше, что заплетающимися ногами я прошла сначала из Большого Дома не в свою сторону, а в обратную - к мосту. Потом повернула и пошла верно. И вот мой заплетающийся рассказ снова привел меня к воротам дома по Литейному, 9. И тут ожидал меня, судорожно вглядываясь в прохожих, Митя.

4


Наконец-то мое повествование снова возвращается к нему!

Я лежала на диване и плакала. Митя поставил мне градусник, положил на лоб мокрое холодное полотенце. Рвался к телефону - вызвать врача.

А мне хотелось, чтобы он тихо сидел возле и слушал мои слова, не прерывая меня. Повторяла я все одно и то же - и в самом деле, попугай.

- Понимаешь... Я хочу, чтоб ты понял... Дело не во мне... Дело в них. Я хочу, чтобы ты понял про них... Там что-то случилось... Новое... Я ведь их видала и раньше... Я тебе рассказывала... Нет, ты не понимаешь!.. Они всегда одинаковые, они - это всегда они, но меняют обличье.

И, приподнявшись на локте и плача, я снова и снова пыталась найти слова. Повторяла клочками и без толку всю свою тюремно-ссыльную эпопею двадцатых годов. Митя и без того помнил ее наизусть и, бывало, любил снова и снова расспрашивать со всеми подробностями о моем аресте (как звенел колокольчик у двери, а мне снилась тройка), о Саратове, о тамошней коммуне, о Волге - мы собирались вместе побывать и на Большой Казачьей, и в Кирпичном переулке, и даже прокатиться на лодке до самой Соколиной горы... "Я тебя в один день научу на веслах и без руля", - говорила я. Теперь мне было не до всех этих детских мечтаний. Теперь мне хотелось сказать Мите, что ему делать с Люшей, если меня уведут. "Ты только не отдавай ее Цезарю, - бормотала я, - если за мною придут... Да нет, Митя, ты не беспокойся, это я зря говорю, они не придут... Они не отпустили бы меня сегодня, если бы намеревались арестовать... Ты ее отдай Корнею Ивановичу, - говорила, я плача. - Тебе самому ее не вырастить. Тебе надо оставаться ученым... Нет, я знаю, ты ее любишь, но к этому труду не привык... Цезарь тоже любит ее, но он ничего не может... Отдать ее ему - это все равно что забыть ее на вокзале... Да нет, Митя, за мной не придут"...

- Ты не понимаешь, - ныла я. - У них сейчас новое обличье, новый оскал звериных зубов... Послекировское... Откровенное.

- Я понимаю одно: сегодня там надлежало быть не тебе, а мне, - отвечал Митя. - Для таких разговоров следует вызывать мужчин, а не женщин... Ты совсем больна... Хочешь горячего чаю? Я сейчас принесу. Я чувствовала, что он более жалеет меня, чем понимает. Он, всепонимающий Митя.

- Так и говорили: куда поперлась? - переспрашивал он. - И попугай? Мы тебя отучим? Ты не ослышалась?

- Нет, я не ослышалась. Не слышишь - ты. И не совсем мне веришь.

Недели две каждую ночь мы с напряжением ожидали: за мною придут. Но никто не приходил. И повестки с вызовом не было. А дни требовали безотрывного труда и от меня, и от Мити и поисков квартиры для обмена, для обретения наконец нового общего дома. О Большом Доме мы потихоньку забывали. Память жила в нас, но мы гнали ее от себя прочь. Иначе - расставайся с пером и бумагой. Всего через два с половиной года - о! насколько более, чем мне, дано было Мите испытать, понять и поверить. Брань и побои, испытанные им на допросах, не чета были "куда поперлась". Выстрел, который он получил в затылок, не чета холостым зарядам - тем хлопушкам, какими стращали меня.

1. Яков Моисеевич Шатуновский (1879-1932) - приятель Корнея Ивановича, математик, заведующий кафедрой математики в Институте красной профессуры, член партии с 1907 года. Многие влиятельные партийные деятели двадцатых годов были его старинными личными друзьями. Сам он работал в коллегиях двух Наркоматов: иностранных дел и путей сообщения.

Со всею семьею Литвиновых, в особенности с женой Максима Максимовича, английской писательницей Айви Литвиновой, Корней Иванович подружился в 1926-1927 году, когда М. Литвинов занимал высокий пост заместителя наркома иностранных дел.

К ОГЛАВЛЕНИЮ КНИГИ


Яндекс цитирования