ИС: "Новое русское слово"
ДТ: 15 апреля 1987 г.

Гамбургский счет

К 80-летию Лидии Чуковской

Лидии Корнеевне Чуковской исполнилось 80 лет. Вижу ее сейчас такой, как видела в последний раз: открытое, ясное лицо, внимательный взгляд, усмешка, притаившаяся за толстыми стеклами очков, красивые седые волосы, аккуратно уложенные в строгую прическу, прямая царственная осанка. Слышу чуть глуховатый ее голос, ироническую интонацию. Слышу ее прямое и откровенное о чем-то суждение. Друзья говорят, что она и сейчас такая, ничуть не изменилась за эти годы.

Мне очень бы хотелось теперь взобраться по скрипучим ступенькам лестницы переделкинского дома, заглянуть вместе с Еленой Цезаревной (Люшей, дочерью Лидии Корнеевны) в кабинет Корнея Чуковского, деда, как называют его и дочь, и внучка, в его библиотеку, увидеть по-прежнему висящую на стене докторскую мантию Оксфорда, врученную когда-то в знак признания нашему классику в знаменитом английском университете, прижаться к этой знакомой наивной мантии лицом и почувствовать, что прошло с тех пор, как я была здесь, вовсе не семь лет. Прошла целая жизнь. Хотелось бы спуститься потом вниз и усесться пить чай на чудесной старомодной веранде, хотелось бы задать Лидии Корнеевне тысячу вопросов или хотя бы просто сказать ей, как я рада ее видеть.

Но ничего этого я не могу. Хотя и происходят сейчас на нашей родине события под общим названием "перестройка", хотя и рассказывают приезжающие сюда, на Запад, о наступившей свободе, толкуют о новой оттепели в литературе, нас это пока не касается. Не касается это и Лидии Корнеевны Чуковской, живущей в Москве, но исключенной из Союза писателей в 1974 году. Оттепель оттепелью, а имя Чуковской все еще заморожено запретами, книги ее "там" не издаются, а те, что приходят отсюда, люди прячут подальше от постороннего глаза. А жаль. Они изданы хорошо и могли бы украсить любую библиотеку, как украшают сейчас нашу.

Я подхожу к книжной полке, на которой стоят книги Лидии Корнеевны. Снимаю их все, раскладываю на столе. Вот "Опустелый дом", самая первая самиздатская книга в Москве, затронувшая тему сталинских лагерей, - книга, переведенная на все европейские языки и вышедшая во многих странах, но только, конечно, не в Советском Союзе. Вот повесть "Спуск под воду", вот "Памяти Ахматовой" - сборник стихов, писем, воспоминаний, собранных Лидией Чуковской, вот книга об отце - "Памяти детства", вот "Процесс исключения" (анализ? памфлет? размышления?) - о советской литературе и жизни советских писателей, "Предсмертие" - написанные с необычайной художественной силой воспоминания о последних днях Марины Цветаевой. И, наконец, мои любимые "Записки об Анне Ахматовой", том первый и том второй, книга, которую мы снимаем с полки очень часто.

Трудно переоценить значение этой книги для всей нашей культуры. "Записки об Анне Ахматовой" - это не только воспоминания об Анне Ахматовой, это история собранных ценою подвига стихов, стихов заученных, переписанных, далеко запрятанных, перепрятанных, потерянных и вновь найденных, забытых и вспоминавшихся строчка за строчкой. Стихов, пронесенных через всю жизнь. Это история великой дружбы и преданности, но не только поэту, а главное - поэзии, искусству, правде. Наверное, среди всех даров, которые дал Бог Анне Ахматовой, дружба с Лидией Чуковской была не последним даром. Но "Записки об Анне Ахматовой" - это еще и книга обо всех поэтах и писателях того времени, о самой литературе и ее судьбе, это летопись нашего времени. Вот почему нет сегодня ни одного литературного явления, ни одной актуальной литературной темы, которая не возвращала бы нас к книгам Лидии Чуковской.

