ИС: Н. Некрасов. Тонкий человек и другие неизданные произведения. Собрал и пояснил Корней Чуковский. Издательство "Федерация", Москва, 1928

ПЛЕЯДА БЕЛИНСКОГО И ДОСТОЕВСКИЙ

(Вступительный очерк к "Каменному сердцу")

I


Как-то весною 1845 года Белинский увидел из окна своего приятеля Анненкова и закричал:

- Идите скорее, сообщу новость!..

В руках у Белинского была большая тетрадь. Едва Анненков вошел в комнату, Белинский сказал:

- Вот от этой самой рукописи, которую вы видите, не могу оторваться второй день. Это роман начинающего таланта: каков этот господин с виду и каков объем его мысли, - еще не знаю, а роман открывает такие тайны жизни и характеров на Руси, которые до него и не снились никому. Подумайте: это первая попытка у нас социального романа и сделанная притом так, как делают обыкновенно художники, т. е. не подозревая и сами, что у них выходит 1.

И критик, волнуясь, стал читать отрывки из новой повести "Бедные люди" неведомого автора, Достоевского.

Вечером к Белинскому явился Некрасов, молодой ярославец, фельетонист, альманашник, водевилист и поэт. Белинский с первых же слов закричал:

- Дайте мне Достоевского! Приведите, приведите его скорее 2!

И повторял, что "Бедные люди" обнаруживают великий талант, что автор их пойдет дальше Гоголя.

Белинский восхищался до истощения сил. Он был уже влюблен в Достоевского, хоть и не видел его; говорил о нем с материнскою нежностью, и скоро весь его кружок знал о появлении нового гения. По Невскому так и носился на всех парусах добрейший и пустейший Панаев (в ослепительном жилете от самого Оливье) и трезвонил:

- Новый удивительный талант! Белинский говорит: выше Гоголя... Только что народившийся маленький гений, который со временем убьет своими произведениями всю настоящую и прошедшую литературу 3.

И несся дальше, чувствуя себя именинником. А с ним его двойник Григорович, вертлявый полуфранцуз, обаятельный сплетник4, перепархивал из ресторана в кондитерскую:

- Новый Гоголь... величайший талант. Я же его и открыл... Мой школьный товарищ... Зовут: Достоевский.

И рассказывал, что он и его приятель Некрасов, прочитав эту повесть, кинулись к автору ночью, не могли потерпеть до утра, что теперь эта повесть дошла до Белинского, который от нее тоже в восторге...

И вот, наконец, совершилось: Достоевского привели [к] Белинскому.

По словам Достоевского, Белинский встретил его важно и сдержанно. Но не прошло, кажется, и минуты, как все преобразилось... Он заговорил пламенно, с горящими глазами: "Да вы понимаете ль сами-то, - повторял он мне несколько раз и вскрикивая по своему обыкновению, - что это вы такое написали?.. Вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы в ваши двадцать лет уж это понимали".

Критик не уставал изумляться бессознательной мудрости художников.

- Вы до самой сути дела дотронулись, - говорил он молодому Достоевскому, - самое главное разом указали. Мы, публицисты и критики, только рассуждаем, мы словами стараемся разъяснить это, а вы, художник, одною чертой, разом в образе выставляете самую суть, чтоб ощупать можно было рукой, чтоб самому нерассуждающему читателю стало вдруг все понятно! Вот тайна художественности, вот правда в искусстве! Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена, как художнику, досталась, как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем 5.

Достоевский был опьянен своей неожиданной славой. Он и через тридцать лет, перед смертью, вспоминал этот миг с упоением. "Я остановился на углу его (Белинского) дома, смотрел на небо, на светлый день, на проходивших людей и весь, всем существом своим ощущал, что в жизни моей произошел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах моих (а я был тогда страшный мечтатель). "И неужели вправду я так велик? - стыдливо думал я про себя в каком-то робком восторге. - О, я буду достойным этих похвал, и какие люди, какие люди!"

"Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни, - свидетельствует он на склоне лет. - Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом. Теперь еще вспоминаю ее каждый раз с восторгом".

II


После знакомства с гениальным писателем восторги критика возросли еще более. Даже наружность его нового идола казалась ему умилительной. Достоевский был худощав, невысокого роста, - даже это нравилось Белинскому.

- "Невелика птичка, - и тут он указывал рукою чуть не на аршин от полу. - Невелика птичка, - а ноготок востер!" - "Он ведь маленький, вот такой", -сообщал он приятелям, и те удивлялись немало, встретившись, наконец, с Достоевским и увидев, что сам Белинский не выше, а ниже его. Но такова была отеческая нежность к таланту. Белинский относился к нему как к сыну, как к своему "дитятке" 6.

