ИС: Собрание Сочинений, т.5., Современники: Портреты и этюды, М., Терра-Книжный клуб, 2001
ФЕДОР СОЛОГУБ
Приезжая из Куоккалы в Петербург, я часто бывал у поэта Федора Сологуба. Я знал его столько лет, что мог бы, кажется, написать целую книгу воспоминаний о нем. Постараюсь быть кратким и не вдаваться в подробности.
Раньше всего нужно сказать, что это был самый неровный поэт из всех, каких я встречал в своей жизни. Наряду с чудесными стихами, классически прекрасными по форме, он написал целые сотни плохих - то нестерпимо банальных, то манерно-жеманных и вычурных. О его прозе можно сказать то же самое: она была то очень хороша, то безнадежно плоха.
Конечно, у всех писателей бывают падения и взлеты, но я не знаю другого писателя, который, достигнув таких высоких вершин, так часто срывался бы с них и летел вверх тормашками в такие глубокие пропасти безвкусицы, халтуры, вульгарщины.
Иногда казалось, что есть два Сологуба: один - сильный и взыскательный мастер благородного, новаторски-смелого стиля, другой - графоман и ремесленник.
С первым я познакомился очень давно. Еще мальчиком я увидел в журнале «Северный вестник» такие стихи, которые сразу запомнил на всю свою долгую жизнь:
В поле не видно ни зги.
Кто-то зовет: Помоги!
Что я могу?
Са я беден и мал,
Сам я смертельно устал.
Как помогу?
Меня поразила аскетическая простота этих строк. Ни одного эпитета, ни единой метафоры, никакого щегольства перезвонами, никакого красноречия, никаких патетических жестов, словесных орнаментов, нищенски бедный словарь - но в этом отсутствии всяких эффектов и заключался сильнейший эффект: чем безыскусственнее была форма этих внешне убогих стихов, тем вернее они доходили до сердца. Тем-то и поразили меня эти стихи: я понял, что для такой безыскусственности требуется большое искусство, что в этой предельной простоте - красота:
Что я могу?..
Как помогу?
И это в то время, когда чуть не вся молодая поэзия культивировала вычуры, вывихи и выверты речи, когда в литературе уже начинало царить пустозвонное краснобайство бальмонтовщины.
И другие стихи Сологуба, которые мне случалось в то время читать, прельщали меня все той же благородно-классической красотой простоты - красотой, чуждающейся всяких прикрас.
Я затвердил на всю жизнь стихи с таким же безыскусственным зачином и каждый вечер, садясь за работу, повторял как молитву эти слова Сологуба, будто специально написанные для каждого автора, садящегося за письменный стол:
Господи, если я раб,
Если я беден и слаб,
Если мне вечно за этим столом
Скучным и скудным томиться трудом.
Дай мне в одну только ночь
Слабость мою превозмочь
И в совершенном созданьи одном
Чистым навеки зажечься огнем.
Стихи Сологуба интимные, камерные. В провинции я пробовал было прочитать их с эстрады, но ни одно не имело успеха у слушателей, даже это, где бесприютность, сиротство, неприкаянность - излюбленные темы Сологуба - воплощены в таких мучительно монотонных стихах, вполне соответствующих горестной теме:
В село из леса она пришла.
Она стучала, она звала. Ее страшила ночная тьма,
Но не пускали ее в дома. И долго, долго брела она. И темной ночью была одна,
И не пускали ее в дома,
И угрожала ночная тьма. Когда ж, ликуя, заря взошла,
Она упала - и умерла.
Я, провинциальный подросток, любил эти стихи, переписывал их в тетрадку, заучивал наизусть. И, конечно, в 1905 году, едва я приехал в Питер и стал редактором журнала «Сигнал», я первым долгом поспешил на Васильевский остров и робко дернул за ручку звонка возле двери, к которой была прибита дощечка: Федор Кузьмич Тетерников (подлинное имя Сологуба). Мне открыл он сам, Федор Кузьмич. Лысый, седой и сердитый, с маленькой острой бородкой. Я хотел было выразить ему свою радость, что вижу его, но взглянул на него и осекся: его ледяные глаза показались мне еще ледянее.
- Чем могу служить? - спросил он с обидной учтивостью.
Я стал сбивчиво рассказывать ему, что затеян новый журнал, и хотел было распространиться о том, какая у этого журнала программа, но он, не дослушав, ушел и через десять секунд вынес мне листок папиросной бумаги с написанными на машинке стихами и, по-прежнему не вымолвив ни слова, равнодушно вручил его мне. Все его обличье не вызывало сомнения, что мне следует возможно скорее уйти.
