NB: Публикуется впервые

Дорога в Левашово

...И я проснусь, похолодею,
В пустую брошенная тьму.
Никак тебя не одолею -
Сердцебиенья не уйму.

Сегодня мы попробуем прислушаться к этому сердцебиенью. Попытаемся пропустить через себя эту боль, прикоснуться к пульсирующей ране, кровоточащей уже без малого семьдесят лет. Мы поедем на лобное место - в Левашово.

К Левашовской пустоши, расположенной в двух километрах от поселка Левашово, ведет пустынное шоссе. Мы идем по нему - вокруг ни души. Пасмурно. Строевой лес стоит, застыв в вечном карауле. А мы все идем - идем по той самой дороге, по которой везли их. Еще живых, но уже не существующих. Или действительно уже умерщвленных в подвалах Большого дома.

Дорога в Левашово особенно длинна и трудна, потому что начинается она не со станции, не с железнодорожного полотна. Она начинается с книги Л.К Чуковской "Прочерк".


Книга эта автобиографична. И в то же время Чуковская, рассказывая о себе и о своем муже Матвее Петровиче Бронштейне, ставит памятник миллионам погибших в застенке, жертвам сталинских репрессий. Для многих, очень многих, это единственный памятник - для тех, чье место расстрела и погребения не известно.

Эта книга - памятник целой эпохи. Памятник многоликий, многогранный, отражающий психологию разных слоев населения, приоткрывающий завесу и показывающий нам судьбы разных людей. Каждая из них трагична по-своему, но у всех есть общий знаменатель - 37-й год. Судьбы репрессированных и расстрелянных. Судьбы их родственников и близких, оставленных жить - как сама Лидия Корнеевна. Судьбы людей, которых якобы не коснулся застенок, но также искалеченных всеобщей атмосферой страха и ожидания приговора.

Страх душит, хватает костлявыми пальцами за горло, не дает вздохнуть полной грудью. Человек живет в ожидании конца, постоянно озираясь и пугаясь собственной тени. Он не думает: "арестуют или нет", для него это всего лишь вопрос времени. В "Прочерке" Чуковская рассказывает, как страшила ее перспектива расставания с Люшей; в итоге она отправила ее с няней Идой в Крым. "Теперь, когда за мною, наконец, явятся, Люша этой пьески не увидит. Не придется мне отнимать от моей шеи Люшины руки"1. Как живо представляем мы себя на месте Чуковской, читая эти строки! Ощущаем явственный, леденящий ужас от сознания того, что каждая встреча может оказаться последней.

Хвойный ковер мягко пружинит под ногами. Все застыло вокруг - воздух, небо, деревья. Наверное, даже в солнечные дни лучи не пробиваются сюда, в этот огромный склеп. Да они здесь и неуместны, в царстве молчания и скорби. Вместо яркого света здесь полумрак, вместо молодой свежей зелени - ели и сосны, у которых, кажется, нет возраста, нет ни рождения, ни смерти.

Страх захватывал человека полностью, впивался клешнями в его подсознание и подчас не отпускал до самой смерти. По прошествии многих лет люди не могли освободиться от сковывающего их ужаса и никогда не знали, за каким поворотом поджидает их привет из 37-го года.

Когда в 1969 году на даче у Мстислава Ростроповича и Галины Вишневской поселился Солженицын, их друг, замечательный скрипач Давид Ойстрах, сказал им, что не осмелился бы так поступить. Слова его приводит Галина Вишневская в своей книге "Галина": "Я не стану перед вами кривить душой и скажу откровенно, что я бы этого никогда не сделал. Я честно говорю вам, что я боюсь. Мы с женой пережили 37-й год, когда вся Москва по ночам ждала арестов. В многоэтажном доме, где мы жили, в подъезде в конце концов только моя квартира и квартира напротив, через площадку, оставались нетронутыми. Все остальные жильцы были арестованы. Я ждал ареста каждую ночь, и у меня для этого случая были приготовлены теплое белье и еда на несколько дней. Вы не можете себе представить, что пережили мы, слушая по ночам приближающийся шум автомобилей и стук парадных дверей. В народе эти черные машины называли "маруси". Однажды "маруся" остановилась у нашего парадного входа... К кому? К нам - или к соседям? Больше никого нет. Вот хлопнула дверь внизу, потом заработал лифт, наконец на нашей площадке остановился. Мы замерли, прислушиваясь к шагам. К кому пойдут? Позвонили в квартиру напротив... С тех пор я не боец..."2

