ИС: Новый мир, № 4
ДТ: 2009
N.B. Публикуется в авторской редакции

ПОСЛЕ ПРОЧЕРКА

Публикация книги Л. Чуковской "Прочерк" в издательстве "Время" (2009) впервые отдельным томом - это сигнал: книга пробует найти "читателя в потомстве". Попытка, как ни горько сознавать, снова может оказаться "несвоевременной". Страна устала от истории-как-она-есть. Ей опять нужны мифы.

…Под матовой, прекрасной обложкой с молодым портретом автора - концентрат горя, ужаса, вошедшего в повседневный быт, убитых надежд. Эта книга не завершена и, пожалуй, незавершима. Она не призвана быть законченным "произведением искусства". Скорее, способом избыть боль.

Главная цель, которую Чуковская ставит в "Прочерке" - записать, что помнит о супруге, Матвее Петровиче Бронштейне, расстрелянном в годы "ежовщины": "Собственную Митину память и собственную Митину волю и Митино будущее 18 февраля 38-го года убили. Меня и мою память - нет. Крупицами моей памяти под напором воли пытаюсь я заполнить пустоты - прочерки! - казенных справок".

Читатель постоянно ощущает ту железную линию, которая делит судьбу автора на "до" и "после" ареста Мити. "Тридцать седьмой ещё не наступил - он ещё только вот-вот наступит. А я хочу ещё немного подышать воздухом кануна…". То и дело звучит оговорка: "Я была ещё тогдашняя, не теперешняя".

Арест мужа стал для Чуковской переходом от жизни - к не-жизни. От настоящего - к минувшему, памяти, писательству… Цитируя Ахматову, она называет себя стаканом, закатившимся в щель "во время взрыва в посудной лавке". Автор "Прочерка" смерть уже пережил.

Взгляд Чуковской внимателен к детали, писательски цепок, хотя "Прочерк" - скорее документ, чем литература. Вначале мы видим почти безоблачную хронику.

Любовь. Совместная с мужем работа над книгой "Солнечное вещество"… То, что было счастьем - останется таковым без примеси мрака. Первые главы - память о той поре, когда Матвей Петрович, молодой талантливый ученый, слышал гул призвания, а гул времени - ещё нет:

"Митя, в разговоре с общими друзьями или даже наедине со мною, прислушивается не к нашим голосам, не к спору, в котором только что принимал живое участие, а к внезапно, быть может, помимо воли зазвучавшему в нем голосу. "Что с тобою? Куда ты подевался? Голова заболела?" "Нет, - отвечал Митя смущенно, - но, понимаешь, задача все не решалась, не решалась, а вот сейчас внезапно почему-то решила решиться". И он украдкой… выхватывал записную книжку, а если мы наедине - откровенно бросался к столу".

Благодаря авторской вере в силу слова, прошлое возвращается в настоящее. Возникает зыбкий, позрачный портрет Мити:

"Я любила смотреть, как он, с пером в руке, подняв голову над откинутой доской и листом, - думает. Недвижность, застылость - лица, глаз. А, вот он что-то ухватил: да, вот движение зрачков. Значит, приближается движение руки. А-а! Вот уже и рука побежала: "И пальцы просятся к перу, перо к бумаге", и рука едва поспевает угнаться за мыслью".

А потом пришла эпоха, когда, по словам Чуковской, "опасно было - жить".

Ночной обыск в квартире увиден растерянными, ещё не опытными глазами автора: "Пока они были здесь, мне казалось, что - стоит им только уйти - я пойму. <…> Но вот я сижу одна и не верю в случившееся - слишком глупо! искать у нас оружие! И отравляющие вещества вместо солнечного!".

Когда повествователь сталкивается с новым, жутким опытом, то ощущает, что передать произошедшее почти невозможно. В том числе, родному человеку, Мите: "Главное - понять. Я сбивалась. Как объяснить ему белесый, оструганный затылок [сотрудника НКВД - Ф.Е.], рукописи в клочьях на полу, бурые печати на дверях. Но не в этом ведь дело. Я хватала карандаш, но и карандаш, хоть убей, не помогал уяснить мысль". Многие попытки спасти Митю оказались тщетными. Вскоре его арестовали, а потом расстреляли. Наступило "после". Все мы - тоже живем после.

Постижение абсурда мучительно. Человек сопротивляется тому, что его опыт бессмыслен. "Зачем?" - вопрос-лейтмотив "Прочерка". Желание понять, выговорить, объяснить себе, что произошло со страной и людьми - преследует автора:

"Одно только непонятно - зачем? С какой целью? Зачем?

Зачем, в самом деле, брать человека, заведомо неповинного, и бить его до тех пор, пока он не сознается, что намеревался взорвать Смольный?"

Социальный эксперимент? Моральное уродство? Паранойя власти, которая утопает в крови и может самоутвердиться только ещё большей кровью? И опять, опять:

""Зачем?" - об этот вопрос все мы стукались лбами, как баран о забор. Вот если в НКВД проникли вредители, тогда понятно. К тому же мы ещё не заметили в ту пору, что сажают не только лучших, но и худших. Что сажают вообще пассажиров трамвая №9 или №23 - всех без разбора…"

В то же время, Чуковская приводит бесстрашные слова друга семьи, Г. Иегудина, сказанные с глазу на глаз уже тогда, в самый разгар репрессий: "Аресты подрывают культуру, хозяйство, промышленность, но не власть… Напротив, они мощно укрепляют её. Машина работает совсем не зря и не вхолостую. Тот конвейер <…> - часть машины, у которой есть свое плановое задание. Она вырабатывает не автомобили, не сталь, а страх".

