ИС: Самойлов Д.С., Чуковская Л.К., Переписка: 1971-1990
Вступ. статья А.С. Немзера, коммент. и подгот. текста Г.И. Медведевой-Самойловой, Е.Ц. Чуковской и Ж.О. Хавкиной. - М.: Новое литературное обозрение. 2004.

ДТ: 2004 год

Горькая Книга Надежды



Лидия Чуковская и Давид Самойлов переписывались без малого двадцать лет. За эти годы (1971-1990) многое случилось и с нашей страной, и с русской литературой, и с самими корреспондентами. Свободный эпистолярный жанр подразумевает спонтанность и тематическую широту: "отчеты" о собственной творческой работе и свежие литературные впечатления, обсуждение общих друзей и большой политики, дела домашние и события исторического масштаба складываются в причудливую мозаику, хаотичную, как сама жизнь. Наверно, переписку Чуковской и Самойлова можно читать и так - как хронику двух десятилетий, как свод живых свидетельств о жизни и меняющихся душевных состояниях двух писателей, как еще одну трансляцию "шума времени". Наверно, можно. И даже по-своему интересно. Но, кажется, такое прочтение уведет от главного - от сквозного сюжета, что совсем не случайно организовал замечательный "литературный памятник".

Конечно, Л. К. и Д. С. "просто писали письма", вовсе не думая об их последующем издании и уж тем более не заботясь о композиции двухголосого сочинения. Писали письма - как разговаривали, то есть свободно и откровенно, легко и серьезно. Но та постоянная сосредоточенность на поисках смысла всякого события, та ответственность за произносимое слово, что обеспечили непреходящее значение стихов Самойлова и прозы Чуковской, не могли не сказаться в их переписке. (И, уверен, в "истаявших" устных беседах.) При всех различиях (о них будет сказано дальше) Чуковская и Самойлов были людьми истории - пребывающими в истории, думающими об истории, ищущими ее скрытый, но жизненно необходимый смысл. Это и есть главный сюжет их эпистолярия, замкнутого в своеобразную раму первого письма Лидии Корнеевны и последнего (оказавшегося предсмертным) письма Давида Самойлова.

13 июля 1971 года Чуковская пишет Самойлову:

"Вы для меня человек из другой страны, из другого времени: когда мы виделись с Вами в последний раз, Анна Андреевна и Корней Иванович были живы."

10 февраля 1990 года Самойлов пишет Чуковской:

"Трудно радоваться тому, что "нас призвали всеблагие, как собеседников на пир". Тем более, что на пиру водку дают по талонам, а закусывать почти нечем.

Да выпало нам жить при последнем акте исторической драмы. Боюсь, что не только героям, но и статистам достанется. Шекспир разработал все три варианта финала трагедии - погибают положительные герои, наказано злодейство и - все погибают, как в "Гамлете". Не явится ли и к нам Фортинбрас?"

Вдумаемся в первую цитату: Самойлов моложе не только ушедших Анны Ахматовой и Корнея Чуковского, но и своей корреспондентки. Их разделяли не просто тринадцать лет (Л.К. родилась в 1907 году, Д.С. в 1920-м): старая Россия и революция для Чуковской были реальностью, при свете которой воспринимался весь советский опыт - единственный для Самойлова. И все же Самойлов безусловно "свой", один из немногих "своих", в культурно-историческом пространстве, что неотвратимо становится чужим. Л.К. уже вступила на путь открытой борьбы с советской системой - позднее в книге "Процесс исключения" она с предельной ясностью выразит свое великолепное презрение к этому мирку.

Здесь мы сталкиваемся еще с одной проблемой: кто-кто, а автор "Софьи Петровны" и "Спуска под воду" прекрасно знал цену сталинским временам, помнил не только о их звериной жестокости, но и о лицемерии, подлости, трусости, об извращении самой человеческой природы. Но времена "новые", по слову Ахматовой, "вегетарианские", оказываются едва ли не хуже миновавших. Это называется последействием - или, по выражению Л.К., относящемуся уже к временам новейшим, "эпохой результатов". Культура инерционна - некогда обильно посеянное зло долго дает пышные всходы. Едва ли не самое страшное следствие советчины - размывание всяких критериев: этических, художественных, профессиональных. Ни половинчатые позднесоветские послабления (меньше ведь сажали, чем при Сталине; быт в городах худо-бедно наладился; интеллигенции дозволили кое-что читать и даже писать и проч.), ни внешняя свобода (при всех оговорках - свобода) новейшего времени не могут сами собой выправить вывихнутые долгим антивоспитанием души очень разных людей - хоть обывателей, хоть интеллектуалов, хоть властителей. Сейчас это хорошо видно (если, конечно, смотреть и думать, а не искать виноватого и наслаждаться вседозволенностью),- Лидия Чуковская и Давид Самойлов разглядели эту опасность загодя. Они физически чувствовали, как оскудевает культура.

