ИС: Дружба Народов, 1994, №11-12

Первенство и правота

Им потерянным, им ничьим,
Им, не мертвым и не живым,
Недобитым детям твоим.
Л. Чуковская

Когда народ перестает быть народом и нарастает колыхание толп, а партии рвут на клочки словарь былых понятий, крепью и связью остается мука об этом. Она избирает человека и поручает ему необходимые слова. Мера таланта и страдания выбор этот определяет.

Я не хочу в который раз познать,
В который раз! всю злую власть бесчинства.
В слезах озлобленных проклясть опять
Бессилье мысли, тщетность материнства.


И снова, как во дни былые,
Во дни застенка и войны,
Не до меня моей России,
Мои ей боли не больны.

Стихи, написанные Лидией Чуковской в 56-м году, сегодня может повторить любая русская мать. Непрерывность и надежность национального горя - не это ли крепь наша? Ведь лучшие люди не разнимают рук, когда худшие обагряют их кровью. Пятьдесят лет жизни уместилось в книжечку стихов. Стихи пришли на помощь, когда опустел дом, оскверненный обыском, и на смерть увели мужа. Преобразился любимый город, увиденный с Невы возле Большого дома, лица, звуки:

И вот уже стонет четыре
Сквозь чей-то соседский уют...

Пора становиться в очередь, быть может, еще примут передачу, что-нибудь скажут об арестованном "враге народа". Преобразились понятия родного языка. К великим вопросам русской жизни прибавился еще один: ЗА ЧТО? С ним на устах умирали тысячи, миллионы... Дождались ли они сегодня ответа от толпы говорунов, долженствующих быть властью, ответственной перед... какое слово поставить? Ну хоть - перед налогоплательщиками? "Я хочу, чтобы винтик за винтиком была исследована машина, которая превращала полного жизни, цветущего деятельностью человека в холодный труп. Чтобы ей был вынесен приговор. Во весь голос".

Полно, Лидия Корнеевна! Этого не дождетесь Вы от тех, к кому обращаетесь. Как в больном организме какой-нибудь орган берет на себя чужую функцию, так государственной совестью остаются ныне люди, подобные Вам. Так мысль историческая, мысль экономическая, социологическая - все они гнездились не в одноименных институтах - но в головах лучших писателей русских, и не только советского периода.

Наши политики приходят на готовое...

"Опыт художественного исследования"... "Журналистское расследование"... Отечественный Пегас, семижильная кляча Некрасова...

А погонщик при каждом прыжке
В благодарность за эти устья
Поддавал ей ударами крылья...

Вот и секрет крылатости. "Мы ни единого удара не отвратили от себя". Секрет, забытый нашими круизерами... Хочется ввести в обиход это словечко для тех "мастеров культуры", кои предпочли средиземноморские или атлантические волны - волнам родимой смуты.

Да, стихи пришли на помощь осиротевшей женщине в 38-м году. В следующем написана была "Софья Петровна" - имя теперь нарицательное - о непоправимом зле беззащитному человеку. Жалость к нему поистине "правит мирами" и никогда, по крайней мере на родине, не иссякнет. Разве что родина обновится "новыми русскими" в корне... Убили мужа - облекли в схиму остаток дней - годы и годы, как оказалось - сдружили в горе и связали две судьбы: Анны Ахматовой и Лидии Чуковской. Как это у Цветаевой: динамика мысли, динамика локтей, упертых в стол? Исполнено такой динамики - столпничество овдовевшей женщины, дочери замечательного своего отца. (О динамике в приложении к этому ходоку и вечному ходатаю по чужим делам и бедам дает представление только что вышедший двухтомный "Дневник" Корнея Чуковского. Та кого Чуковского, смею сказать, мы не знали. Книга многожанровая: она и собственное житие и мытарство, и россыпь критических этюдов, и литературоведение в портретах, и очерк нравов в их опять-таки динамике. "Дневник" начинается 1909 годом и завершается 1969-м - бесценное чтение для каждого, кому дорога родная история. Мы знаем всех великих злодеев - но далеко не всех великих гуманистов. Правда, один японский профессор уже поставил рядом с Альбертом Швейцером Корнея Чуковского, но и он не мог знать состава этой неутомимой, даже немыслимой деятельности, перекрывающей известные нам возможности души и, если угодно, организма... В паре с уникальной "Чукоккалой" встанет "Дневник", подготовленный к изданию Еленой Чуковской, дочерью Лидии Корнеевны.)

