Правила чтения писем к поэту

"Лидия Чуковская - Давид Самойлов, Переписка", НЛО, Москва, 2004


Прошел уже почти год тех пор, как в литературном музее, что в Трубниковском переулке состоялся вечер "Правила чтения текстов советской эпохи". Героиней вечера была изданная накануне книга переписки Л.К. Чуковской и К.И. Чуковского.

Советская эпоха обладала свойством всепроникновения; она не щадила ни частных писем, ни частной жизни. И теперь для того, чтобы разглядеть эпоху в ее документах, нужно помнить о неизбежной недосказанности и подневольности авторов. Надежда - иллюзия, помощь - подвиг, дружба - жертва, повседневность - ад. Так должно читать многие тексты советской эпохи.

Письма Л.К Чуковской и Давида Самойлова писались в советские же времена, но у писем к поэту другие правила.

Вместе и по отдельности

- Вы так умеете вкушать от "пира одиночества", а я одиночество переношу плохо. Даже работать в одиночестве не умею. Мне нужно, чтобы дверь была открыта и чтобы доносились голоса из соседних комнат, из кухни. Я должен быть в курсе дела, отвлекаться от дела по всяким поводам.

- То, что вы любите, чтоб дверь была открыта и во время работы слышны были домашние голоса, изобличает здоровые нервы. Да, у вас имеются все основания иметь больные нервы, а они здоровые. Мое стремление к одиночеству не что иное, как наследственно больные и очень усталые нервы. Не только писать, но читать - я могу только в тишине, и не только в тишине, но в тишине защищенной, заведомо не нарушаемой. (Шум улицы или шум моря - не в счет). В Переделкине в пустом доме. В моем лесном домишке. В городской квартире когда Фины и Люши нету или они сидят в дальних комнатах тихие, как мыши. Любую работу - писать или готовится к писанию - только в непрерываемой тишине. Прервут - не могу к ней вернуться.


Они принадлежали к тому типу противоположностей, которые сходятся. Их разность бросается в глаза при первом знакомстве с письмами. В обращениях друг к другу она не проглядывает, а утверждается. Они несхожи во всем, начиная с мельчайших привычек, обыкновений, вкусов и заканчивая характерами, мировоззрениями.

Пятнадцатилетний Давид Самойлов провозглашал в дневнике: "мы должны быть эпикурейцами". Взрослый, много переоценивший Самойлов, который писал Лидии Чуковской, от эпикурейской части своей натуры не отрекся. Он снисходительно относился к собственной нерасторопности и по-прежнему, как в детстве, находил ничегонеделание приятным.

"Времени у человека, поглощенного своим трудом, вообще нет", - говорил Корней Чуковский, и мало было минут в жизни его дочери, когда бы она с этим не соглашалась. Одной из любимых ею фраз Герцена была такая: "труд - наша молитва". Она уходила в работу от волнения и страха, от безысходности, от себя. Какими бы опасностями не грозила изменчивая жизнь, постоянство труда было в ней незыблемо. В ее работе, как в ухоженном доме, все стояло на своих местах.

"Способность исчезать - одна из лучших моих способностей, и означает она только одно (или два) - мое легкомыслие и интерес к процессу жизни, т.е. отсутствие интереса к тому, что было вчера", - признавался в одном из писем к Чуковской Давид Самойлов. Желание жить сегодняшним днем было частью вынашиваемой с юности философии жизнелюбия. Первые же опыты самоанализа разрешились принципом, что жить надо легко. Этот вывод молодой исследователь собственной личности зафиксировал в дневнике. Он действительно искренне старался как можно проще прожить свою сложную жизнь. Более того, легкомыслие временами казалось ему свойством поэта.