Покажу это на примере. Вернемся опять к бурным событиям сегодняшнего дня, одна из сенсаций которого - восстановление в Союзе советских писателей Бориса Пастернака. Роман Пастернака "Доктор Живаго", отмеченный в свое время на Западе Нобелевской премией, а на родине поэта - травлей и исключением из Союза писателей, сейчас собираются (на этот раз, кажется, всерьез!) напечатать. В не так давно разгромленном доме поэта собираются создать его музей. Создана комиссия по литературному наследию во главе с поэтом Андреем Вознесенским, которого, как я слышала, в Москве называют теперь заведующим прахом Б.Л. Пастернака.

Вот что говорит Вознесенский в интервью журналу "Огонек":

"Одна из нынешних моих забот - комиссия по наследию Пастернака. Пытаемся основать музей на его даче в Переделкине - "трудно, брат, но нужно", восстановить доброе имя великого поэта, снять с него клеймо исключенного из Союза писателей. В Переделкине могли бы проходить Пастернаковские чтения, как наши, так и международные. Нужно целиком опубликовать все его произведения, в том числе поэтичный роман "Доктор Живаго". Все это прежде всего не только для того, чтобы восстановить историческую справедливость, а для создания атмосферы нашего сегодняшнего искусства, для создания новых произведений по искреннему, как говорил В. Шкловский, по "гамбургскому счету" чтобы легче было новому "юноше бледному со взором горящим"".

Что же плохого, спросят меня, в этом интервью? Справедливость, хотя и поздно, восторжествовала. Пастернака восстановили в Союзе писателей, Вознесенский заботится об атмосфере сегодняшнего искусства...

- Ничего плохого, - отвечу, - за исключением того, что каждое слово здесь фальшиво. Оставим на совести Вознесенского "клеймо" исключения из Союза писателей. Оставим также и эпитет "поэтичный", приставленный к слову "роман", чтобы объяснить читателю, что это не предвкушаемая им "антисоветчина", а что-то совершенно безобидное и отвлеченное. Ну, уж а все эти комиссии и международные симпозиумы, понятное дело, совсем не нужны теперь Борису Пастернаку, зато очень даже нужны Андрею Вознесенскому, который, кажется, очень преуспел в этом смысле, если судить по его самодовольному виду и по роскошно-безвкусной белой дубленке среди переделкинских снегов на огоньковской фотографии.

Да и что, собственно, в этой истории нового, какое вообще она имеет отношение к "перестройке"? И имя Булгакова, и имя Зощенко, например, тоже были в свое время возвращены в литературу вместе с их книгами. Даже гроб Шаляпина, как известно, вернулся в Россию, хотя Шаляпин вовсе никого об этом не просил и даже высказывался в совсем противоположном духе. Что "они любить умеют только мертвых", мы давно знаем.

История не донесла до нас, к сожалению, никаких свидетельств ни той нежной и крепкой дружбы между Пастернаком и Вознесенским, о которой столь трогательно рассказывает сегодня поэт, ни сколько-нибудь заметных его поступков, совершенных по "гамбургскому счету".

Напротив, все мы хорошо помним, как быстро сделали свой выбор и А. Вознесенский, и Е. Евтушенко (о его наглом и жалком в то же время интервью там же, в "Огоньке", я не говорю сейчас, так как это не имеет отношения к теме), когда поняли, что времена меняются и проклятый вопрос "С кем вы, мастера культуры?" опять стоит со всей серьезностью. После недолгой хрущевской оттепели, когда в весенней разноголосице среди оживших надежд слились все голоса и трудно было порой различить их силу и значимость, особенно когда голоса были громки, а "взоры" - горящие, довольно быстро наступили иные времена:

Пятым действием драмы
Веет воздух осенний...

Впрочем, я вовсе не хочу сказать, что ни у Вознесенского, ни тем более у Евтушенко не было интересных стихов, очень хороших строчек. Были. И тем горше метаморфоза.

В скоро наступившей зиме снова определились полюса.

Вот что писала Лидия Чуковская в 1968 году в статье "Не казнь, но мысль, но слово", адресованной в газету "Известия", но, разумеется, там не напечатанной, а ходившей по рукам в виде самиздата:

"Чем же оплатить массовое организованное душевредительство, разврат пера, распутство слова? Казалось бы, если и можно, то только одним: полнотой, откровенностью правды. Но правда оборвана на полуслове..."