Подвиг столпничества темен и жесток, но хочется думать, что мучеников на столпах утверждала и выпрямляла некая Правота, некая идея Постоянства. Движение жизни поверялось такой застывшей фигурой - стойка "смирно" ее отголосок, - а развитие в принципе возможно, лишь если накоплено то, чего тратить нельзя. Исчезла картинность - осталась метафора и пришло, особенно в век бурь и крушений, осмысление старинного подвига: нравственная константа. Таковой оказалась миссия Лидии Корнеевны в русской жизни последних десятилетий.

В грузинском дарбази (гостиная в усадьбе или горница в крестьянском доме) опорою потолка служит "материнский столп" - дэдабодзи, - почти крест о двух простертых несущих плечах. Здесь больше движения и смысла, чем в обычной кариатиде, здесь антитеза ей - полет. Так патмосский затворник, столетний Иоанн Богослов велел и стесать себе крестообразный гроб, куда сам и улегся, распростерши руки для полета... Так или иначе, это напоминает роль нашей замечательной Современницы, простершей руки по обе стороны смерти, приковавшей себя к рабочему столу и неизменно и безотказно в то же время принимавшей участие в судьбах многих и многих людей - в заточении, в немилости, в изгнании, в нищете. А. Д. Сахаров был не одинок в своем подвиге...

Далеко не одинок... Ангелы Руси! Дивное племя, чьи прекрасные лица то в библиотеке мелькнут, то в больнице, то среди каких-нибудь руин, где предстоит поднять то, что было разрушено. Я заметил, как мало они говорят, хотя любят и смеяться и петь. Они совсем как мы - и все ж иного сонма... Если русский Бог еще раз - и поделом - отвернется от нас, ангелы разделят нашу участь. А если не отвернется и "отмоются" не только воровские деньги, но и души и Бескорыстие потеснит чистоган... Бескорыстие неестественно, заметил один поэт, добровольцем ушедший на фронт. Потом война его "достала", как иных достает каторга. Короткая жизнь этого человека была примером бескорыстия - вопреки его жесткой сентенции. О Москве 46-го года он написал:

В квартирах печи холодны, как полюс,
На улицах слезятся фонари.
Кто это выкрикнул "за что боролись"?
За родину. Понятно? Повтори!

Стихи Владимира Львова я вспоминаю ради родства и соседства, о котором Лидия Чуковская, быть может, и не знает. Да, конечно, не знает: его вторая посмертная книга так и не вышла. Бескорыстие печальных, порой отчаянных строк- было совсем не то, что отвечало "социальному заказу". Затвор честного художника был долог и глух. "Зеленый монастырь" - пишет о переделкинском доме Лидия Корнеевна. Такова же и комната-келья в доме на Тверской. В "Дневнике" Корнея Ивановича 24 ноября 1931 года записано: "Похоже, что в Москве всех писателей повысили в чине. Все завели себе стильные квартиры, обзавелись шубами, любовницами, полюбили сытую жирную жизнь..." Когда б он знал, что ждет вальяжного Пильняка, блестящего Кольцова, чем обернется державная ласка! Пригреть, прикормить из нуждавшегося литератора, поощрить его прекраснодушие и либо кинуть потом в лубянское жерло, либо, изнасиловав душу, довести до самоубийства. Дьявольские забавы! В архивах Комиссии по литнаследству репрессированных писателей (к ним же отнести надо необласканных до полного перерождения личности и упразднения таковой), в этих папках и конвертах столько чудес и приключений, что одноименный журнал Василия Захарченко возревновал к правде их, заявив, что Комиссии такой нет и помещение бесхозно, вторгся в эту комнату, соседнюю с редакцией. И только боязнь нехорошей молвы и энергичные действия сотрудника Комиссии спасли наших бедных стариков.

Итак, затвор. "Зеленый монастырь" или комната окном на Тверскую, где трудно вынести смог и постоянный шум. Но совершенно невозможно выносить шествия и яростные крики сталинистов. "Никогда не думала, что доживу до этого". Как бы упрек себе: дожила...