Судьбы людей, искалеченных не физически - духовно - страшны не менее, чем судьбы их собратьев, пострадавших непосредственно от руки мучителей. Об этом - другая книга Лидии Чуковской - "Софья Петровна", но и в "Прочерке" она много говорит о них. О людях, не понимавших кошмара происходящего, слепо веривших правительству и рвущихся действовать по его указке. Не только находивших формулировки и подводящих базы под массовые аресты, но даже когда брали их близких и друзей, объяснявших это тем, что "лес рубят - щепки летят", "столько врагов вокруг, как же не закрасться ошибке? Разберутся и выпустят".

В какой то момент она причисляет и себя к когорте непонимающих, не разобравшихся. Цитирует письмо к Ежову об арестованных Т.Г.Габбе и А.И.Любарской, подписанное ею и З.М.Задунайской, и сразу после - свою рецензию на него: "Вот какие мы были глупые. И какие советские"3. Обвиняет себя в том, что массовое истребление крестьянства прошло мимо нее. Здесь в полный голос звучит ее mea culpa, присущая каждому человеку, но особенно обостренная у Чуковской. Она безжалостна по отношению к себе, и беспощадна - к другим. К тем, которые не понимают, оправдывают, даже жалеют как бы по-человечески палачей, но не где-нибудь, а стоя в очереди у Большого Дома, где истязают их мужей, братьев... Она беспощадна к людям, произносящим расхожую фразу "нет дыма без огня" и тем самым прикладывающим руку к кровавому злодейству.

Это парадоксально. Левашовская пустошь - это довольно ограниченная территория, со всех сторон обнесенная забором. Но тем не менее, находясь там, кажется, что вокруг могилы, могилы, могилы - до самого горизонта. Раздвигающие время и пространство, простирающиеся далеко за пределы кладбища. Не ограниченные ничем - ни заборами, ни временными границами, ни пространством. Ничто уже не властно над ними.

Да, "Прочерк" - удивительная трехмерная книга, освещающая самые разные грани той эпохи. Но как было сказано, она автобиографична. По крайней мере, задумана как воспоминания о Матвее Петровиче Бронштейне. Воспоминания делятся на две части - равно как и жизнь рассечена тридцать седьмым надвое. Расколота на "до и после".

"До" - бесхитростное, искреннее, солнечное счастье длилось недолго. В 1931 году Лидия Чуковская познакомилась с Матвеем Бронштеном. В августе 1937 он был арестован. Всего несколько лет было отпущено им - а какая волна нежности захлестывает нас, когда мы читаем строки о Мите. Их немного, но они освещают всю книгу сначала ярким, мажорным, а потом грустным, потусторонним светом. Светом солнечного вещества, излучаемым их любовью. Такой недолгой, но такой вечной любовью.

"Тридцать седьмой еще не наступил - он еще только вот-вот наступит. А я хочу еще немного подышать воздухом кануна... пусть даже и не одними радостями, а и бедами его. Нашим ежедневным житьем - бытьем"4. Совместная работа над книгой о гелии, общение с приятелями и друзьями - Л.Д.Ландау, Г.И.Егудиным, Д.Д.Иваненко. Милые, простые, домашние подробности о чаепитиях, дискуссиях между физиками - "представителями настоящей науки" и гуманитариями, "кислощецкими профессорами".