"Вот и все. Смежили очи гении. / И когда померкли небеса, / Словно в опустевшем помещении / Стали слышны наши голоса..." Совсем не случайно в письме от 11 июля 1976 года Чуковская назвала это стихотворение "прекрасным". Оговорка - "оно несправедливо (потому что Ваш, например, голос был слышен и в присутствии гениев)".

""Свободный стих" прекрасен, прекрасен - в доказательство скажу, что моя внутренняя биография совсем не совпадает с Вашей (напомню строки Самойлова: ...в тридцатые годы/я любил тридцатые годы, /в сороковые/любил сороковые. - А. Н.), совпадения - во времени - не те,- и все равно повторяю: "Свободный стих" прекрасен, мудр и, сквозь горечь - счастлив. Да будет так! (Или, точнее: пусть было так, хотя и "было не так" - для меня.)"

В ответном письме, отталкиваясь от реплики Чуковской о "Свободном стихе", Самойлов замечает: "Вы знаете, в чем мы с Вами схожи ?В каждом из нас есть шампур. Только в Вас - штык острый и сияющий, а во мне шампур, на котором нанизано мясо разного качества. И я его, по гаргантюэлевскому устройству, съедаю, и не без удовольствия".

Л. К. поняла, сколь серьезна шутка ее корреспондента (думаю, поняла и ее скрытую горечь), но ответила очень по-своему:

"Между мной и Вами - увы!- сходства нет, и не по причине разного к[акого]-н[ибудь] отношения к разным периодам истории, а гораздо глубже, и, я сказала бы, "физиологичнее". Я- от природы, отрождения не люблю того, что условно называется "жизнь". Не та или другая; не то или другое десятилетие, или тот или иной возраст (ср. замечательные рассуждения Л. К. о возрасте как "вещи постоянной" в связи с поэмой "Старый Дон Жуан" в письме от 11 июля 1976 - А. Н.) - а вообще. У меня к ней аппетита нету -и не было ни в 7, ни в 17, ни в 27 и т. д. <... > Гаргантюаизма ни грана. Маяковский, жалуясь, писал:

В детстве может на самом дне
Сносных найду 10 дней.

Нет, я сносных десять не найду. Мне ближе фраза Достоевского <...>: "Целая минута блаженства -да разве этого мало хотя бы и на всю жизнь человеческую". Да, вот минуты счастья за 72 года - они набрались. Ими жива".

Антитеза куда как категорична, но мысль Л. К. на ней на самом деле не замыкается. Да, мы - разные, очень разные, но так и должно быть. Это один из лейтмотивов всей переписки, смею думать, всей истории отношений Л. К. и Д. С. Он ясно слышится в обмене репликами по поводу "Старого Дон Жуана"; он сказывается в редкостно "пафосном" мартовском (1978) письме Самойлова, где поэт восклицает: "Я образец жизни всегда отсчитываю от Вас. И всегда понимаю, что у меня не хватит ни характера, нисилыволи, нипрямоты, ни сосредоточенности - и множества других Ваших свойств, чтобы жить "так""; он подсвечивает самые разнообразные, "случайные", сюжеты. Л. К. не индульгенцию дает - она твердо знает о правоте Самойлова. И о цене этой правоты.