"Досье" Литгазеты, посвященное Цветаевой. И впрямь - досье, собравшее, на радость публике, подробности великой жизни, которых ей, публике, знать не надо. Знает все и даже больше племя литературоведов - не хочу обидеть благородных его представителей - имею в виду несносных наблюдателей и неудержимых говорунов. Ведают они

Все то, что им так сладко ведать,
Все то, чем мне так страшно быть... (Б. Ахмадулина)

О последних днях, о "Предсмертии" Цветаевой написала Лидия Корнеевна. Теперь она пишет в "Литгазету" о том, как нехорошо глядеть в замочную скважину даже в интересах строгой науки. Тем более - публиковать на потребу черни такое родное ей и доступное...

Толпа вошла, толпа вломилась
В святилище души твоей -
И ты невольно постыдилась
И тайн и жертв, доступных ей.

Так поступила с Цветаевой наша нынешняя свобода на уровне чресел.

На письмо Лидии Корнеевны редакция отвечает обиженным недоумением. В моих бумагах хранится стенограмма судилища над Пастернаком с пометками Л. К. на полях. Словно эхо повторяет она отдельные выкрики: враг! сорняк! предатель! война! ("Пастернак - это война!" Оцените.) Я горевал, что не нашлось тогда никого испортить праздник благородной ярости и тесного единства - пока не узнал о судьбе Галактиона Табидзе. (Благодарного восхищения им хватило мне на много лет, отданных грузинскому гению.) И еще одна была душа.

Во II томе "Записок" об Ахматовой Чуковская пишет: мне было легче пойти, чем не пойти. И она пошла бы на то собрание, если б не был опасно болен отец. Ведь у Бориса Леонидовича она уже была:

Я шла как по воздуху мимо злых заборов.
Под свинцовыми взглядами - нет, не дул, а глаз.
Не оборачиваясь на шаги, на шорох.

Пусть не спасет меня Бог, если его не спас.
Войти - и жадно дышать высоким его недугом.
(Десять шагов до калитки и нет еще окрика: "стой!")
С лесом вместе дышать, с оцепенелым лугом,
Как у него сказано ? - "первенством и правотой".

Над стихами заглавие: 28 ОКТЯБРЯ 1958 ГОДА - красноречивость хроники присуща этой поэтике, то самое умное число, о котором писал Гумилев. Редко когда под стихами Чуковской не обозначена дата. Многие такие даты историкам еще пригодятся. Этот лирический, если угодно, историзм объясняется просто:

Мой день расчислен по минутам.
Но что теперь мне делать с ним -
С удавом этим, с этим спрутом,
Со днем расчисленным моим?
Так дней теперь осталось мало,
Что не поймешь, куда спешить?
За что хвататься? За начало?
Когда минут я не считала,
Когда растратчицей бывала,
И это называлось - жить...

Октябрь 58-го года - черный октябрь. 31-го числа состоялось то позорно знаменитое собрание - праздник для перцовых и зелинских, беда для Слуцкого, страх на годы и годы для тех, чьих имен не хочется называть. Замечу лишь, что за страх государство платило, а формы страха могли быть и были весьма разнообразны - от паники, доходящей до идиотизма, и вплоть до "смелости", ограниченной начальственным допуском и равной цинизму партийных кулуаров. За смелость плата известна. Напомню, что Галактион выкинулся из окна больницы 17 марта 1959 года. Подвиг его был глух, как удар тела оземь. Великодушие воспринимается трудно и как бы условно: потребна другая великая душа... Факт живет жизнью мифа: так не бывает... Так лучшим подвигам людское развращенье Придумать низкое умеет побужденье; Так, исключительно посредственность любя, Спешит высокое унизить до себя... И не только. Малодушие агрессивно. Но это слишком известная материя. Все кровавые следы ведут к завистливой посредственности. Много лет после смерти Пастернака, а затем Чуковского организованная посредственность не могла смириться с тем, что Дом Пастернака и Дом Чуковского принадлежат их посмертной славе. В октябре 84-го учинен был погром пастернаковской дачи. Кровавые следы... На вечере памяти Владимира Барласа, умершего за два года до того, люди, хорошо его знавшие, говорили, что такого бесчинства он бы не допустил. Грузовик, увозящий книги и вещи Пастернака, должен был бы переехать его тело. За рулем - позволю себе эту подмену - сидел бы ответственный за эту акцию оргсекретарь СП Юрий Верченко, заботник о здравствующих писателях и противник "омузеивания". Тут могла бы следовать, окончательно порушив эту безжанровую статью, целая повесть, подобная "Иванькиаде" Войновича, со множеством документальных вкраплений, играющих, как самоцветы в окладе. Комизм составили бы мелкие пакости, исходящие из самого могучего ведомства. Трагическим элементом явилось бы величие души в бесправном человеке, обреченном либо нищете, либо неволе. Фантастическими картинами представлены были бы решения писательского Секретариата, Народного суда г. Видное, в чей район входит Переделкино, иск Дома творчества: вне всякой логики, но так