Наиболее узнаваема в "Прочерке" - именно немота, в которой совершаются преступления, могильная повседневность "пира во время чумы": "Город жил своей обычной жизнью: работал, учился, влюблялся, читал газеты, отдыхал, слушал радио, ходил в театр, в кино, в гости. <…> Весело встречал Новый год… Быть может, это и было самое страшное".

Самые пронзительные страницы "Прочерка" - отчаянье автора, срыв в бессильный крик: невозможно объяснить жертвам, что их ведут на убой. Что "дым без огня" - бывает. Что "врагом народа" может стать каждый.

"А пока что тянется и тянется на Литейном, по левую мою руку, Большой Дом. <…> машины с погашенными фарами спускаются иногда с моста <…> это нового врага настигли в постели и привезли в тюрьму. <…>

- Вот мы их все браним, - говорит моя спутница [жена арестованного, которая одолжила Чуковской платок. - Ф.Е.], кивая со вздохом налево, - а ведь и их пожалеть надо: работают всю ночь напролет.

Работают?

Кого они там сейчас истязают? Её мужа? Моего?

Я не нахожу ни слов, ни дыхания. Ненависть перехватывает горло. Я сдираю с себя принесенный ею платок, два или три раза хлещу её по плечам, по голове, швыряю платок наземь и пускаюсь бежать, оставив мою благодетельницу ошеломленной.

Я не знаю, что больше потрясло меня в тридцать седьмом: зверства властей или степень человеческой глупости?"

Но если искренняя "глухонемота" - черта многих современников Чуковской, то - что сказать про сегодня? Для нового читателя реалии "Прочерка" далеки, как эпоха Владимира Красна Солнышка. "Политические репрессии" - каменный уголь истории, глава в учебнике убористым шрифтом.

"Большой Дом" (ленинградское здание ОГПУ), мимо которого почти буднично спешили герои "Прочерка" - возможно, покажется "непуганому" чем-нибудь вроде "Большого Брата" из произведения Оруэлла. Чуковская пишет, как женщины выстаивали бесконечные тюремные очереди, сутками дожидаясь "своей буквы", на которую начинается фамилия мужа, родственника, друга или подруги… Все это - в лучшем случае, будет прочтено как деталь антиутопии, "нумера" из романа Замятина "Мы".

Сталин становится третьим в списке конкурса "Имя Россия". И мальчик в автолайне умненьким голосом втолковывает сестре услышанное от родителей: "Сталин был сильный. Всех построил".

Не было! не бы-ло! - со спокойной убежденностью говорят мне довольно молодые люди в ответ на упоминание о "большом терроре". Были всего лишь "партийные чистки". Сотни тысяч жертв - придуманы врагами. И это говорится в двухтысячные годы. Слишком далекие от тридцать седьмого, слишком близкие к нему? Неужели вместо культуры, вместо истории у нас - прочерк?

Возможно, кому-то выгодно порождать мифы-мутанты, якобы взращивая национальную гордость. Выгодно - не помнить, не видеть, не знать. "Ведь молодой, сильный мужчина, поднимающий руку на заведомо неповинного, молодой мужчина, стулом или рукояткой револьвера избивающий старика или женщину, - ведь это существа извращенные, выпадающие из нормы. Где он был до той поры, пока не сделался профессионалом палачества, чем занимался? Ведь он жил среди нас".

Сегодня внуки жертв и мучителей едут в одном автобусе. Время - не линия, а горящая магма, со всплесками тенденций, убеждений и вер. Спит взрыв. Для нации амнезия - хуже смерти, многократная смерть. Она называется варварством.

"Прочерк" стремится устранить зияние в пространстве общей памяти. Он создан не для прошлого, а для будущего. Чуковская пишет, и сомневается, что прочтут: "Верили ли мы, что другое время настанет? Пожалуй, да. Безо всяких оснований, но верили. Ведь для веры основания не требуются".

"Прочерк" - книга последней надежды на воскресение. Ведь у автора от "великой" эпохи 30-х остались только образы потерянных близких. Ещё - сны, в которых её муж по-прежнему жив: "…А то во сне придет и сядет // Тихонько за столом моим…". Ещё - строки любимых погибших поэтов.

Ещё - одиночество: "Я выбегала к ним: дома, без Люши, без Мити, мне всё опостылело… Сидишь у себя - с кем ни сиди - и тебе ясно, что Мити нет; а сидишь где-нибудь у друзей и воображаешь: вот приду домой, а он дома!".

Нам от эпохи остался "Прочерк", который всё это вместил. Вычеркнуть из исторической памяти, сознательно забыть преступления - преступно.

Либо мы прочтем "Прочерк", либо вернемся к нему.

1 - 15 января 2009

Фёдор Ермошин

Яндекс цитирования