"Легко" - это именно то слово, которое никогда не встретится в биографии Лидии Чуковской или работах, ей посвященных. Ни к ее внешней, ни к духовной жизни оно неприменимо. Тяжело вырастали в ее душе привязанности, тяжело начинались дела и книги. Невозможно, мучительно происходили расставания с людьми. Расставаний с воспоминаниями - не происходило. Память, собственно, и была тем пространством, в котором свершалась жизнь Лидии Чуковской. И не только потому, что она была перерублена тридцать седьмым, который разделил ее на счастливую и несчастливую части, завершил формирование личности и буквально вытолкнул в писательство. Миропонимание Лидии Чуковской стало ретроспективным как только она повзрослела настолько, чтобы иметь возможность оглянуться назад, почувствовать в себе то, что принято называть опытом. Ей дано было понять, что именно память человека извлекает суть из его жизни, проживаемой в суматошной или трагической неразберихе. С годами память овладевала ею все сильней, и порой над ней торжествовала. Уходы друзей сопровождались произведениями "в память". Не потому, что она стремилась "все сущее увековечить", а потому, что память воссоздавала линию жизни с каждым человеком с такой удивительной ясностью, резкостью и осязаемостью, что все реальное перед ней меркло.

Список противопоставлений Чуковской и Самойлова можно продолжать до бесконечности. Индивидуальность торжествует в их письмах. В каждой строчке два непохожих корреспондента верны себе. И все же даже самый пристрастный читатель не углядит в их отношениях отчужденности, наоборот, всюду теплота и нежное внимание друг к другу.

Природу их близости нетрудно обнаружить. Письма охотнее всего вступают в диалоги о литературе.

"Не знаю, понятно ли я пишу и хорошо ли это: больше любить в человеке заложенную в нем судьбу, возможность - более любить его мысли, его высокий дар, чем его самого…" - писала Лидия Корнеевна Чуковская.

И еще чуть-чуть на эту же тему в другом письме:

"Я люблю поэта Давида Самойлова"

Стихи, для нас - читателей - оставшиеся за пределами переписки, никогда, никуда не исчезали для Чуковской и Самойлова. Они были плотью их отношений. Они почти всегда сопутствовали письмам.

В поденных записях Давида Самойлова есть такая: "На "Беатриче" нет откликов, хотя разослал штук сорок. Отозвалась только Лидия Корнеевна. Это ее правило".

Это было правило уважения к труду, поддержки. Из всех явлений творчества нет более капризного и своеобычного, чем вдохновение. Оно никогда не приходит по зову необходимости, никогда не выбирает урочного времени для своих приходов. Много и долго общаясь с поэтами, Лидия Чуковская знала, что его ожидание нуждается в сочувствии, возникновенье - в торжестве.

"Какая она хорошая, умная, точная и наивная!" - записал о таланте Чуковской понимать стихи Давид Самойлов. Для того, чтобы разбираться в поэзии нужно верить в нее, как в первое любовное признанье.

Лидия Чуковская любила поэзию так, как любят море, сосны, снег, тишину. Наверное, потому, что, и поэзия, и природа способны на какое-то время становится счастьем. Стихи, шум волны, говор леса одинаково высвобождают в душе что-то детское, светлое. Печатные строки, также как верхушки деревьев, умеют дарить человеку мгновенья полета.

Вообще же особенность поэзии как выразительного средства заключается в том, что в ней становятся зримыми нити, связывающие нас с окружающим миром. Она не только порождение речи, но еще и дополнение к ней. Ей дано сказать о и тех чувствах, которые тщатся выразить глаголы, уставшие нести свою ношу, - я люблю, я страдаю; и о тех, что в обход чинных названий привычно выражаются междометиями, - восторг, удивление. Именно поэтому мы нередко "присваиваем" стихи, и каждое их чудное мгновение помним как собственное.

В одном из писем к Самойлову Лидия Чуковская написала о себе, что она "читатель", определив так свой способ воспринимать литературу. Что это означало в случае со стихами, например? То, что она начинала видеть в них ключ к автору только после того, как принимала стихи, т. е. находила в них достаточно созвучий со своими ощущениями, с фактами своей биографии.

"А "Беатриче" - чудо. И как хорошо мне было вдруг, среди бестолкового, бесконечного, больного и тревожного дня (выслушав по телефону очередную распространяемую клевету: "наследники Чуковского цепляются за дачу из корыстных побуждений") - каким благом был для меня этот внезапный поток - не знаю, как определить, чего - этот благодатный ливень! И как же Вы, дорогой Давид Самойлович, можете не ощущать счастья, создав такие стихи? Правда, счастливыми их не назовешь. Они - плод отчаянья. Но это то отчаяние, которое излучает свет.