Как образ входит в образ
И как предмет сечет предмет,

опустошался Дом Пастернака, с лица земли стиралось "гнездо диссидентов" - Дом Чуковского, возникала на его месте дача Верченко, снова возникал Дом, чтобы его "размузеить" и приготовить к "музеефикации", Аркадий Райкин сидел в пустом зале Видновского суда, приехав туда всех раньше, но люди в мантиях бежали, подобрав полы, с черного хода. До того осудили они сами себя: сперва оплошно послав честного человека разобраться на месте в деле Чуковского, а потом исправив ошибку "Дело" назвали "Чуковщиной", и красным листом его был лист 212 - снести! - и белизной зияли другие листы. Время вписало туда истинные побуждения истцов - ревность, ненависть, жадность, зависть.

"На каком-то году моей смерти..." Нет, у Мандельштама не так: "На каком-то году моей жизни взрослые мужчины из того племени, которое я ненавижу всеми своими душевными силами и к которому не хочу и никогда не буду принадлежать, возымели намерение совершить надо мной коллективно безобразный и гнусный ритуал. Имя этому ритуалу - литературное обрезание или обесчещение, которое совершается согласно обычаям и календарным потребностям писательского племени, причем жертва намечается по выбору старейшин". Безразмерная цитата бессильной ярости, причины инфарктов и аритмий, сгодится на эпиграф, ибо трудно в прямых текстах с одинаковым началом - Глубокоуважаемый Товарищлеонидильичбрежнев - эту ярость учуять. Сгодилась бы, виноват. Давно путаюсь в наклонениях, выражающих реальность. "На семнадцатом году моей смерти, на семнадцатом году жизни естественно возникшего моего музея... На двадцать пятом году бессмертия моего великого соседа..." Неправда, что мертвые молчат. Георгий Марков все еще уверяет Д. С. Лихачева: "Хотелось бы внести небольшие уточнения в те сведения, которые вы сообщаете. Музея К. И. Чуковского в Переделкине нет. Поэтому говорить о каком-то закрытии несуществующего музея неправомерно". Эта реальность не дана была ему в ощущенье, он и не заходил поэтому на участок Чуковских. Устоял Дом отца, "зеленый монастырь" дочери.

В домике скворца живут бельчата
На березе, за твоим окном.
Ты на них поглядывал когда-то,
Поднимая руку над письмом.
И береза излучает свет
Глаз твоих, которых больше нет.

Это стихи из реквиема по отцу. ГОД ТЫСЯЧА ДЕВЯТЬСОТ ШЕСТЬДЕСЯТ ДЕВЯТЫЙ. Стихов немного, они предельно коротки и просты, их можно читать детям. Для людей, знающих историю Дома - а ее со временем узнают все, -историю библиотеки, подаренной детям поселка, но бесхозно сгоревшей, знающих о бесчисленном, почти мировом множестве "детей Чуковского", каждое слово этих стихов драгоценно. Вообще простота от полноты прямого значения характерна для поэтической манеры Чуковской. Тропов она избегает, но как художник порой ведет линию всем корпусом, а не только рукой, пишет всем составом жизни...

Белый свет выцветающих отцовских глаз, видевших так много, - белый свет, матовый, окружающий бересту, исходящий как бы от земли, напоминающий белые сумерки Севера - детства - родины. Свет земный, призрачный, наполненный - для поколения Лидии Чуковской, и не только, - призраками. Меловой, известковый...

Как в негашеной извести горю
Под сводами зловонного подвала...

Непогребенный вечно ищет могилу. "И утопленник стучится / Под окном и у ворот..." Пушкина и Ахматову притягивает виденье острова Голодай, но поэты не знают, что передовая технология уничтожения тел применялась уже в 1825 году: место братской могилы декабристов выдает содержание извести в почве.

Были косточки - и нет. Только в роще белый свет,
только слабое сиянье возле каждого ствола
вам напомнит, россияне, про великие дела.

