ИС: Литературная газета, № 34 (5666)
ДТ: 20.VIII.97
N.B. Статья публикуется в части, имеющей отношение к "Запискам об Анне Ахматовой" Лидии Чуковской

А.А.А. через тридцать три года

Всякий человек сам решает, насколько его жизни быть личной, насколько публичной. Для человека известного это превращается в проблему, достаточно серьезную, ибо известность и есть публичность и регулируется собственными, не зависящими от желаний личности законами. Мы тебя признали, изволь с нами поделиться правами на себя. Ахматова переживала это положение обостренно и болезненно - что в 1926 году, что в 1966-м. "Сказала, что до конца ни на секунду не сомневалась, уверена: если бы Пушкину предложили на выбор или (1) не ковыряться в интимных отношениях с Натальей Николаевной Гончаровой, потребовав с него за это полного отречения от своей литературной деятельности, отказа от всего, что он написал, или (2) сделать все так, как случилось с Пушкиным: т.е. Пушкин - великий поэт, но исследователи ковыряются бесстыдно в его интимной жизни, Пушкин, ни минуты не задумываясь, выбрал бы первое: ...с радостью согласился бы умереть в полной безвестности". И в другом месте о Гумилеве: "Николай Степанович никогда - это его особенность - не давал другим узнать своей сущности, своих мыслей, своих мнений, своих знаний, своей биографии".

В самом деле: есть стихи - то, чем поэт по своей воле делится с читателем. Помогает ли лучшему пониманию или более глубокому эстетическому переживанию стихов то, что в день их написания у поэта были мешки под глазами или аккуратно уложенные волосы? То, что в этот период у него был роман с А или Б или с обеими вместе? Что допустимо записывать за поэтом и что запрещено, причем если и не запрещено объективно, все равно разрушает интимную сферу его существования, которой он допустил вас быть свидетелем? Или ему следует тщательно следить за собой, вести себя особенным образом, постоянно проверяя, как выглядят его слова и поступки в вашей записи? "Пунин уловил какое-то тонкое замечание ее об Анненском ("о специалисте по придушенным семейным несчастьям"). Пунин встал, подошел к столу, стал спиной к АА и на бумаге написал несколько слов - записал эту ее фразу. АА взглянула на него... Увидела бумагу... И с недоуменной укоризной взглянула на Пунина, хотела отобрать у него бумагу; но не отдал... По пути домой (со мною) АА заговорила об этом... И сказала, что была поражена. "Что вы все со мной делаете!"

У трех томов "Записок об Анне Ахматовой" Лидии Чуковской длинная история. Они охватывают в общей сложности около тридцати лет их знакомства, их отношений - доверительных, дружеских, профессиональных, доходивших до натянутости, до разрыва, восстанавливающихся. В их основании лежали общие для той и другой боль, страх и мужество. У них были совсем разные натуры, характеры, темпераменты, не говоря уже о воспитании и вкусах, но силы, необходимые для того, чтобы минута за минутой и десятилетие за десятилетием выносить считавшееся со всех точек зрения невыносимым, были равны.

Вскоре после смерти Ахматовой Чуковская стала переводить дневниковые записи о ней в машинопись, попутно расшифровывая те заметки, что были сделаны не для чужих глаз или наспех, комментируя их и нагружая содержанием, прятавшимся в момент записи и открывавшимся в продолжение последующих лет. На записки, предназначенные для готовившихся тогда изданий Ахматовой, как и на имя их автора, вскоре был наложен цензурный запрет, и ими безнаказанно стали пользоваться люди, имевшие доступ к издательским архивам, вырывая фрагменты из текста произвольно и без ссылок на источник. Через некоторое время они появились - почти одновременно - в самиздате и за границей. Цитаты из них стали к месту и не к месту приводить те, кто писал, включая и некоторых мемуаристов, - по-прежнему без упоминания имени Чуковской. Парижское издание, запрещенное к ввозу в Советский Союз, однако, ввозимое, облегчало такую деятельность. Все это ранило Чуковскую.

Нынешний трехтомник читается с иным, нежели двадцать пять лет тому назад, но не меньшим интересом. Можно предположить, что интерес, меняясь содержательно, будет сохраняться и дальше. Достоинства книги очевидны, сформулированы критикой, отмечены премиями. Ее героиня, описанная живо, подробно и полно, притягивает к себе внимание как символ противостояния бесчеловечному режиму и бесчеловечности вообще, как великая женщина, редкая натура, личность крупнейшего калибра, таланта, ума, остроумия. В той же степени это книга о времени в жанре "Былого и дум". Это и исследование о поэте, сделанное с самого близкого расстояния. Но еще - и это больше всего остального определяет теперешний и, вероятно, будет определять и дальнейший читательский интерес - в книге есть конфликт.