Леденящее душу повествование о Люшиной болезни, о ее метаниях между жизнью и смертью, пронизано любовью Чуковской и Бронштейна, его ежеминутным присутствием и поддержкой. Вот он стоит в парке больницы под сыплющимся снегом, ожидая известий о Люше. Он приводит профессора Шаака, который делает решающую операцию, спасшую жизнь девочке. Он - тот самый оазис, живой источник, питавший Лидию Корнеевну в те тяжелые дни. В горе и в радости - он всегда рядом.

Каждая плита, каждый крест, каждая самодельная мемориальная доска - это чья-то жизнь. Жизнь, наполненная любовью, радостью, желаниями, стремлениями... Жизнь, грубо опрокинутая навзничь, в одночасье оборванная кем-то, взявшем на себя право решать, где начала, а где концы.

Кажется что они перекликаются - могилы, души, судьбы - со многими, разделившими их участь за пределави Левашова. И мы стоим недвижимы, боимся помешать этому безмолвному стону, раздающемуся над всей Вселенной.


Наступило "после". Все оборвалось в один момент - для Бронштейна. Для Чуковской же тянулось медленно и мучительно. Изнуряющие пять дней попыток предупредить Матвея Петровича об аресте. Почти полтора года - затянувшаяся агония - хлопот, выяснений, поисков. Очереди в Военную и Гражданскую прокуратуры, поездки в Москву, в Военную коллегию. Попытки Чуковского и Маршака спасти Бронштейна, письма физиков Л.И.Мандельштама, С.И.Вавилова, И.Е.Тамма к Сталину. Ниточки надежды - тоненькие, прерывающиеся, но поддерживающие сознание, ежеминутно грозящее уйти в небытие. Свидание с Львом Ландау, арестованным и выпущенным на волю. "Как вы думаете, вернется Митя? - спросила я, нарушая молчание. - Ничто из возможного не невозможно, - ответил Дау"5.

Вплоть до 13 декабря 1939 года, до встречи с адвокатом Яковом Семеновичем Киселевым, передавшим Чуковской записку от ее отца с окончательным известием, попытки спасти Бронштейна продолжались. Несмотря на закрадывающиеся мысли о его смерти, диктуемые рассудком - ведь никаких сообщений о Матвее Петровиче не поступало - сердце не принимало страшную правду. Борьба продолжалась до тех пор, пока не была оборвана - не пулей, нет, а, волею судьбы, несколькими словами, написанными дрожащей рукой Корнея Чуковского, так любившего и жаждавшего приносить людям радость, но на этот раз оказавшегося вестником несчастья.

Еще один персонаж этой картины, именуемой "Левашовская пустошь" - пни. Везде и повсюду, между деревьями, между могилами - сотни, нет, тысячи пней. Невысокие. Одни - покрытые зеленой порослью, другие - сухие , безжизненные.

Мы проходим мимо них - и опускаем взор. Не можем смотреть - стоящие на краю ям и овражков, как на краю ямы под дулами винтовок, все они как олицетворение прерванных жизней, тянувшихся вверх, к солнцу - и навечно оставшихся в 37 году.


"Казалось бы, в рассказе о Мите тут можно поставить точку. Точка поставлена пулей"6 - так пишет Лидия Чуковская. Но на поверку вышло иначе. Судьба не была столь милостива к ней. Отголоски затухающей надежды теплились еще очень долго - ведь официального извещения о гибели Бронштейна не было. Но и после получения бумаг из ЗАГСа о смерти Матвея Петровича, после того как сознание должно было смириться с утратой, она продолжала ждать его, видеть его, ощущать его присутствие рядом с собой. Он являлся ей - "иногда во сне, а иногда и наяву".