Строчки мои, сами напросились - а я и рад, - и как раз в этом месте я отвожу, буде он у кого возникнет, упрек в "зацикленности" чувства или, хуже, в узости взгляда, каким глядит Лидия Чуковская в прошлое и в настоящее. Узость утомляет, учительность раздражает... Здесь совсем другое! Здесь жизнь кладется на то, чтоб достучаться до нашего российского - слово кстати - менталитета… Чтоб умом Россия понял а, наконец, как жила она и как живет в этом столетии! В прошлом столетии у Лидии Корнеевны был замечательный учитель прямой речи - Герцен. Учитель мысли - можно и так сказать. Ибо додумывать мысль до конца, до поступка он и учил. До поступка благородного - необходимейшее уточнение.

Лидия Корнеевна, будучи постоянной в своем пафосе, настойчивой и добоистой (костромское), утомить читателя не может: она оригинальна и, быть может, единственна в крайнем аскетизме формы, в чрезвычайной обязательности высказывания, в пренебрежении к беллетристике, отвечающий утомленному вкусу современного читателя и принятой между авгурами словесности. В ней - ПЕРВЕНСТВО И ПРАВОТА, отрицающие "зависимость" писателя от читателя и фальшивый демократизм, перенятый писательским племенем у власти: привычка льстить, подвирать, щеголяя цинизмом в своем кругу. Никакой зависимости! Сознание власти, которою облечено слово.

Мне с вашей славой не пристало знаться.
Ее замашки мне не по нутру.
Мне б на твое молчанье отозваться,
Мой дальний брат, мой неизвестный друг.
Величественных строек коммунизма
Строитель жалкий, отщепенец, раб,
Тобою всласть натешилась отчизна, -
Мой дальний друг, мой неизвестный брат!
Я для тебя вынашиваю слово.
День ото дня седее голова.
Губами шевелю - и снова, снова
Жгут губы мне, не прозвучав, слова.

Стихи датированы январем 1953 года. Как еще далеко до поэтических восторгов "египетскими стройками" без мысли о конечной смертельной продукции в нечистых руках... Грянут эти восторги, мешая "грех со спасеньем", цепь со средством, и понадобится лет 20, чтоб протрезветь и в восьмидесятых годах оценить сказанное Лидией Корнеевной еще в начале 53-го, еще при жизни Сталина, еще до "второго рождения" А. Д. Сахарова. Чувство своей миссии - миссии русского поэта - здесь безусловно. Вытяну в строчку стихи, похожие на бормотанье, как бы случайно записанные... быть может, это даже не-стихи, но послушайте: "Я никем не хранима. Я только судьбой хранима. И если бомба мимо, и черный ворон мимо - Это она захотела Сберечь мою душу и тело Для какого-то дела, Мне неизвестного дела... Это ее дело". Декабрь 1961. Как-то один поэт сказал о другом: "Ему ничего не стоит написать гениальные стихи". Но таких, как только что приведенные, этому гению не написать: он десять раз утратил такую простоту. Есть у Лидии Корнеевны удивительная книга "ПАМЯТИ ДЕТСТВА": отец, его любимые стихи наизусть на лодке в море, его друзья, дом в Куоккале, бесконечные разговоры с ним, удивительная серьезность, взрослость девочки, истина первоначального чтения, лучшая память детства на всю жизнь... Отсюда, быть может, та простота, что соединяет истину и глубину понятий. А памяти читать надо, пожалуй, в именительном падеже и множественном числе - не в том дательном прощальном, невыносимо привычном, который...