- "Он... видит во мне доказательство перед публикою и оправдание мнений своих", - объяснял его любовь Достоевский7.

И действительно, Белинский увидел в "Бедных людях" то, что ему хотелось увидеть: первый социальный роман. Белинский давно мечтал о социальном романе, вскрывающем язвы тогдашнего рабьего общества, и ему почудилось, что роман Достоевского именно к тому и стремится. То была роковая ошибка. Стремления Достоевского были иные. Достоевский, несмотря на свою молодость, понял, что критик принимает его за кого-то другого, любит в нем то, чего в нем нет. Но даже Достоевский был не в силах предвидеть, что эта основанная на ошибке любовь неизбежно превратится в ненависть.

Первые триумфы Достоевского относятся к маю - июню 1845 года. Наступило летнее затишье. Скоро столица опустела. Достоевский уехал в Ревель поделиться своей радостью с братом, но к осени вернулся в Петербург к новым дифирамбам и хвалам. Прошло уже полгода с тех пор, как Белинский объявил его гением, а восторги не угасали. Григорович все так же носился по городу, всюду прославляя его. "Je suis votre claqueur-chauffeur", - говорил он сам Достоевскому.

- "Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь, -писал Достоевский брату в Ревель. - Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное... Все меня принимают, как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский то-то сказал, Достоевский то-то хочет делать... Белинский любит меня, как нельзя более. Откровенно тебе скажу, что я теперь почти упоен собственной славой своей"8

Конечно, он знакомится с бездной народу "самого порядочного": "Князь В. Ф. Одоевский просит меня осчастливить его своим посещением, а граф В. А. Соллогуб рвет на себе волосы от отчаяния. Панаев объявил ему, что есть талант, который их всех в грязь втопчет. Соллогуб обегал всех и, зашедши к Краевскому, вдруг спросил его: Кто этот Достоевский? Где мне д о с т а т ь Д о с т о е в с к о г о? Краевский, который никому в ус не дует и режет всех напропалую, отвечает ему, что Достоевский не захочет вам сделать чести осчастливить вас своим посещением. Оно и действительно так: аристократишка теперь становится на ходули и думает, что уничтожит меня величием своей ласки". Приехавший из Парижа Тургенев, "красавец, аристократ и богач"9, привязался к нему всей душой. "Эти господа уж и не знают, как любить меня: влюблены в меня все до одного".

Но такие триумфы не для подпольных людей. Хорошо было Гончарову, что восторги Белинского обрушились на него тогда, когда ему шел четвертый десяток: он был забронирован от всяких катастроф и чрезмерностей. Но Достоевский, еще безусый, больной, с зачатками падучей болезни, - не мог же он нести свою славу так весело и легко, как Панаев. Имел же он право взирать на себя с уважением. Анненков зорко подметил, что внезапный успех сразу оплодотворил в Достоевском те семена и зародыши высокого понятия о себе, какие жили в нем и до того.

Но большинству окружающих показалось, что он просто зазнался, и окружающие стали потешаться над ним. "Эх, самолюбие мое расхлесталось! - жаловался он брату Мише. - У меня есть ужасный порок: неограниченное самолюбие и честолюбие". Но совладать с этим пороком не мог. И действительно, на поверхностный взгляд, все его тогдашние письма - сплошное самохвальство:

- "Мой роман... произвел фурор!"

- "Я чрезвычайно доволен романом моим, не нарадуюсь".

- "Голядкин выходит превосходно; это будет мой chef-d'oeuvre. Тебе он понравится даже лучше "Мертвых душ".

- "Гоголь не так глубок, как я".

- "Первенство за мной, и надеюсь, что навсегда".

Хлестаковство небывалое, но Разбегаевы не хотели заметить, что тотчас же, через несколько дней, Достоевский о том же своем Голядкине писал:

- "Скверность, дрянь, из души воротит, читать не хочется"10.

Они не заметили, что за этим взрывом чрезмерного самовосхищения следует у него такой же припадок мучительного недоверия к себе, что здесь для него - жизнь и смерть; что, не удайся ему повесть, он, пожалуй, убил бы себя:

- "А не пристрою романа, так, может быть, и в Неву! Что же делать? Я уже думал об этом! Я не переживу смерти моей idee fixe".

- "Если мое дело не удастся, я, может быть, повешусь".

Этого не знали, а знали одно: Достоевский зарвался.

