ИС: Жизнь искусства, Литературное приложение, №2 (825)
ДТ: 10 января 1922 г.

Неизвестное произведение Ф.М. Достоевского

Когда рассматриваешь рукописи Некрасова, удивляешься: на полях ни одного рисунка. Пушкин и Лермонтов все свои рукописи испещряли рисунками: профилями, ножками, конями. У Некрасова этого нет. Кажется, он совсем не умел рисовать, что среди писателей является редкостью, так как и Пушкин, и Лермонтов, и Гоголь, и Полонский, и Тургенев, и Майков - были недурные рисовальщики. Но вместо рисунков в рукописях Некрасова есть нечто другое: цифры. В рукописи его "Медвежьей Охоты" читаем: 3000… 2000… 2000… 1000… 12.500… 13.500…

На другой бумаге, где написаны строки, до сих пор не бывшие в печати:

Так умереть? Ты мне сказала.
Я отвечал надменно - да!
Не знал я той, что мне внимала,
Не знал души твоей тогда. -

начертано рядом:

Гирсу 150
Решетн. 150
Скабич. 100
Курочк. 100
Немцу 50

Я не говорил бы здесь об этой особенности Некрасова, если бы лет 8 назад среди некрасовских рукописей на одной порыжелой и шершавой бумажке (относящейся к первоначальной поре его творчества) я не нашел следующих строк:

Лещ, конечно, отличная вещь,
Но есть вещи получше леща…

и справа внизу:

За честол. сны:

Григор. 50
Дост. 25

Эта запись заинтересовала меня: ясно было, что в сороковых годах Некрасов заплатил за что-то такое Григоровичу 50 рублей асс., а Достоевскому 25 рублей асс., но за что, я дознаться не мог. Я обратился к ранним письмам Достоевского и там в письме от 16 ноября 1845 г. прочитал:

"Некрасов между тем затеял Зубоскала, прелестный юмористический альманах, к которому объявление написал я. Объявление наделало шуму".

Я порылся в тогдашних журналах, - и в "Отечественных Записках" за 1845 год нашел огромное объявление, написанное автором "Бедных людей", очень характерное для его ранней манеры и примыкающее, по приемам письма, к "Двойнику".

Анат. Фед. Кони, с которым я поделился своим открытием, дал мне подлинное письмо Достоевского к Некрасову, относящееся приблизительно к той же поре, и я обнародовал оба документа в газете "Речь" (в апреле 1914 года), после чего найденное мною "Объявление" Достоевского было введено в один из добавочных томов собрания его сочинений, выпущенных фирмой "Просвещение".

* * *


Но я продолжал свои розыски. В письме П.В. Анненкова к Герцену, напечатанном в "Русской мысли" в 1892 году (книга VII) и относящемся к концу 1945 года, сказано:

"Спекулятивный философ наш Некрасов крепко занят политипажами к Альманаху и Скалозубу (т.е. Зубоскалу) и статьи для них собирает там, где их никто не ожидал, - пример, Достоевский".

Действительно, Достоевский, еще до появления в свет "Бедных Людей", написал для "Зубоскала" "Роман в 9 письмах" - за что и получил от Некрасова 125 рублей ассигнациями.

Но "Зубоскал" не вышел. В январской книжке "Отечественных записок" за 1846 год напечатано письмо Некрасова о том, что "Зубоскал" запрещен. Д.В. Григорович в своих "Воспоминаниях" говорит, что именно объявление, написанное Достоевским, погубило "Зубоскал". Цензура даже не рассматривала текста, предназначенного для "Зубоскала", - она запретила самое заглавие.

Это было Некрасову на руку. Стоило только придумать другое заглавие и под этим новым заглавием напечатать тот самый материал, который он собрал для "Зубоскала". Некрасов так и сделал. 5 марта 1946 года цензор Крылов разрешил Некрасову печатать комический иллюстрированный альманах "Первое Апреля", куда, за небольшими исключениями, и вошли те самые статьи, которые предназначались для запрещенного сборника.