Правда, однажды (письмо от 28 сентября 1978 года) Л. К. позволила себе разгневаться на Самойлова: "Пропили Вы нашу встречу! а такхотелось и надо было повидаться!Но вы предпочли "массированные встречи с друзьями"..." Любопытно, вспомнила ли она этот сюжет двумя с лишним годами позже, когда с восторгом прочла одно из самых "бесшабашных" стихотворений Самойлова? 30 мая 1981 года Чуковская пишет: "Ваш Амадей прелестен. Воистину Амадей Амадеевич - сразу оплетает и берет в плен, сразу начинаешь его твердить". Наградив самойловского Моцарта "моцартовским" отчеством, Чуковская приравнивает сочинителя "Дуэта для скрипки и альта" к Моцарту. И тем самым - к Пушкину (ориентированность этого стихотворения Самойлова на "маленькую трагедию", равно как и привычность отождествления ее героя и автора, сомнению не подлежат. Больший комплимент невозможен. Но и этим дело не кончается. Обнаружив, как выразились бы столь нелюбезные душе Л. К. структуралисты, "метрический подтекст" "Дуэта..." - манделыпта-мовское "Я скажу тебе с последней / Прямотой...", Чуковская (вольно или невольно) указывает на глубинный трагизм "веселых" стихов и бытия "веселых" творцов.

"Да! расплачиваться надо / На миру / За веселье и отраду / На пиру, /За вино и за ошибки - / Дочиста! / Но зато дуэт для скрипки / И альта". Это знал не только поэт Давид Самойлов, но и его идеальный (что вовсе не исключает строгости и даже придирчивости) читатель - Лидия Чуковская. Уважение к особым правам поэта тут неотделимо от более широкого чувства - умения вообще понимать д ру-гого, не навязывать ему свой стиль жизни, не предлагать готовых рецептов. Истинная любовь к словесности, требующая при встрече с каждым новым поэтом постигать его неповторимый язык, - лучшая школа подлинной терпимости. Равно как и подлинной принципиальности - ибо прежде надо выделить поэта из сонма "талантов", "профессионалов", "графоманов", "одиноких девиц" и "влюбленных юнцов" (смотри на сей счет верлибр Самойлова "В этот час гений садится писать стихи...") и поверить в него.

Чуковская и Самойлов друг в друга верили и друг в друге нуждались. И ценили не только ту общность, для которой никак не подберешь слов, кроме разве что самых "общих" (порядочность, достоинство, честь, верность культуре и слову), но и свою несхожесть. Поэтому вослед полемической реплике ("Учить и лечить" - я согласна, только учить и лечить... Но как учить без книг и без слова?" Здесь в "свернутом" виде запечатлен один из самых важных споров последних советских десятилетий, спор, условно говоря, "Просветителя" и "Борца", спор, зачастую клокотавший в душе одного человека) в письме от 30 марта 1978 года Чуковская "вдруг" советует Самойлову: "Нерешайте ничего, ради Бога, живите снегами, детьми, рифмой, весной. А решение - если оно вообще нужно - придет само. Толстой когда-то сказал: "Можешь не писать - не пиши". Так и я Вам скажу: "Можете не решать - не решайте"".

Казалось бы, весь стоический склад Л. К. противоречит этому совету. Но в том-то и дело, что для Чуковской избранная ею трудная и опасная доля - не долг и подвиг, а естественное, то есть счастливое, состояние. (Оговорюсь: для нас жизнь Лидии Корнеевны, ее открытые письма, ее борьба за публикацию "Софьи Петровны" и тяжба с издательством "Советский писатель", ее работа над "Записками об Анне Ахматовой" - разумеется, подвиг. Для Самойлова - тоже.) Другие (друзья) живут иначе - и иначе служат добру. Чужие - те, кто отступились от вековых заветов русского просвещенного сословия, от страстно любимых Л. К. декабристов и Герцена, - просто не принимаются в расчет. Так 28 сентября 1978 года Л. К. пишет о Сергее Наровчатове, старинном друге Самойлова (Аукаемся мы с Сережей...), оказавшимся удачливым советским литературным начальником (в нужных случаях, например в "процессе исключения" Л. К. из Союза писателей - циничным и жестоким): "Для меня же он просто проигравший себя карьерист, который обменял поэзию на карьеру. Их тьмы и тьмы... Я на него не зла, как не зла на крышу катаевского сарая".

Наровчатов в письме Л. К. возник после размышлений Самойлова о неприятных литературных и общественных новациях:

"Что-то внутри датского королевства происходит. Я ощущаю это, как приход нового поколения, новыхлюдей. В этих людях все глубоко чуждо. Ив воздухе чувствуется их нарастающий напор. Когда я Вам как-то писал обуходе из литературы, я, видимо, впервые почувствовал невозможность сосуществования с этими людьми. А я ведь сосуществовал, к примеру, с Наровчатовым. Тут дело другое. Мы с тем же Наровчатовым оба знаем, что воздух состоит из азота и кислорода. Только я считаю, что важен кислород, а он - что азот. Номы с ним одним воздухом дышали. А у этих воздух другой, состав воздуха другой".