С той поры я, конечно, решил никогда не входить в его дверь. Но дело повернулось иначе. Случилась беда с его рукописью: я дал ее одному молодому художнику, чтобы тот сделал иллюстрации к ней, а он запил и потерял ее в каком-то трактире, о чем и сообщил мне со слезами раскаяния. Нечего было делать, нужно было снова идти к Сологубу, принести ему свои извинения и принять на себя его праведный гнев. Он встретил меня с той же холодностью. Едва я открыл рот, чтобы сообщить ему о катастрофе, которая произошла с его стихами, он, не дослушав, вынес мне новый листок с копией тех же стихов.
И чувствовалось, что, если бы я сорок раз терял его рукопись, он сорок раз так же равнодушно, безмолвно, не выражая ни обиды, ни гнева, вручал бы мне новые и новые копии утерянного мной стихотворения.
В стихотворении запомнились мне такие строки:
...Рядом с ловкой забастовкой очень весело идет
Хоть и маленький, но тоже удалой и алой бойкот.
(«Сигнал», 1905, №3)
Прошло года два, я не думал, что когда-нибудь мне придется вновь посетить Сологуба. Но в 1907 году пришел ко мне поэт Петр Потемкин и принес краткую записку, в которой «Федор Кузьмич Тетерников» приглашал меня посетить его в ближайшее воскресенье в 8 часов вечера. Приглашение было суховатое, и я решил было не откликаться на него, но наступило воскресенье, за мной зашел Сергей Николаевич Ценский, человек с огненным взглядом и черной, невероятно густой шевелюрой, постоянный посетитель вечеров Сологуба, и мы вдвоем зашагали на Васильевский остров (мы ходили тогда пешком, не признавая ни извозчиков, ни конок). По дороге Ценский рассказал мне, что Федор Кузьмич - педагог, инспектор городского училища, что он не женат, что вместе с ним живет его сестра - не то Марья, не то Анна Кузьминична, феноменально молчаливая женщина -и что в последнее время Сологуб написал очень много чудесных стихов...
Когда мы поднялись к Сологубу, мы увидели, что он стоит, не улыбаясь, у входа.
- Здравствуйте... Милости просим! - сказал он механическим голосом.
И тем же голосом Сергееву-Ценскому:
- Здравствуйте... Милости просим!
И кто бы ни поднимался по лестнице, с какими бы эмоциональными словами и жестами ни приветствовал он Сологуба, Сологуб каждому протягивал вялую руку и говорил машинально:
- Здравствуйте... Милости просим!
Я вошел в залу (очевидно, это была зала училища) и удивился ее многолюдству. Кузмин, в поддевке, со смуглым лицом, похожий на цыгана-лошадника, Зинаида Венгерова, Георгий Чулков, Петр Потемкин, Вячеслав Иванов, в ореоле золотистых волос Максимилиан Волошин, подслеповатый Александр Кондратьев (автор книги о поэте Алексее Толстом), Александр Блок, Александр Бенуа, Мстислав Добужинский, несколько безымянных мужчин и отцветающих женщин стояли у стен, как в церкви, и разговаривали шепотом, словно боясь, что стоящий у входа хозяин кинет на них укоризненный взгляд1. Когда в зале набралось человек тридцать, Федор Кузьмич покинул свой пост:
- Пожалуйте к столу.
На столе никаких разносолов: хлеб, колбаса, самовар. У самовара сестра Федора Кузьмича, тощая дама без возраста, с невыразительным лицом, с одним и тем же вопросом на тонких и бледных устах:
- Вам крепкий или жидкий?
Спрашиваемый отвечал полушепотом, брал стакан, бутерброд с колбасой и на цыпочках уходил в дальний угол. В этой зале стирались все индивидуальности, и самые яркие люди как бы потухали в толпе.
В одно из ближайших воскресений я видел среди сологубовских гостей Станиславского, Мейерхольда, Качалова, даже они утрачивали здесь какую-то долю своей исключительности.
Никто никогда не видал, чтобы Федор Кузьмич сказал хоть словечко своей молчаливой сестре, которая, простояв у самовара свою вахту, немедленно удалялась к себе.
Стульев не хватало. Усаживались только дамы и старцы, а мы, молодые, робко лепились у стен. И начиналась литературная часть. Сологуб заранее устанавливал программу каждого своего воскресенья и, усевшись впереди, голосом учителя выкликал участвующих одного за другим. И читал ли свои кривоногие вирши какой-нибудь бездарный писака, или декламировал свои стихи Андрей Белый, Сологуб каждому говорил неизменно: «Благодарю вас», не произнося ни хвалы, ни хулы. У меня в Чукоккале сохранились некоторые из его тогдашних программ, рассылаемых им циркулярно.