И еще, знаете, чем они меня поразили. Когда-то, годов 10 назад (лень искать дату) написала я такие строки:

Однажды ты проснулся
И вспомнил невпопад,
Как он рыдал и гнулся,
В ногах валяясь, сад.
И клики электричек, И немоту моста,
И имя "Беатриче",
Обжегшее уста…

Когда Галя по телефону произнесла это имя - я впервые за много лет вспомнила, что были у меня такие строчки... Разумеется, никакого сходства, кроме совпадения в имени... Спасибо! Все это было неожиданно и удивительно. Будьте здоровы".

Да, в их стихах и прозе, как в характере и судьбе, не было никакого сходства, но сколько было вот таких совпадений, общих тем, параллельных героев. Снег, зима, вечер. Бессонница, память, прощание. Для каждой из названных тем можно найти не по одному примеру у обоих. Но для того, чтоб показать, как чужое может становиться своим, мне хочется коснуться "снежной" истории.

Снег у Самойлова - тема, у Чуковской - эпопея. О ее снеге можно бы писать монографии. Для него она нашла сокровеннейшие из слов, представила его во всех возможных состояниях.

Спектр ее снежных ассоциаций бесконечно велик: от счастливого детства в Куоккале, до губительного, разлучающего Ленинграда. Почти все, чему верна была душа, обозначается у Чуковской снежными знаками. Наверное, она любила его так за привычку появляться, дарить радость, а потом неожиданно, без предупреждения исчезать - за неизбежность разлуки, говоря короче. Ведь в преддверии близкой утраты всякое чувство переживается острее. Да и в жизни ее часто происходило именно так: счастье - утрата, за редкими милосердными исключениями. Но вот о другом свойстве снега, которое ей, я думаю, казалось важным, она как будто ничего не написала. Зато оно очень точно описано в стихотворении Давида Самойлова:

ПЕРЕД СНЕГОМ

И начинает уставать вода.
И это означает близость снега.
Вода устала быть ручьями, быть дождем,
По корню подниматься, падать с неба.
Вода устала петь, устала течь,
Сиять струиться и переливаться.
Ей хочется утратить речь, залечь
И там, где залегла, там оставаться.

Под низким небом, тяжелей свинца,

Усталая вода сияет тускло.
Она устала быть самой собой.
Но предстоит еще утратить чувства,
Но предстоит еще заледенеть
И уж не петь, а, как броня, звенеть.

Ну, а покуда в мире тишина.
Торчат кустов безлиственные прутья.
Распутица кончается. Распутья
Подмерзли. Но земля еще черна.
Вот-вот повалит первый снег.

Человек в этом стихотворении присутствует незримо. На него тяжелое небо опускает всю усталь природы. Вместе с деревом, кустом и дорогой он делит ожиданье. Во всяком "перед" - напряжение и тревога. Но снег грядет, как отдых.

Может быть, снег настигал Лидию Чуковскую в такой же предельной усталости от себя, от жизни, от сказанных и несказанных слов. И она стремилась к его белизне, чтобы на какие-то мгновенья, слившись с ней, снова набраться сил. Чтобы принять крупицу его незыблемого покоя. Во всяком случае, с такими чувствами шла к снегу Нина Сергеевна, героиня повести Чуковской "Спуск под воду", очень похожая на ее автора…

В переписке тоже есть подтверждение читательского подхода Лидии Чуковской, ее постоянного превращения чужого в свое, причем очень характерное, потому что слегка парадоксальное.

"А "Стареющий Дон Жуан" - нет, не нравится мне. Просто очень чужая мне мысль, а стихи верно хорошие. Не знаю. У меня нет способности чувствовать старость. Я много в жизни болела, помирала и снова оживала; вот я и чувствую: болит сердце? не болит сердце? а старость? Во-первых, мне кажется, возраст - вещь постоянная (у каждого человека - свой); во-вторых, я не умею почувствовать старость, как утрату, всего лишь как утрату чего-то, не как приобретенье. Затем, старость ведь гораздо крепче, защищеннее молодости и детства; в детстве-то мы уж совсем беззащитны. В молодости обиды непереносимы; в старости, мне кажется, я любую обиду могу перенести, не разрушась, и дурно будет тем, кто меня обидит, а не мне. В детстве же и в молодости я от любого ветерка валилась с ног. Привычка, что ли, вырабатывается, выстаивать - как, например, не плакать? В детстве и юности я была ужасная плакса. И потом, ведь к старости, наконец, понимаешь, кто ты: рубанок, молоток ли, гвоздь. А в молодости ничего о себе не знаешь... Нет -

Да здравствует старость,
Которая трудоспособна!