Чуковская в данном случае твердо оспорила своего корреспондента: старая (и - между строк читаем - не до конца изжитая) приязнь к Наровчатову обусловлена "вашей общей юностью, освященной войной". "Новые люди" к этой былой общности касательства не имеют, а с Наровчатовым связаны. "Они - его дети и внуки".

Резоны есть и у Чуковской, и у Самойлова. Сегодняшний читатель скорее согласится с Л. К.: действительно новое зло растет из старого, а отделить Наровчатова (коли нет общей юности и, соответственно, особого отношения к его стихам, судьбе и личности) от "новых" (среди которых тоже были люди не без способностей) затруднительно. Только как забыть первое письмо Чуковской, констатирующее наступление новой эпохи? А с другой стороны, не один ведь случай свел некогда Наровчатова с Самойловым, трудно предположить, что изначально был он подобен "крыше катаевского сарая". Об оттенках можно спорить долго - суть не изменится: время тяжело болеет, "чужих" все больше и больше, даже самые близкие люди то и дело совершают опрометчивые поступки (если не хуже). Что остается? - Сохранение достоинства и неотделимое от него сохранение традиции. Труд и творчество. То слабеющая, то крепчающая надежда на просвещение "полународа", который должен вновь

стать народом (об этом Самойлов размышлял постоянно и напряженно). И серьезность в суждениях об истории, словесности, людях.

С этой точки зрения, необыкновенно важны те крупицы "литературной злости", которыми обильно приправлена переписка Л. К. и Д. С. "Несправедливость" - не только всегдашнее, но и необходимейшее свойство живой литературы. Если ее место занимает директивная "справедливость", насаждаемая, например, ЦК КПСС, литература хиреет. И не поможет тут другая "справедливость", выпестованная на "либеральных" или "оппозиционно почвенных" кухнях, в кабинетах "умных" руководителей литературного процесса или в котельных, где гужуются непризнанные гении. Ибо и эта "справедливость" (конечно, все-таки лучшая, чем в газете "Правда") "коллективна", "партийна", "целесообразна", лишена духа внутренней свободы. Вероятно, многих читателей заденут суждения Л. К. о прозе Валентина Распутина, стихах Бориса Слуцкого, работах Зары Минц и Натана Эйдельмана. Как и высказывания Д. С. о Василии Аксенове или Инне Лиснянской. Как и общая неприязнь корреспондентов к Юрию Трифонову. (Занятно, что самойловские соображения о "новых людях" возникают вскоре по прочтении трифоновского "Старика". Меж тем в разруганной поэтом повести проблема "железных малышей" занимает отнюдь не последнее место. Как и в творчестве Трифонова вообще.) Мы можем соглашаться или не соглашаться с Чуковской и Самойловым, но должны отдать дань "вне-этикетности" их литературных суждений. Они могут ошибаться, но стремятся судить по "гамбургскому счету" - они помнят, что такое русская литература и видят своих современников на фоне Пушкина и Герцена, Тютчева и Блока, Пастернака и Ахматовой. Да и о тех же "классиках", их свершениях и трагедиях, говорят как о живых людях. Драмы Пушкина, Толстого, Блока переживаются как случившиеся здесь и сейчас. Л. К. ненавидит Николая Первого не менее яростно, чем советскую мразь. Включенность в большую литературную традицию не уводит от дня сегодняшнего, но дарует надежду.

Откликаясь на пьесу Самойлова о советодателе Клопове, Л. К. пишет:

"Вы утверждаете, что пытаться объяснить что-нибудь им, т.е. владыкам, царям, гонителям - зряшное дело. Вы неправы. Прав маркиз Поза, прав доктор Гааз, правы декабристы, пытавшиеся объяснить мерзавцу Николаю I необходимость уничтожения в армии телесных наказаний <...> Я верю в закон сохранения духовной энергии; ни одно правое слово не пропадает зря, особенно - слово в искусстве.