"Где бы я ни жила, а возвращается Митя всегда в Ленинград, и откуда бы я ни глядела, а вижу его всегда в Ленинграде. Его и себя. Только я уже старая, теперешняя, а он воротился прежний"7 - пишет Чуковская спустя полвека после разлуки. Полвека - а он все так же возвращается домой. Входит в комнату. Протирает очки тряпочкой, растерянно глядя перед собой.

Она жила этой памятью. Память о нем не позволяла ей поставить точку и в своей собственной жизни. Потому как, являясь единственной носительницей частицы его существования в этом мире, она не имела права уничтожать ее вместе с собой. А гнет вины - за опоздание на вокзал, за неудавшиеся попытки предупредить и спасти - давил и не давал жить дальше. Он душил, не отпускал тиски ни на минуту. Человеческая память подчас не знает милосердия, не дает хоть на мгновение блаженство забвения. Как ни хотелось "мгновенья воздуха", как ни хотелось хоть на минуту перестать видеть лицо Бронштейна в окне вагона... Гнет вины требовал выхода - и вот уже написана "Софья Петровна", но и она, увы, не явилась освобождением от страшного груза. Чуковская несла свой крест - крест памяти - до самого конца ее via dolorosa.

Уже отчаявшись найти памятник М. Бронштейну, мы бредем между деревьями. Значит, не судьба... Но нет - внезапно, как бы смилостивившись над нами, появляются знакомые по фотографии слова: "Матвей Петрович Бронштейн (р. 1906) арестован 6 августа 1937 года расстрелян 18 февраля 1938 года".

Невысокий гранитный памятник. Две простреленные "о" приковывают взгляд и, как черные дыры, уже не отпускают от себя. Как пустые глазницы, смотрят на нас вечным упреком.


Полвека жизни бок о бок с незримо присутствующим человеком. И хотя в начале своей книги Лидия Корнеевна говорит об отсутствии Бронштейна, более того, пишет, что ""Отсутствие Бронштейна" - вот как, пожалуй, следовало бы озаглавить эту книгу"8, на протяжении всего повествования мы не можем смириться с фактом его смерти, расстаться с мыслью о его существовании. Видим его так же явственно, как если бы он собственной персоной явился перед нами. И вместе с Чуковской ждем его - ждем и по сей день.

Мы выходим из ворот кладбища, оглядываемся на высокий глухой забор. Вот и шоссе, ведущее к станции. Все так же пустынно и безмолвно. Для нас эта дорога - дорога в два конца. Мы восходили по ней к Левашовской пустоши и сейчас возвращаемся в повседневность. Для них же, для десятков тысяч - это место стало последним пристанищем. Не суждено им было, как нам, пройти по этой дороге дважды.

Запись в дневнике Лидии Чуковской от 10 декабря 1994 года: "...не назвать ли "Из "Архива памяти" или "Конца и начала" Митину книгу. "Прочерк" не годится, потому что все прочерки заполнены"9.

Да, прочерки заполнены рукою времени. Казалось бы, здесь можно перевернуть последнюю страницу... Но прочерки в наших сердцах, оставленные книгой, оставленные Левашовской пустошью, продолжают жечь изнутри. Не дают нам покоя. Зовут нас в это зачарованное место, и заставляют хоть и мысленно, но все же возращаться туда снова и снова.

И я проснусь, похолодею,
В пустую брошенная тьму.
Никак тебя не одолею -
Сердцебиенье не уйму.

Мы будем внимать сердцебиенью. Будем помнить вечно. Помнить и скорбить.


Елизавета Гуллер

1. Чуковская Л. Сочинения в 2 т. Т. 1. М.: Арт-Флекс, 2001. С. 167.
2. Вишневская Г. Галина. Чимкент, 1993. С. 251.
3. Чуковская Л. Указ. соч. С. 197.
4. Там же. С. 72.
5. Там же. С. 250.
6. Там же. С. 263.
7. Там же. С. 150.
8. Там же. С. 20.
9. Там же. С. 371.

Яндекс цитирования