Что это было так, подтверждается письмом Достоевского, где перечислены те статьи, которые должны были войти в "Зубоскал". Достоевский, между прочим, сообщает в этом письме, что в "Зубоскале будет напечатана сатирическая заметка о Шевыреве, который будто бы утверждал, что, когда он был в Колизее и декламировал там стихотворения Пушкина, то римские ящерицы, привлеченные гармонией пушкинского стиха, столпились, чтобы послушать его. Именно эта заметка напечатана в "Первом Апреле". Достоевский говорил, что вообще "Зубоскал" будет травить славянофилов. Эта травля тоже перенесена в сборник "Первое Апреля", где, несомненно, под влиянием Белинского, напечатаны злые заметки о Погодине и Константине Аксакове, которые, кстати сказать, очень не понравились Герцену. Ясно, что "Первое Апреля" и есть в сущности чуть-чуть подновленный "Зубоскал".

* * *


Теперь понятно, почему я с особым вниманием исследовал сборник "Первое Апреля". Ни одно из вошедших туда произведений не было подписано, но я знал, что "Штука полотна" принадлежит Григоровичу, статья об игре в преферанс - Некрасову и т.д. Кому же принадлежит самая большая вещь во всем сборнике "Как опасно предаваться честолюбивым снам", я не знал. Тут-то мне и вспомнилась запись, найденная мною в бумагах Некрасова: "За честол(юбивые) сны Григоровичу - 50 р., Достоевскому - 25 рублей". Наконец- то я понял эту загадочную надпись, которой не мог разгадать 8 лет! Оказывалось, что некоторая часть этих "Честолюбивых снов" написана Достоевским. Какая часть, было легко установить. Достоевский в ту пору писал таким своеобразным, утрированным стилем, что по двум-трем строкам можно было отличить его от Григоровича и вообще от всякого писателя. Особенно утрировал он гоголевский прием, который заключался в назойливом повторении одного какого-нибудь слова: так, напр., в "Двойнике" он писал:

"Я, этак, могу сан фасон…Отчего же бы мне нельзя сан фасон? Медведь наш тоже говорил, что будет все сан фасон".

Или еще раньше - в "Бедных Людях":

"Да крыса-то эта нужна, да крыса-то пользу приносит, да за крысу-то эту держатся, да крысе-то этой награждение выходит, - вот она крыса какая!"

Иногда кажется, что "Двойник" был написан им для этих словесных узоров: каждое слово, очутившись у него на странице, подхватывалось и повторялось по нескольку раз:

"Тот, кто сидел теперь напротив господина Голядкина, был ужас господина Голядкина, был стыд господина Голядкина, был величайший кошмар господина Голядкина, одним словом, был сам господин Голядкин, не тот господин Голядкин… нет, это был другой господин Голядкин…"

Этим языком Григорович никогда не писал, этим языком писал тогда лишь один Достоевский, и потому можно с абсолютной уверенностью сказать, что в повести "Как опасно предаваться честолюбивым снам" Достоевскому принадлежит лишь одна - именно шестая - глава, которую я и предлагаю читателям.

* * *


Как и все произведения Достоевского, относящиеся к той ранней поре, эта глава изображает петербургскую чиновничью жизнь. Как и в "Двойнике", повествование на первой же странице превращается в монолог главного героя с постоянным нагнетанием многократно повторяемых слов. Тема тоже характерная для Достоевского: трепет маленького человека перед той катастрофой, которая непременно случится.

Дело в том, что у этого маленького человека украли брюки, и он, кинувшись догонять вора, очутился на улице нагишом. Как нарочно, мимо проезжал его начальник, - и теперь чиновник дрожит от страху: как начальник отнесется к его непристойному виду?

Изображение этого страха и взял на себя Достоевский - как свою излюбленную тему. Григорович написал остальное, а Некрасов присовокупил стихи. Таким образом и составилась напечатанная в "Первом Апреле" повесть "Как опасно предаваться честолюбивым снам".

"Фарс совершенно неправдоподобный в стихах, с примесью прозы. Сочинение г.г. Пружинина, Зубоскалова, Белопяткина и К?".