"Да, слепы люди, низки тучи", -

но слово вовсе не бессильно, а просто человеческая жизнь очень коротка, чтобы убедиться в силе слова... Ни Герценовские обращения к Александру II, ни Толстовские и Соловъевские - к Александру III- вовсе не были бесполезны, хотя в ту минуту никого не спасли. Они спасают и очищают душу тех, кто писал их (это очень важно), и тех, кто читает их теперь, да ведь неизвестно и когда может проснуться душа адресата".

Это не только спор с Самойловым о Клопове, естественно проецирующийся на современную ситуацию (в частности, на "Письмо вождям" Солженицына), - здесь важна вера в "правое слово" как таковое. И не менее важна мимоходом обозначенная (потому что и так ясно) связь "правого слова" с искусством. Гражданский пафос сливается тут с великими заветами Горация, Пушкина, Ахматовой, веровавших и научавших верить в царственное слово поэта - то, что "крепче меди". Надо ли объяснять, насколько эта вера была дорога Самойлову? Именно потому Чуковская и могла спорить с ним о частностях (проблема Клопова), сколь угодно важных, но все же частностях. Думается, поэтому же Самойлов, долго и трудно (порой противореча самому себе) размышлявший о Солженицыне (в том числе и в полемике с Л. К.)., в последнем своем письме признал: "Япрежде недооценивал конструктивные стороны плана А. И.".

Рожденная внутренней свободой и глубоким доверием к корреспонденту искренность, что окрашивает "литературные" сюжеты эпистолярия, ощутима и в других его фрагментах. Включая самые "болезненные" - те, где речь идет о друзьях, уклонившихся, с точки зрения Д. С. или Л. К. от верной стези. Истории непростых отношений Чуковской и Самойлова с эмигрировавшим, а позднее трагически погибшим Анатолием Якобсоном или Раисой Орловой и Львом Копелевым заслуживают отдельных кропотливых исследований. (Важное подспорье здесь - опубликованная В. Н. Абросимовой в 1998 году переписка Д. С. с Орловой и Копелевым, мемуарная книга Орловой и Копелева "Мы жили в Москве", воспоминания о Якобсоне и публикации из его наследия.) Здесь же необходимо подчеркнуть: резкость иных высказываний вкупе с постоянством возвращений к "якобсоновскому" и "копелевскому" сюжетам свидетельствуют не о разрыве (хотя временами подобная мысль возникала и у Л. К., и у Д. С.), но об особенно крепкой, а потому требовательной, привязанности к "порицаемым" друзьям. С такой страстью о тех, кто тебе действительно безразличен, не пишут - с таким пристальным напряжением поступки "посторонних" не обсуждают. Выявить же свою боль (и стоящую за ней любовь) сполна можно только в разговоре с по-настоящему близким человеком - с тем, кто не станет отвлекаться на "тон" и искать "скрытые причины", с тем, кому обсуждаемые люди так же дороги, а их заблуждения (или то, что кажется заблуждениями) - так же огорчительны. С тем, кого ты до конца считаешь "своим". Как это и было в отношениях Л. К. и Д. С.

Да, они - при всех уже оговоренных несходствах - были друг другу "своими". Потому и могли перемежать в письмах серьезные проблемы - шутками, а бытовые просьбы - исповедальными признаниями. Потому и не приспосабливались друг к другу, сохраняя в эпистолярии высокую и свободную естественность несхожих натур. Потому и стала их пестрая переписка - с пейзажами и проблемами, детскими шалостями и старческими хворями, пярнуским покоем и мучительной борьбой за сохранение дома Корнея Чуковского в Переделкине, советами по окулистической части и блестящими мини-эссе об изящной словесности, афоризмами и ритуальными поклонами близким, заботами о тех, кому худо, и юмористическими этюдами - замечательно цельной книгой. Книгой о духовном сопротивлении в эпоху результатов. Книгой, подводящей черту под относительно прекрасной эпохой. И - вопреки изобилию печальных сюжетов и постоянно прорывающейся то у Л. К., то у Д. С. горечи - книгой надежды. Потому что без надежды не было бы ни стихов Самойлова, ни прозы Чуковской, ни их поисков настоящей литературы, ни их вглядывания в будущее. Соприкоснувшись с таким опытом, вслушавшись в такие голоса, стыдно, глупо и грешно от надежды отказываться.

А что легких времен не бывает, Л. К. и Д. С. знали не хуже нашего.






Андрей Немзер









ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