ИС: Новый мир, 1988, № 11

НАДО ЖИТЬ ДОЛГО

Лидия Чуковская. Софья Петровна. Повесть. "Нева", 1988, № 2


Три года назад Анатолий Бочаров напечатал статью, поразившую статистикой: за сорок лет после победы о Великой Отечественной опубликовано двадцать тысяч полнометражных произведений прозы. Следовательно, по пятьсот в год, по десять в неделю. По одному - на тысячу жертв, если принять округленную и огрубленную (пока нет точной) цифру в двадцать миллионов.

Разумеется, в искусстве дело решается не количеством, а качеством, но ведь количество тоже вовсе не безразлично к масштабу событий, поступающих во владение художнической мысли. Начиная с "великого перелома" на рубеже 30-х и кончая эпохальным переломом середины 50-х, иными словами, за четверть века тюрьма обошлась народам страны никак не дешевле, чем война. Следует, пожалуй, сказать определеннее и резче: гораздо дороже. Историкам и демографам предстоит еще долго спорить о размерах потерь, огрубленно и округленно насчитывающих за четверть века десятки и десятки миллионов. Сколько же произведений должна и могла бы дать литература, осмысляющая трагедию такого масштаба? Сохраняя пропорции войны - сотню тысяч. А сколько есть в наличии? Сколько вошло в общественное сознание за годы, отделяющие наши дни от конца трагичнейшей эпохи? Два-три десятка? Просчитаться гораздо легче, чем подсчитать. Но по поводу давней повести Л. Чуковской ошибиться трудно. "Софья Петровна" - первая. В том смысле первая, что мемуарно-художественное эхо событий, потрясших страну в 30-40-х годах, раздалось в 60-х. Поэтому ключевые строки повести - две последние. В них дана справка о том, где и когда автор начал и завершил труд: ноябрь 1939-го - февраль 1940-го, Ленинград. Традиционная справка - три слова, две даты, но какое же пространство и время они вмещают и сколько вопросов ставят перед критикой!

Первый: подвергалась ли повесть позднейшей переработке? Нет, не подвергалась. Субъективно для автора - и объективно для нас - повесть давно уже документ эпохи. Подделывать документы возбраняется. Достоверность Л. Чуковской высокой пробы. Она не только во внимании к приметам быта, например в строках о том, что старенький чемодан был куплен в магазине Гвардейского общества, оттого поврежденная стенка и заклеена иллюстрацией из дореволюционной "Нивы": декольтированная дама с длинным шлейфом и высокой прической... Достоверность, а точнее - историческая правда, здесь прежде всего в духовном настрое, в напряжении, в "почерке" автора, задача которого - устоять духом под тяжестью драмы, рухнувшей на города и веси.

Появившийся в "Московских новостях" 24 апреля этого года репортаж Аллы Латыниной о встрече с Л. Чуковской озаглавлен: "Писать - это было спасение...". Вдумчивый и серьезный, этот репортаж, ценный уже потому, что имя Л. Чуковской не появлялось у нас в печати шестнадцать лет, побуждает и к солидарности с ним и к полемике.

"Писать - это было спасение"... Но отчего же так мало спаслось и спасалось? Ведь это чудо, что повесть родилась на исходе 30-х. Чтобы чудо свершилось, нужна была не только потребность автора одолеть в себе тот гипноз, который сковывал персонажей повести: и Софью Петровну, и Колю, и Наташу, и Кипарисову. Нужна была личная прикосновенность к общему горю и способность, поднявшись над горем личным, трезво судить ближнего и сострадать ему. Нужна была свобода от страха.

Великое это дело - свобода от Великого Страха. Конкретно: где и как пробились ее истоки?

Сначала, наверное, в духовной атмосфере семьи, неотделимой от художественной интеллигенции России. В ощущении святости слова, которое восходит к традициям русской классики.

Чтобы свершилось чудо, надо было одолеть и еще одну преграду преград. Стихи Ахматовой, Мандельштама, как известно, хранились в памяти посвященных и лишь позднее, иной раз гораздо позднее, переносились на бумагу. Но проза, повесть осталась бы только замыслом, не дойди она до школьной тетради. Тетрадочке этой нет цены хотя бы потому, что не сохранились повести, созданные по горячим следам тридцать седьмого. Повесть эта из "края чудес" и по той причине, что она уцелела. Ее взял на хранение Исидор Моисеевич Гликин.

Блокада. В ней зачастую быстрее сгорали те, чей костер мог бы пылать веселым, десятки лет не гаснущим пламенем; ее вы, привыкшие тянуть свою каплю жизни через соломинку, довольствуясь тихим тленьем огарка. Обладавший крепким здоровьем Исидор Гликин погиб в блокаду, но за два дня до смерти передал тетрадь тяжело больной сестре, сердечнице, приговоренной врачами еще в детстве. Чего в этом поступке больше - судьбы или чистой случайности, промысла или предчувствия? Розалия Гликина умирает в середине 50-х, известие о смерти приходит в Москву с опозданием. В старой коммуналке Л. Чуковская задает соседям вопрос об имуществе покойной.