По мне, именно такие мастера в "распутстве слова", в "разврате пера", во лжи и дезинформации, как Евтушенко и Вознесенский, принесли общественному сознанию гораздо больше вреда, чем грубые и неумелые Марковы и Софроновы. Именно они, искусно переплетая малюсенькие кусочки правды с недомолвками, утаиваниями главного и передержками, превращают все, за что берутся, в полную ложь.

То же происходит у них и с сегодняшней "перестройкой". Благополучно пережив все события прошлого, сегодня, кажется, осуждаемого, они вновь с тем же энтузиазмом и так же громко рассказывают теперь, как боролись всегда за справедливость, за правду, как именно благодаря их усилиям и наступила "эпоха гласности" тридцать лет спустя. А мне бы хотелось сейчас напомнить, что рассказывала о судьбе Пастернака Лидия Чуковская тогда, когда это происходило, - в "Записках об Анне Ахматовой".

22 апреля 58

К сожалению, у Деда были Ираклий и Наталья Константиновна Тренева. Так что мое свидание ни с Дедом, ни с Борисом Леонидовичем в сущности не состоялось... Сейчас я во все глаза смотрела на Бориса Леонидовича. И слушала во все уши.

Мое первое впечатление было, что выглядит он отлично: загорелый, глазастый, моложавый, седой, красивый. И, наверное, оттого, что красив и молод, печать трагедии, лежащая в последние годы у него на лице, проступила сейчас еще явственнее. Не утомленность, не престарелость, а Трагедия, Судьба, Рок.

И еще новизна: его отдельность. От всех. Он уже один - он ото всех отделен. Чем?

...По-своему, на свой манер, лицо у него, вопреки загару и здоровью, не менее страшное теперь, чем у Зощенко. Но, глядя на того, сразу замечаешь болезнь. Михаил Михайлович худ, неуверен в движениях, он - "полуразрушенный, полужилец могилы". А Борис Леонидович красив, моложав, возбужден, голосист, - и гибель на лице.

26 октября 58

Длится пастернаковская страстная неделя. Сегодня "Правда" спустила на Пастернака Заславского. Этот "публичный мужчина", если воспользоваться терминологией Герцена, из тех, кто торгует красой своего слога, призван, видите ли, напомнить Пастернаку о совести, о долге перед народом.

Все тонет в фарисействе...

Глядят на меня с газетных страниц кавычки - излюбленный знак того жаргона, на котором изъяснялись у нас журналисты палачествующего направления, так и вижу сквозь десятилетия: "деятельность"- в кавычках, "школка" в кавычках; теперь: "награда"- в кавычках, "мученик" - в кавычках.

Только два слова - враг народа - всегда употребляются без кавычек. И еще два: внутренний эмигрант.

28 октября 58

С утра, встревоженная состоянием Деда, я поехала в Переделкино... Глаза несчастные, потому что работать нельзя, и три ночи не спал и, конечно, Пастернак, Пастернак. Думает он, разумеется, только о том, что случилось. Эти мысли подняли давление, лишили его сна, уложили в постель. Не знаю, известно ли ему уже, что Пастернак вчера исключен из Союза? Спросить, узнать, посоветоваться, утешить нельзя...

Спустилась, побродила по мокрому саду и вдруг поняла, что я сейчас сделаю: пойду к Пастернаку. Я ухватилась за эту мысль с такой жадностью, с какой кидается, наверное, больная собака на целебную траву.

По ту сторону улицы у обочины стояла машина. Она и утром, когда я пришла со станции, была тут же; я еще подумала тогда: вот кто-то приехал мешать Деду, надо не пустить... И сразу же забыла про нее. Сейчас я рассмотрела четырех одинаково одетых мужчин, погруженных в чтение одинаково раскрытых газет. На меня они даже не взглянули, но идя своей дорогой к шоссе, я все время чувствовала затылком провожающие меня восемь глаз.

...Сегодня этот короткий путь казался мне удивительно длинным. Я шла мимо глухих заборов, по пустой дороге, мимо канавы и поля. Кругом - никого. Но, к стыду моему, страх уже тронул меня своей лапой. Я чувствовала, что не они, а я сама уже подозрительно кошусь на кусты, на канаву, на знакомую тропу... Подойдя к воротам, я каждую секунду ожидала окрика: "стой!"