Вровень с "она", с героиней, поднимается "я", автор - влюбленный в "нее", радостный, благодарный, когда встречает взаимность, скорбящий, обиженный, ищущий объяснений, когда во взаимности ему отказывают. Благородство - определяющее качество Лидии Чуковской, благородство руководит ею в этой книге, так же как во всей ее жизни. Оно сопровождается обаянием чистоты, верности, душевной твердости, преданности искусству. Трудно упрекнуть в неблагородстве и Ахматову - в таком случае проще всего было бы объяснить возникавшую между ними дистанцию и отчуждение ахматовской капризностью. Но конфликт лежал не в плоскости личных качеств и эмоциональных реакций. Пункт, который для Чуковской был конечным в развитии сюжета и на котором она делала заключение, был для Ахматовой промежуточным, да и сам сюжет, будучи частью большего, большого, великого замысла, в принципе не имел конца.

Их ташкентская ссора, по моему разумению, случилась не потому, что Чуковская была "хорошая", преданный друг, помощница и так далее, а Ахматова "плохая", не ценящая дружбы, предпочитающая компанию "худших"; но потому, что ей - и вообще кругом - было тогда так, что благородная преданность и самоотверженность оказывались едва ли не более неуместными, едва ли не более угнетали, чем предательство и эгоизм. Для Ахматовой гармония была выше промежуточной, хотя бы и высокой, морали, и "забавы суетного света" становились таким же необходимым условием гармонии, как "священная жертва", которой от нее ждали. Точно так же как бездомность, недоедание и чистка помойки входили в безусловную гармонию с одержимостью Пушкиным, и наоборот. Тот уникальный человек, который желает и находит эту гармонию, и есть поэт.

Поэт не профессия, и стихи не обязательный знак поэта. Осмелюсь признаться, что, читая насквозь собрание стихотворений, к примеру, Брюсова, я не испытываю абсолютной убежденности, что Брюсов - поэт в том несомнительном смысле, в каком поэт - Пугачев в объяснениях с Гриневым или Наполеон в разговорах с приближенными и обращениях к солдатам, хотя Пугачев и Наполеон стихов не писали. Поэт - существо столь же прямоходящее, что и прочие люди, но его ось ориентирована под углом к осям прочих, и оси его мироздания, пространственно совпадающего с общим, - под углом к общим, и слова - те же, что у всех, - под углом ко всем. Именно под углом ко всему, а не романтически и филистерски "над всем" поэт всегда прав, как не уставала повторять Ахматова. В точках пересечения его осей с общепринятыми человечество может извлечь для себя нечто полезное, мудрость, проницательное наблюдение, остроту, афоризм. Но мир поэта так же неделим и нерасчленим, как мир Божий, и Ахматова - поэт, когда она пишет стихи, когда не пишет, когда едет в трамвае, смотрит пошлое кино, меряет температуру, мажет лишайного пса мазью и принимает приглашение на обед от "негодяя, способного на все", который "называл ее Аннушка, от чего ее передергивало".

Такой, по крайней мере, она получилась в книге Лукницкого. В книге Чуковской она поэт скорее потому, что мы знаем и помимо книги, что Ахматова - поэт и в подтверждение этого она пишет всё новые и новые прекрасные стихотворения. Чуковская очень тонко и глубоко чувствует стихи, видит масштаб фигуры, замечает мельчайшие черты личности. Для того, чтобы высветить те ахматовские достоинства, которые открывает нам эта книга, надо быть человеком достоинств Лидии Чуковской. Возможно, как человек Ахматова ее "Записок" - лучшая, самая достойная из всех, описанных современниками. Единственное, что наводит на сомнение, такая ли именно она была - а "Записки" создают самый полный ее образ, - это Ахматова "Записок" почти всегда страдающая, и когда в ташкентской части она позволяет себе "разрядку", то попросту исчезает из поля зрения - ссора только оформляет это исчезновение. Более того, ее стихи почти всегда возникают как следствие страдания - а не уловленного неизвестно откуда и ставшего внутренним звукового ритма, которому страдание, как, впрочем, и всякое другое, вплоть до самых незначительных, переживание дает лишь тональность. Но и тогда, когда ритм не уловлен, Ахматова знает о его существовании, и в этом смысле всегда остается поэтом, даже если бы она не написала ни единого стихотворения.

"Записки" не дают нам этого ощущения. Объяснение может быть одно: его не было у Чуковской. Та поэзия, в которой нет стихов или жизненной драмы, побуждающей к ним, либо ускользала от нее, либо не интересовала. Оно не обязательно для этой книги, но об его нехватке не стоит забывать при ее чтении. Оно не вымысел и не соображение, оно физически передается читателю через дневники Лукницкого или воспоминания Исайи Берлина.

"Записки" - художественное произведение, их читаешь с увлечением, ценя то, как они написаны. Это дневник обработанный, переписанный с мыслью и заботой о читателе. Лукницкого критикуют за стиль изложения: действительно, записи вроде "речь АА при рассказывании о чем-либо всегда сопровождается паузами" звучат довольно суконно. Но это сукно, на котором выгодно выделяются драгоценности ее собственной речи, мысли, жеста. Ради скорейшего выхода к ним (по-нынешнему: на них) он скачет через пень-колоду своей фразы, не отделывая ее. Он занят только тем, что любит Ахматову. Чуковская любит Ахматову, достойную любви, а он, в свои двадцать пять лет, - какую видит.

Анатолий Найман

Яндекс цитирования