(Она, кстати, и очаровывает, так что стареющий Дон Жуан может не терять надежд.)".

Каков он, старый Дон Жуан Давида Самойлова? Бывший повеса и бражник, циничный, удалый, теперь разочарованный и уставший.

Казалось бы, что за странная мысль посетила Лидию Корнеевну Чуковскую сравнивать себя - с ним, свою старость - с его, когда даже тень общности не могла упасть на тот итог, к которому двигались разные жизни, разных людей?

Но вот, однако, Давида Самойлова ничуть это не удивило. В своем ответе Чуковской он написал:

"О "Дон Жуане" Вы правильно судите, соизмеряя его с собой. Но я где-то тоже его соизмеряю с Вами, и не в его пользу. Его старость - расплата за бездуховность, за безделие, за отсутствие творчества и идеализма. Вот как я это понимаю".

Давиду Самойлову были интересны люди. В его поденных записях щедро разбросаны характеристики, впечатления от знакомств, тонкие, подчас ироничные наблюдения. Ему нравилось узнавать человека в развитии, под влиянием обстоятельств. Но, чем сильнее становилась его симпатия к кому-то, тем быстрее он начинал думать не над человеком, а о человеке. О Лидии Корнеевне Чуковской он думал много. "Постепенно становятся мной" - фраза из его стихотворения, которую она превратила в комплимент его же стихам, была им замечена и, конечно, истолкована верно. Проницательный Давид Самойлов всегда догадывался, какой жизнью заживут у Чуковской его стихи.

С постепенной утратой зрения
Все мне видится обобщенней -
На сугробы и на деревья
Свет ложится потусторонний.

Так начал он свое стихотворение, посвященное ей. У Давида Самойлова тоже было плохое зрение. Но в этом стихотворении он смотрит на сугробы и на деревья чуть-чуть и ее глазами. А если сказать точнее, он нарочно подсвечивает окошко в свой мир светом привычным для других, больных, слепнущих глаз, чтоб и мир был роднее, понятней.

Сначала она переживала стихи как собственные, затем сквозь них разглядывала самую суть человека и все происходящие от нее ростки личности, потом переживала за поэта, как за себя, больше, чем за себя.

Главное правило

Да, для того, чтобы читать письма поэта и к поэту нужно соблюдать главное условие: помнить о стихах.

Об уникальном даре Лидии Чуковской понимать поэзию не так уж много написано. А между тем талант, ярче всего проявлявшийся в общении, несколько раз становился подлинно литературным событием. Отчасти благодаря ему родилась дружба Чуковской с Ахматовой, дружба, без которой была бы немыслима нынешняя ахматовская история. Да и не только она. Впрочем, одна примечательная характеристика этого дара оставлена самой же Лидией Чуковской в ее повести "Спуск под воду".

Нелепый, трагический, и по натуре, и по уготованной судьбе, поэт Векслер читал героине свои стихи. Она слушала и понимала. Когда он закончил, она рассказала ему о своих впечатлениях.

" - Как вы говорите о стихах! - сказал он задумчиво и снова пожевал губами".

Ее понимание стало началом его влюбленности. Поэт, как всякий человек, хочет, чтобы в нем разглядели главное. С той минуты, когда Векслер обнаружил в Нине Сергеевне внимательную и чуткую слушательницу, она стала казаться ему нужнейшей, исключительнейшей из женщин. Его чувству не суждено было найти у нее ответа.

К счастью в случае с Давидом Самойловым стремления поэта и читателя совпали, и из этого совпадения родилась плодотворная и очень литературная дружба. Люди часто задаются вопросом, отчего противоположности сходятся? Оттого, что у них есть дорога, по которой идти друг к другу.

Юлия Сычева

Яндекс цитирования