Я нечаянно написал странное слово не-стихи и, кажется, не сумею объяснить, что это такое. Я только думаю, что, например, у Георгия Иванова, только что провозглашенного "великим русским поэтом" - так вот кто сегодня великий поэт! - не-стихов нет и быть не может. А у Некрасова - были... Рядом с Георгием Ивановым жил Иван Бунин: "Плакала ночью вдова, нежно любила ребенка, но умер ребенок..." Стихи без кожи, не-стихи, вздохи, слезы -у великого мастера слова... Моя задушевная мысль в том, что русская поэзия началась Книгой Исайи, сама о том не ведая. Но опомниться было ей в ком, уродняя себе хриплых пророков - такова уж русская жизнь, - не сладкоголосого Соломона, отнюдь. Совершенно уроднила она себе Иоанна Богослова, чью поэзию и несомые ею нравственные догматы, чей подвиг славянские книжники приняли из первых рук - от Св. Константина. Четвертое Евангелие было их букварь, чернила переводчика едва просохли. Лет семь назад в "Дружбе народов", рассуждая о таких вещах с Павлом Мовчаном, я завидовал земляку Тараса Шевченко. В нем, Шевченко, духовная сила и "демократизм" древних поэтов отозвались так, как не отзывались они у нас. Был Аввакум, были замечательные "радищевцы". "Певец империи и свободы" обнял все, но побаивался своего площадного Николки (не дал ему говорить, как Пимену) и умолкал перед Петром. Правда, Пушкин все сказал, обойдясь гениальными художественными наметками, но прямую речь (апокрифического своего "Пророка") оставил другим. А именно "малоросу Шевченке", повергшему в шок Виссариона Белинского, - а тот был не робкого десятка... И перед Белинским и перед Шевченко на оба колена становился Некрасов.

В этом тяжелом декабре 94-го умер Борис Чичибабин, "гениальный графоман", по выражению златочеканщика Межирова. Про гениальность верно, верно даже про манию. Без нее - куда ж? Но Межиров пытался определить нечто совсем другое - то случайное у себя, чего он боялся "пуще Пушкина" и что было натурой Чичибабина.

У мира прорва бедолаг.

О сей минуте кого-то держат в кандалах, как при Малюте...

Это. И все остальное, бескожее, то, что не-стихи. А это - стихи?

Вот бреду я вдоль большой дороги...

То-то и оно! Безукоризненного мастера шокировал диапазон чувств, с которым надо родиться. От нежнейшего "Марленочка, не надо плакать..." до проклятий Петру, укоризн Есенину - от и до и сверх того, что все же беллетристика в чудовищном контексте века.

Нам чувство дико...

За скудостью оного в себе и неузнаванием в других используют кто чертовщину, кто похабщину...

Я провожал Бориса вскоре после поэтического концерта, устроенного "Литгазетой". Лиля увозила его, едва живого, в Харьков. На перроне он перекрестил меня - прощаясь...

В руках у меня остался листок, густо и стройно исписанный его чертежным (Лидия Корнеевна говорила: тюремным) почерком. Я просил его написать страничку - предварить публикацию стихов в "репрессированном томе".

"Вот и позорная власть КПСС рухнула, и лютой власти КГБ не стало, и, говорят, демократия у нас восторжествовала, но не оставляет меня смутное чувство, что и это все случилось с нами не по Божьей воле, да и не по-людски, а тоже как-то чуть ли не по-лагерному, чуть ли не по установке какого-то неведомого самодурствующего начальства. Во всяком случае, никогда еще наша жизнь не была так похожа на лагерную, как сегодня, - с бесстыжим празднованием разбогатевших на всеобщей беде и с нищетой отчаявшихся и ожесточающихся бедняков, ограбленных государством, с только-только вылупившимся, но уже почуявшим свою силу и наглеющим от нее родимым русским фашизмом, с наркоманией и порнографией, с заказными убийствами и астрологическими прогнозами, с атаманской плеткой и публичными домами под все это осеняющими зловещими и зловонными крыльями старого знакомца - двуглавого орла". Чеченская пальба добила его, столько любви и сострадания оставившего в стихах тем городам и людям нынешнего "зарубежья", где он бывал с Лилей, где принимали их, как некогда у нас принимали странников -

Когда Россия все была Россией...
(Величанский)

Ну что ж - зачислим Чичибабина в эту прерывистую библейскую традицию, где мало имен, где от звезды до звезды далеко, но от них светло, и свет их особый. Свет чести.

Как непристойно Крыму без татар...

По одной строке узнаваем поэт!

А как у вас с величием души ? -

обыденным прозаическим тоном спрашивал некогда Слуцкий. Тут с этим все в порядке, хватило бы на десятерых...

Все в полном порядке и с порукою людей чести - разве что смерть или бессмертие освобождают их земные вакансии. Лидия Корнеевна телеграфирует Солженицыну: "Вашим голосом заговорила сама немота... Ваши горькие книги ранят и лечат душу. Вы вернули русской литературе ее громовое могущество". Дата: декабрь 68-го. Чичибабин в 69-м:

В ночи слова теряют вес, но чин писателя в России за полстолетия впервые он возвеличил до небес.