К. Чуковский

Вот уже и девять часов, время, в которое, бывало, Петр Иванович, спокойный и счастливый, хлебнув два, три стакана чайку, поцеловав жену, поцеловав дочь, с портфелем под мышкой, отправлялся, несколько согнувшись, смиренным, никого не оскорбляющим, но и не вовсе чуждым самостоятельности, шажком в свой департамент… Но не одевается, не пьет даже чайку, не целует жены и дочери и не идет в департамент растерявшийся Петр Иванович. Мрачно у него на душе; при одной мысли, что надо идти на службу, мороз пробегает у него по коже, от макушки до пяток. Вся жизнь от сеченья до греческих спряжений в детстве, голоданья и переписывания в юности, до последнего недавнего распеканья - проходит перед его глазами, - и ничего, кроме смиренномудрия и вечной беспредельной покорности, - не видит он в ней; хоть бы слово когда грубое какое сказал, хоть бы недовольную мину выразил на лице - никогда! никогда! Даже покушения на что-нибудь подобное за собою не запомнит! Чист, чист! со всех сторон, как ни поверни, чист! И между тем, сердце болезненно сжимается от страха, как будто преступление какое-нибудь совершил человек, как будто начальнику нагрубил! "Что скажет начальник отделения!" - думает Петр Иванович (несомненно, что господин, ехавший на дрожках, был его начальник отделения). "Что скажет начальник отделения?.." - думает он, большими шагами расхаживая по комнате, и никак не может решить, что скажет начальник отделения, хотя и предчувствует, что он скажет что-то страшное, что-то такое страшное, отчего мало поседеть в один час, то, отчего мало даже провалиться сквозь землю… И ни убеждение в своей невинности, никакие размышления, никакие доводы ума, ничто не утешет безутешного Петра Ивановича! "Да уж не подать ли мне просто в отставку, - думает он, - так даже и не являться, а просто подать в отставку, и кончено, а покуда выйдет отставка, тиснуть в "Полицейской Газете", что вот так и так, дескать, чиновник с одобрительным аттестатом"… Тут он на минуту запнулся… "Ведь уж мне, верно, дадут аттестат одобрительный? - продолжал он с некоторым смущением. - Что ж? служил я не хуже других, не хуже других, сударь ты мой, в штрафах и под судом не бывал, зложелателей, благодаря Всевышнего, не имею… подал в отставку… ну, что ж? Вышел случай такой, с кем не случается?.. просто случай вышел такой… Так вот оно хорошо было бы публиковать, что вот-де чиновник с одобрительными аттестатами, титулярный советник, - я думаю, даже не худо будет выставить: имеющие такие-то и такие-то знаки отличия… Так вот, мол, такой-то и такой-то чиновник, имеющий такие-то и такие-то знаки отличия, хороший чиновник, дескать, благонадежный чиновник, ищет места управляющего имением, преимущественно в малороссийских губерниях, на выгодных, дескать, для владельца условиях… Да! Да! В малороссийских губерниях лучше - климат теплее, да и народ-то попроще… народ-то попроще, вот она штука-то какая! А поди-ка сунься в Костромскую, в Ярославскую… ух! шельма на шельме. Всякий мужик туда же грамоте знает, и на каждом синий армяк… на каждом на шельмеце-то синий армяк, вот оно что, вот она штука-то какая! штука-то! Избалованные губернии. Нет, вот бы где-нибудь в малороссийских, примерно в Полтавской; три, четыре тысчонки душ, с мельницами, с фруктовыми садами, со всеми угодьями, с господским строением; а барин-то себе где-нибудь за тридевять земель, в Москве, в Петрограде, в Париже… а барин-то себе в Москве, а барин-то в Петрограде, а барин-то себе в Париже, барин-то себе за тридевять земель, как в сказке говорится, как в русской-то сказке сказывается… Ух! раздолье-то, раздолье"… Тут Петр Иванович потер руки от удовольствия, потому что уже и в самом деле почувствовал себя управляющим такого имения, - на что русский человек очень скор… "Да только та беда", - продолжал он, вдруг опомнившись и вновь совершенно опешив, как человек, съевший муху, - да только та беда, что никто не возьмет, за фамилию никто не возьмет… Управляющий! уж в одном слове сейчас слышится немец, какой-нибудь Карл Иванович Бризенмейстер, или еще помудреней, так, чтоб мужик и подумать не смел выговорить как следует, чтобы у него язык поперек глотки стал. Ведь вот, будь немецкая фамилия, хоть подобие немецкой фамилии будь… а то - Блинов! на вот тебе в самый рот - блинов! горячих блинов! подавись!