В конце каждого вечера Сологуб доставал из бокового кармана тонкие листки папиросной бумаги и ровным голосом, бесстрастно отчеканивая каждое слово, как будто диктуя диктант, читал свои новые стихотворения - одно за другим, и мы слушали его очарованные. В тот первый вечер он прочитал «Чертовы качели», «Лунную колыбельную» и прелестную по свежести красок, по причудливости дерзкого рисунка и по своеобразию стиля зарисовку какого-то крымского пляжа:
Все было беспокойно и стройно, как всегда,
И чванилися горы, и плакала вода,
И булькал смех девичий в воздушный океан,
И басом объяснялся с мамашей грубиян. Пищали сто песчинок под дамским башмаком,
И тысячи пылинок врывались в каждый дом .
Трава шептала сонно зеленые слова, Лягушка уверяла, что надо квакать ква. Кукушка повторяла, что где-то есть ку-ку,
И этим нагоняла на барышень тоску,
И, пачкающий лапки играющих детей, Побрызгал дождь на шапки гуляющих людей,
И красили уж небо в берлинскую лазурь. Чтоб дети не боялись ни дождика, ни бурь,
И я, как прежде, думал, что я - большой поэт,
Что миру будет явлен мой незакатный свет.
Самобытная красота этих стихов разрушила наконец общую скованность, и все бурно попросили поэта прочитать то же стихотворение вновь. Глаза у Сологуба на миг потеплели. Он снова достал из кармана листок и прочитал те же строки, все также сурово чеканя слова.
И тут я впервые подумал, что, в сущности, он еще молодой человек, что его седина преждевременна, что ему нет и пятидесяти, что его старость - это только личина, которую он может сбросить в любую минуту. И в самом деле: ему было тогда сорок четыре года - возраст, который могли счесть стариковским лишь такие юнцы, как я.
Может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что именно 1907 год был поворотным в судьбе Сологуба. Вышел его роман «Мелкий бес», принесший ему славу и деньги. Наконец-то у Сологуба появилась возможность отказаться от инспекторской должности и бросить постылое городское училище. Его фамилия замелькала в десятках журналов, газет, альманахов и сборников. Он вдруг почувствовал себя модным писателем, любимцем читающей публики и стал необычайно плодовит. Встретив его в театре, я не узнал его: он сбрил усы и бороду, помолодел, приосанился, и на груди у него засверкал пестрый галстук. Поэт-отшельник, каким я знал его на Васильевском острове, стал одной из самых заметных литературных фигур. Его одиночество кончилось: теперь всюду его сопровождала черноволосая, издерганная, нервная женщина - Анастасия Николаевна Чеботаревская, на которой он вскоре женился. Она властно изменила весь стиль его жизни. Устроила литературный салон, убранный гобеленами, коврами, картинами, и, сжигаемая пылким честолюбием, стала восхвалять Сологуба как гения. Даже завела специальный журнальчик для прославления своего гениального мужа.
В ту реакционную эпоху Сологуб действительно стал «властителем дум» определенной части тогдашней читательской массы. Он создал нечто вроде философской системы. В обширных циклах стихов и рассказов стал воспевать мечту, уводящую от грубой действительности, возвеличивал смерть как единственное спасение от жестокой и мерзостной жизни, за что и получил от Горького наименование: Смертяшкин. Своей излюбленной теме он посвятил роман «Навьи (то есть могильные) чары». Я тогда же (или несколько позже) написал статью «Навьи чары мелкого беса», где исследовал его философию в мельчайших деталях. (К этой статье я и отсылаю читателей2.) Здесь же тороплюсь указать, что Сологуб то и дело восставал против своей философии и как бы тайком от нее вместо дифирамбов спасительной смерти восхвалял очарования жизни. Обращаясь, например, к любимой женщине, он писал о преодолении «смертяшкинства»:
Вернувшись к ясному смиренью,
Чужие лики вновь люблю,
И скова радуюсь творенью,
И все цветущее хвалю.
.............................................
Устал, устал я жить в затворе,
То ненавидя, то скорбя.
Хочу забыть про зло и горе,
И повторять: - Люблю тебя!
Пойми, пойми, - пока мы живы, Пока не оскудела кровь.
Все обещания не лживы,
И не обманет нас любовь.
Теперь, когда Сологуб стал забытым писателем, я на старости лет повторяю его лучшие строки.
Особенно дороги мне стихи, которые я охотно применяю к себе:
Измотал я безумное тело, Расточитель дарованных благ,
И стою у ночного предела. Изнурен, беззащитен и наг.
И прошу я у милого Бога,
Как никто никогда не просил: -Подари мне еще хоть немного Для земли утомительной сил.
Огорченья земные несносны, Непосильны земные труды, Но зато как пленительны вёсны, Как прохладны объятья вод.
Примечания:
Примечания:
1. Не ручаюсь, что всех этих людей я увидел у Сологуба в тот день. Возможно, что впечатления нескольких позднейших воскресений слились у меня в одно. Частым гостем Сологуба в то время был А.С. Серафимович.
2. См.: Корней Чуковский, Книга о современных писателях. Спб, 1914.