Декабрем 1979-го помечены стихи Лидии Чуковской

НЕИЗВЕСТНОМУ:

Как символ неприкосновенности
Нетронут, распростерся снег.
Как символ предрешенной верности
Придет по снегу человек.
Он валенки охлещет веником
И переступит мой порог
Моим великим современником,
Который не прийти не мог.

Стихи уверенности в будущем напоминают, мне кажется, о том великом современнике, который, слава Богу, уже зимовал в Доме Чуковских, - о Солженицыне. И нынешней зимой, кабы ремонт закончить да поздоровее себя чувствовать хозяйке - он уже мог бы прийти знакомой снежной тропинкой. Эта верность была действительно предрешена. Счастливое место - Дом Чуковских в Переделкине. Полистаешь "домовую книгу" (отзывов) - еще один Том в придачу к "Делу", "Дневнику", "Чукоккале" - книгу любви и восхищения этим, нет, не музеем, этим именно местом со своим, конечно, Genius loci - гением места, - и увидишь, куда тянулась русская интеллигенция последние десятилетия. Как вокруг Пастернака, вокруг Ахматовой всегда было людно - эту маленькую толпу называли ахматовкой, - так поток людской не оскудел в Доме Чуковских после кончины Корнея Ивановича.

Помню, как Чичибабин здесь читал стихи, беспрерывно куря от волнения. Саша Кривомазов его фотографировал:

Над лицом его венец выткан гномом папиросным.

Помню Семена Липкина, Владимира Корнилова, Юрия Карякина, желанных гостей этого Дома. Из стихов отцу:

Ну, а если умру я, а дом твой останется жить,
Я с ближайшего облака буду его сторожить -

отголосок тревоги за судьбу Дома...

Ночные поиски очков
Посереди подушек жестких.
Ночные призраки шагов
Над головой - шагов отцовских.
Его бессонницы и сны,
Его забавы и смятенья
В причудливом переплетенье
В той комнате погребены.
А стол его уперся в грудь
Мою - могильною плитою,
И мне ни охнуть, ни вздохнуть,
Ни встать под тяжестью такою,-
Под бременем его труда,
И вдохновения, и горя,
И тех легчайших дней, когда
Мы, босиком, на лодке, в море.

Несколько назывных предложений. Семья. Поколения. Дом. Друзья. Интересы. Дела. Книги. Читатели... Внутри сомнительных и неустойчивых общественных формаций эта ячейка русской жизни, "эти Чуковские", многоборцы, ослушники и насмешники, явили собой победительную живучесть: Дом стоит, книги выходят, и какие книги! Какие временщики обломали когти об эту крепость! Здесь есть предмет научного внимания и доброй зависти - особенно в пору национального упадка. Уж коли строить неведомую еще государственность - а мы собрались это делать, да заворовались, а теперь еще раз и так страшно окровянились, что уж сам дьявол хохочет над нашей демократией... И все же: если строить, то начиная с клеточки творенья, с узелков дружбы-поруки. Эта драгоценная подлинность нам подарена Чуковскими. В стихах прощания с отцом неожиданно звучит что-то похожее на упрек:

Зачем же ты притворствовал,
Как будто неживой,
И нечисти потворствовал,
Кружившей над тобой?

Так честь обращается к совести. Долгое время рисовался мне некий могучий ствол, год от году угнетаемый снегопадами: он простерт аркою над оврагом или дорогой и несет свои отпрыски, прямые как свечки. Им легка их прямота... Но образ этот отодвинулся, и давно. Цена дочерней прямоты известна, и разговор этот на равных. Им кончается раздел - плач по отцу. Разительно, всплеском отчаяния этот же разговор продолжается в соседнем разделе. Опять: не-стихи, безмолвный крик и все что угодно, обязанное возникновением родимой почве:

Облить себя бензином,
Поджечь себя, как факел...