- Да какое там имущество... Корзина у таких-то, живут где-то на Петроградской, фасад облицован кафелем.

В справочном бюро наличие кафеля не учитывается, но Л. Чуковская его отыскала.

- Да какое там имущество, - сказали в другой коммуналке. - Тетради нет. Пожалуйста, убедитесь сами. Лезьте на антресоли, нам возиться в пыли незачем.

На дне корзины под стареньким, но аккуратно сложенным бельишком лежала тетрадь.

А теперь о достоверности историко-психологической. Алла Латынина пишет: "Но совсем не литературная условность это чудом дошедшее из лагеря письмо сына Софьи Петровны, обжигающее безмерностью человеческого страдания".

К предпоследней странице повести, где напечатано письмо Николая, и к последней ее странице, где Софья Петровна приходит за советом к Кипарисовой - выполнять ли просьбу сына и писать заявление-жалобу о том, что следователь Ершов топтал ногами,- к этим страницам возвращаешься снова и снова.

Если на одной чаше весов собрать пережитое зеками, а на другой - страдание матерей, то трудно сказать, какая чаша перевесит. Обретенный в те годы личный, а в какой-то мере и накопленный обществом опыт не позволил Л. Чуковской поставить в центр повествования о беде общей, народной судьбу Николая и Алика, поколения сыновей. В повести речь идет о страданиях и безумии матери, воплотивших в себе безумие общества, его страхи, его поруганную веру, надежду, любовь...

"Десять лет дальних лагерей" - узнает Софья Петровна после долгих хождений в тюрьму на Шпалерной, в прокуратуру на Чайковского, в военную на Герцена... Но "десять дальних" - это вольная редактура канонической формулы "десять лет без права переписки", означавшей расстрел. Формула, введенная, чтобы вдовы и матери, узнававшие приговор, не падали в обморок, не устраивали истерик у окошек и в кабинетах, чтобы, вводя в вены родичам и друзьям приговоренных наркотик надежды, спускать на тормозах реакцию против повальных расстрелов. Родичи и друзья поняли - если поняли! - это гораздо позднее, когда десятилетие осталось позади. На исходе 30-х стандартный приговор воспринимался, как правило, буквально. Так понимала его в предвоенную пору и Л. Чуковская. И потому допустила возможность получения письма. Достроив на нем сюжет, позволила себе под занавес "литературу".

Говоря строго, исключать такую возможность полностью нет оснований. Когда, разведя пары, "И. С." набрал скорость и под колеса состава попадали не десятки, а сотни тысяч (сэкономим слово "миллионы"), то кто же вправе отвергнуть случай, столько раз посрамлявший, бывало, и закон и закономерность? Их со счетов тоже не сбросишь. Предположим, что листок Николая дошел.

Однако пройдя свой первый круг, ставший, возможно, последним, Николай Липатов был обречен потерять долагерную наивность. Здесь же, в письме, еще чувствуется дотюремный мальчик, жалующийся матери (быть может, сосланной тоже в дальние края), что на одно ухо (после допросов Ершова) плохо теперь слышит... Той достоверности, которой с первых страниц покорила повесть, здесь, на мой вполне субъективный взгляд, недостает. И великое это счастье, что недостает такой тюремно-лагерной печати. Она появилась бы, пройди Л. Чуковская дорогами Николая Липатова.

Где, однако, гарантия, что в этом случае появилась бы повесть?

Придя к раздавленной страхом Кипарисовой, которой назавтра предстояло отправиться в ссылку, Софья Петровна вынуждена согласиться с ней: надо молчать. Не только жаловаться - даже думать нельзя, что следователь избивал Николая. Ведь Колю упекут подальше. Через кого он прислал письмо? Как доказать, что Ершов избивал?

Да, но сжечь-то Колино письмо для матери равносильно самосожжению. Отречению от сына и от себя самой. Отказу от последней надежды.

Безгранично горе матери, отдавшей сына войне. Безутешно горе матери, потерявшей сына из-за тяжелой болезни, стихийного бедствия. Погибни Николай на войне, от обвала в горах, сердечного приступа - Софье Петровне было бы легче...

В 1962 году "Софью Петровну" отверг "Новый мир". Естественно. Тогдашний лимит журнала приходилось экономить, как шагреневую кожу. В 1963 году "Советский писатель" отказался печатать принятую и одобренную "Софью Петровну" - приближались застойные времена...

Когда-то Корней Иванович Чуковский бросил шутливую и ставшую крылатой фразу: трудно войти в литературу, еще труднее в ней удержаться, самое трудное - в ней остаться. Переведенная на множество языков, "Софья Петровна" входит теперь в литературу родную, отечественную. И повесть в ней останется. Можно спорить, в каком качестве: литературного произведения или документа,- но в том, что останется, сомнений нет.

М. КОРАЛЛОВ

Яндекс цитирования