...Он шел по двору, вглядываясь в меня и не узнавая. Узнав, убыстрил шаг и обнял меня.

- Исключили? - спросил он.

Я кивнула.

- В газетах уже речи... и все? У нас еще не было почты.

- Нет, только само постановление. Я проглядела мельком.

- А знаете, - сказал он с раздумьем, - мои друзья, Ивановы, говорят, что мне следует уехать отсюда в город, потому что здесь, на улице, может кто-нибудь запустить в меня камнем.

Он вскочил и остановился передо мной.

- Ведь это вздор, не правда ли? У них воображение расстроено.

- Вздор, - сказала я решительно. - Совершенный вздор! Как это может быть!.. Вздор, - повторила я опять. И потом, когда мне на минуту представилось, будто мерзкая тема покинула нас, сказала, что из его последних стихов знаю "Птичку" и "Грозу" - от Деда.

Он отмахнулся раздраженно.

- Стихи - чепуха, - сказал он с сердцем. - Зачем люди возятся с моими стихами, не понимаю... Единственное стоящее, что я сделал в жизни, - это роман. И это неправда, будто роман люди ценят только из-за политики. Ложь. Книгу читают и любят...

...Я поднялась. Ничего путного я все равно не сумела сказать ему. Он меня не удерживал. Надел пальто и вышел вместе со мною - он собирался дозваниваться из конторы городка в Москву. Я его уговорила идти лучше к нам, зачем ему идти сейчас в контору на всеобщее обозрение? Он согласился... Безлюдье, пустота, безмолвье дороги и поля охватило нас и заставило умолкнуть. Я заметила, что Борис Леонидович одним глазом покосился на кусты и канаву.

- Как странно, - сказал он, с совершенною точностью выговаривая мою собственную мысль, - никого нет, а кажется, что кто-то смотрит.

- Упырь? - сказала я. - Тот блоковский, или недавний наш, все равно.

Он пробормотал что-то, кивнул, но, кажется, не понял. А я про себя молча прочитала этот блоковский отрывок, который воспринимаю и помню наизусть...

Мы подходили к нашей даче. Четверо сидели в машине вразвалку, уже не прикрываясь газетами, и во все глаза глядели на нас... Борис Леонидович переговорил очень быстро. Я проводила его до ворот, а потом - так не хотелось расставаться с ним! - до перекрестка. Парни, развалясь, тосковали в машине.

...Мы простились. Он пошел было прочь (странно - мне впервые бросилось в глаза, как он хромает), но вернулся, обнял меня и поцеловал".

Скрупулезно, беспристрастно, не упуская ни одной детали, описывает Лидия Чуковская всю историю от начала и до конца. Горестно рассказывает она об участии в ней не только таких "публичных мужчин", как Заславский, не только тех, кто пришел и сказал свое слово, но и тех, кто не пришел и не сказал, винит всех и винит себя.

30 октября 58

Нет, никто из друзей, обожателей, поклонников идти не намерен. Я встретила одного знакомого, он сказал мне: "Сяду в машину и уеду в неизвестном направлении. Куда глаза глядят". Врешь, от себя не уедешь.

1 ноября 58

И в Москве, и в Переделкине бесконечные разговоры о том, кто же, в конце концов, вел себя вчера на собрании гнуснее: Смирнов или Зелинский, Перцов, Безыменский, Трифонова или Ошанин? Не все ли равно? Мы. Я".

Но не только за ту пастернаковскую трагедию несет Лидия Чуковская личную ответственность. Другая, неменьшая трагедия совершается постоянно на ее глазах:

29 октября 58

Вспоминаю Герцена: "Какие вы все злодеи народа". Сегодня с утра я вызвала такси и к Анне Андреевне... Еду. Мальчишка шофер внезапно обернулся ко мне:

- Читали, гражданочка? Один писатель, Пастер, кажется, фамилия, продался зарубежным врагам и написал такую книгу, что ненавидит советский народ. Миллион долларов получил. Ест наш хлеб, а нам же гадит. Вот, в газете пишут. - И протянул мне "Правду"".