Порыв этот помечен 79-м годом - махровое брежневское время, начало афганского позора. Торжество бездарности, спазмы нравственной тошноты (Толстой). Нехлюдовское кряхтенье стыда. Инфаркты, инсульты. Аресты по 70-й статье УК. "Отношением к сталинскому периоду нашей истории, вцепившемуся когтями в наше настоящее, определяется сейчас человеческое достоинство писателя и плодотворность его работы" (Лидия Чуковская. "Открытое слово"). Это "сейчас", двадцатилетней, кажется, давности, и сегодня длится и перекинется в новый век, ибо преступления власти перед народами продолжают нагромождаться одно на другое. По слову Чичибабина, не умер Сталин в наших обкомовцах-президентах. А конец прошлого "политического года" и конец нынешнего - не родовые ли схватки перед явлением на свет нового чудовища? Психологически любопытно, что гений зла вызывает больше симпатий, чем бездарь с добрыми намерениями. Когда-то таким образом. Ивана Грозного Белинский сравнивал с Годуновым. Примерно то же говорил о себе Мефистофель устами государственного и поэтического гения. Серость невыносима. Черно-белый Хрущев Неизвестного был сер, как его серый кардинал. Но хотел жить набело, успел покаяться.

На сером политическом фоне первого послесталинского десятилетия - перепады света не в счет - выделяется своей праведной яркостью то, что в ту пору не могло быть увидено. Но было сказано, было сознано во всей полноте и последовательности. Я имею в виду "Записки об Ахматовой" - политические разговоры двух великих женщин, двух мучениц режима. МУКА - с этого я начал статью - дала им привилегию оценивать то, что до сих пор (!) юридической оценки так и не получило. Страна дикарей, где тот и хорош, кто тебя сожрал. Потом, не смутясь, он скажет твоим родственникам, что состава преступления не было, да и мясо твое жестковато... Вещи? Еще о вещах спрашивает... Вещи сданы в магазин на Сретенке, давно проданы. Где могила?

Его зарыли в шар земной...

Строчка военного поэта тут кстати - ввиду планетарного масштаба содеянных зол. "Записки" Лидии Корнеевны (II том опубликован в нескольких номерах "Невы" за 93-й год) многожанровы, так сказать, многопросторны. Кроме юридической оценки преступных деяний режима, кроме необходимых профилактических мер к оздоровлению народа, каковых ожидала от властей даже скептическая Анна Андреевна, и всего того, к чему еще обратятся и социологи и юристы, из разговоров в Переделкине и на Ордынке встает картина времени в лицах и поступках. И правило "не судите, да не судимы будете", часто представляющее пустой "хороший тон" и безличную "объективность", здесь не действует. Персоналии "Записок" выходят далеко за черту 66-го, года смерти Ахматовой, и некоторые простираются до сего дня...

Вперед! Всю вашу сволочь буду
Я мучить казнию стыда!

Редкостное право нравственного суда. Первенство и правота...

Русская жизнь - вечная гражданская война. Хорошо - когда втуне. Война то за чье-то Имя, то за сохранение Памятника, то за жизнь самой природы на огромных пространствах, подвергаемых очередному великому эксперименту. Порой междоусобица выплескивается наружу - тем самым бензином для факела. Жизнь равняет метафору и поступок.

Во всем, что написано Лидией Чуковской, в стихах особенно, как бы растворен современный трактат о героическом энтузиазме, восходящий к максимам Джордано Бруно, к его костру. (Неверующей Л. К. рекомендовала себя не раз, в чем я глубоко сомневаюсь. Быть может, дело в том, что слишком высоки ее требования к себе, а некоторые христианские добродетели ей чужды?) Вот стихи, посланные Анатолию Якобсону в его добровольное изгнание:

Живем, не разнимая рук.
Опасности не избегая.
Обыденное слово "друг"
Почти как "Бог" воспринимая.

Быть может, слишком высока у нее и для нее эта прописная буква? Стихи явно из того трактата и для того чрезвычайного положения, из которого русская интеллигенция все никак не выйдет.

С каждой новой могилой
Не смиренье, а бунт.

На обложке на темном фоне - лицо, забывшее о румянце и загаре, восклоненное от рукописи или книги. Седина еще густых волос, схваченных ободком, фамильный Чуковский нос - и глаза. Глаза огромные, как, наверное, в детстве, и взгляд их тебя не отпускает: кто ты, мой читатель? На второй странице - дарственная надпись, пожелание труда и покоя. На третьей - тем же почерком без наклона и непрямой, словно бредущей по тропе строчкой, уже типографский оттиск:

И вот на посмешище мира,
Смущенье свое не тая,
Выходит не муза, не лира,
А жизнь прожитая моя.
Ее подчистую украли,
Ее по листочку сожгли.
Не в карты ль меня проиграли?
Не химией ли извели?

Владимир Леонович
Декабрь 1994 г.

Яндекс цитирования