…" И здесь герой наш в первый раз в жизни пожалел, что у него русская фамилия, чему он сорок лет с лишком постоянно был рад и даже благодарил бога, что и оканчивается она на ов, а не на ский. "Да опять и то, - продолжал размышлять наш герой, - осанки такой не имею, осанки, соответствующей званию управителя, не имею, вот она какая беда, вот она беда то какая надо мной горемычным, осанки, соответствующей званию, не имею, - не имею осанки, званию управителя соответствующей, совсем осанки такой не имею. Наш брат и смотрит то, как будто - всё чего то боится, и идет то, как будто просит прощения у половиков, которые недостойными ногами своими попирает, и в лице такое подобострастие, что и сказать нельзя, никак нельзя сказать, недостанет слов, как говорится в хорошем слоге, на языке человеческом… Вот оно что! Вот оно какое дельце то! Вот оно дельце то казусное какое! Ну, уж известно: по какой части пойдешь, с тою и степень значения в лице своем соразмеряешь… Степень то значения с положением своим в свете соразмеряешь… А тут надобно, чтобы орлом глядел человек, чтоб на лице было написано, что ему и чорт не брат, чтобы действовал смело, решительно, на открытую ногу действовал бы, и умел бы этак с откровенностию, не лишенною благородства, и словцо то крепкое кстати пригнуть, ну и там что другое… Вот оно что! Чтобы как выйдет да заговорит ломаным своим языком, так чтобы мужик на него и взглянуть не смел, а только бы кланялся в пояс да говорил: "Слушаю, батюшка Карл Иванович!"… Нет, где нашему брату!… Разве уж заняться хождением по делам…" Но и хождение по делам оказалось неудобным. Думал, думал Петр Иванович и покончил тем, что, как ни вертись, службу оставить невыгодно, разорительно, словом, неблагоразумно во всех отношениях. И так, скрепя сердце, решился он идти в департамент. Будь что будет! Может, и никакой беды нет, может, ему только так показалось, а в сущности ничего! Наконец он даже дошел до заключения, что, может быть, оно даже и хорошо, что начальник его увидел на улице, пожалуй, чем чорт не шутит, примут участие, вспомоществование единовременное дадут. "Да! да! - повторял Петр Иванович, - оно в самом деле даже и хорошо", - и между тем чувствовал, что мороз подирает по коже. Три дня употреблено было на залечивание разных ушибов и синих пятен и на утверждение себя в благородной решимости не унывать, помнить, что испытания ниспосылаются нам в плачевной юдоли сей для возвышения душевного мужества и что не нужна бы человеку и бессмертная душа, если б он уничтожался и падал перед несчастием. На четвертый день решено было идти на службу. Но здесь на Петра Ивановича напал такой страх, что он буквально не мог сдвинуться с места и несколько часов, совсем готовый, умытый, выбритый, во фраке, с портфелем под мышкой, сидел как прикованный к стулу, бессмысленно смотря на три какие-то головы, державшие компанию у противоположных ворот.

Когда опомнился он, был уже двенадцатый час. "Поздно! - сказал он себе с тайной радостью. - Видно, уже завтра!" И в ту же минуту схватил шапку, надел шинель и калоши и выбежал на улицу. Бежал он чрезвычайно скоро, ни на что не обращая внимания, даже не заглядывая в окна, хотя и любил заглядывать в окна и знал, что, заглянув в окно, иногда можно увидеть много хорошего…

Ф. Достоевский

СПБ. 1845

Яндекс цитирования