"Ах, какие мы все злодеи народа! Мы не прочитали тебе, мальчик, Пастернака, не дали вовремя его стихов, его Шопена, его статей, - чтобы ты оказался в силах встретить этот номер газеты так, как он того заслуживает!"

И еще одно: всегда, во всех обстоятельствах для Чуковской важно слово. Не "слово" как отдельная субстанция, как только элемент литературного творчества, а слово как мерило нравственности. "Нравственность человека видна в его отношении к слову" - недаром эти слова Толстого взяла Чуковская эпиграфом к своей повести "Спуск под воду". Верность слову, по Чуковской, - это верность правде и жизни, и искусства.

30 октября 58

Перечитала речь Семичастного в "Комсомольской правде". Переписываю, чтобы перечитывать и никогда не забывать. Сначала сравнение с овцой. Паршивая овца в стаде. Потом - образ не выдержан! - овца превращается в свинью: "Иногда мы совершенно незаслуженно говорим о свинье, что она такая-сякая и прочее. Я должен вам сказать, что это наветы на свинью. Свинья... она никогда не гадит там, где кушает... Поэтому, если сравнить Пастернака со свиньей, то свинья никогда не сделает того, что он сделал" (Аплодисменты)...

Самое примечательное тут слово - кушает. "Свинья кушает". Вот он кто такой, товарищ Семичастный. Он полагает, что слово "ест" - грубое слово, а сказать о свинье "кушает" - это представляется ему более интеллигентным".

Вот что замечательно в Чуковской. В этом контексте она, действительно, сочетанием "свинья кушает" уязвлена не меньше, чем сравнением великого поэта со свиньей.

И еще вот что - цитаты. Ее постоянное цитирование поначалу казалось мне чрезмерным. Ну вот, скажем, приведенная здесь сцена, когда идут они звонить в тот памятный день, идут в переделкинский дом. Все так точно передано в этой сцене: и пустота и безмолвье дороги, и безнадежность, и очевидное присутствие кого-то, кто наблюдает неотступно и будет теперь наблюдать до конца.

"- Как странно, - сказал он, с совершенною точностью выговаривая мою собственную мысль, - никого нет, а кажется, что кто-то смотрит.

- Упырь? - сказала я. - Тот блоковский или недавний наш, все равно".

Ну вот, подумала я когда- то, читая это впервые. При чем здесь упырь и при чем здесь Блок? Уж в этой-то сцене можно было бы обойтись и без Блока...

Но нет, перечитывая книги Чуковской, я поняла, что ни Блок, ни Герцен, ни Пушкин, ни Толстой в них никогда не бывают чужеродным элементом. Нет ничего отдельного в книгах Чуковской: ни "отдельных" цитат, ни "отдельного" слова, ни "отдельного" поступка. Только все это вместе и составляет совершенно неповторимый сплав, имя которому - Лидия Чуковская. Книги ее всегда узнаешь из тысячи других. А что выше можно сказать о писателе?

Но вернемся опять к сегодняшним сенсациям. "Мы были тощими, но уже тогда ничего не боялись", - признается в своем интервью Андрей Вознесенский. Похоже, что ничего не изменилось. Давно не тощий, он и сейчас ничего не боится: не боится встретить на улице живую Лидию Корнеевну Чуковскую, не боится посмотреть ей в глаза, не боится здесь, на Западе, выступать перед читателями Чуковской. Не боится говорить о "гамбургском счете".

Если бы наша литературная общественность вместо восстановления в Союзе писателей мертвых классиков, которые в этом совершенно не нуждаются, занялась сейчас живыми писателями и дала возможность живой Лидии Корнеевне Чуковской встретиться в своей стране со своими читателями - сейчас, а не тридцать лет спустя, - вот это было бы, действительно, что-то новое, тогда можно было бы говорить о настоящей перестройке в литературной жизни.

Что же касается нас, то мы из своего прекрасного, как его почему-то принято называть, далека продолжаем восхищаться и любоваться Лидией Корнеевной Чуковской, желаем ей здоровья и много лет жизни и верим, что книги ее, по которым уже сейчас изучаем мы нашу историю, рано или поздно дойдут на родине до самой широкой читательской аудитории.

Ирина Войнович

ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