Панаев еще не истоптал башмаков, в которых носился по Невскому, трубя о его гениальности, а уж торопился шепнуть каждому:

- Вы слышали?.. Наш Достоевский...

И рассказывал странные вещи: приходит, будто, Достоевский к издателю и требует, чтобы его новая повесть была непременно напечатана в рамке; иначе он не согласен печататься. Обведите каждую его страницу черной каймой - в отличие от других повестей, чтобы его не смешали с графом Соллогубом или Евгением Гребенкой. А Тургеневу он будто бы прямо сказал: дайте мне время, я вас в грязь затопчу... и т. д., и т. д., и т. д.11.

Но неужели не нашлось никого среди этих лучших людей, кто пожалел бы его? Пусть они видели в нем только больного маньяка, но тем более жестока их травля. Пасквилем, сплетней, насмешкой, эпиграммой, карикатурой они терзали его день изо дня. "Тогда было в моде предательство", - вспоминает П. В. Анненков. Жить общественными интересами еще не привыкли в ту пору, и даже лучшие люди отдавали столько души дрязгам своего муравейника. Кляузы, пересуды, подвохи доходили до грандиозных размеров в тогдашних литературных кругах. Развращенное рабством общество заражало своими болезнями даже лучших своих представителей.

Никто, напр., не смеялся над Бальзаком, когда тот называл себя Маршалом Французской Словесности и возвещал громоносно:

- Поздравьте меня, я уже близок к тому, чтобы сделаться гением! - и каждую свою строчку откровенно величал шедевром. Бальзак был здоровяк и горлан, а Достоевский - неужели никто не почувствовал, сколько в его гордыне страдания?

- "Я тщеславен так, будто с меня кожу содрали, и мне уже от одного воздуха больно", - жаловался человек из подполья.

- "Здоровье мое ужасно расстроено; я болен нервами и боюсь горячки или лихорадки нервической", - жаловался он в тогдашнем письме, но его не щадят, мстят ему за свой недавний восторг. Особенно жесток был Тургенев: он умел дразнить, как никто.

"Тогда было в моде некоторого рода предательство, состоящее в том, что за глаза выставлялись карикатурные изображения привычек людей, что возбуждало смех... Тургенев был большой мастер на такого рода представления. Он составлял весьма забавные эпиграммы на выдающихся людей... своего времени"12.

Григорович вспоминает то же самое:

- "Тургенев был мастер на эпиграмму... Для красного словца он... не щадил иногда приятеля"13.

Тургенев рассказывал, например, при Достоевском о ничтожном, захолустном человечке, который вообразил себя гением и сделался общим шутом. Достоевский трясся, бледнел и в ужасе убегал, не дослушав14.

Некрасов, недавно прибегавший к нему ночью, чтобы выразить ему свой восторг, теперь тоже потешался над ним. Он сочинил вместе с Тургеневым стишки, где, вышучивая курносого гения, звал его чухонской звездой; уверял, что сам турецкий султан, прочтя его новую повесть, вышлет за ним визирей:

Хоть ты новый литератор,
Но в восторг ты всех поверг:
Тебя знает император,
Уважает Лейхтенберг.

- "Я разругал Некрасова в пух", - сообщает, наконец, Достоевский. - "Некрасов меня собирается ругать (в "Современнике")"... "Я имел неприятность окончательно поссориться с "Современником" в лице Некрасова"15.

И жутко читать в мемуарах Панаевой, как однажды автор "Бедных людей" выбежал из кабинета Некрасова, бледный, как снег, и так дрожал, что не мог попасть в рукав пальто, которое подал ему лакей. Наконец, вырвал пальто и выскочил с ним на лестницу, не надев.

- "Достоевский просто сошел с ума, - сказал Некрасов мне дрожащим от волнения голосом. - Явился ко мне с угрозами, чтобы я не смел печатать мой разбор на его сочинения в следующем нумере. И кто это ему наврал, будто бы я всюду читаю сочиненный мною на него пасквиль в стихах!.. До бешенства дошел"16.

Не прошло еще года после выхода "Бедных людей", а уже все его хвалители-claqueur'ы были его лютые враги. Об одном лишь Белинском он писал:

- "Только с ним сохранил я прежние добрые отношения. Он человек благородный"17.

Достоевский не догадывался, что в это самое время не знающий середины Белинский, разочаровавшись в его дарованиях, сообщает злые анекдоты о каких-то его шинелях, калошах, о том, как он кого-то "надул", "подкузьмил".

- "Вот вам анекдот об этом молодце"... - пишет Белинский в ту пору приятелям.

- "Кстати, чуть было не забыл - презабавный анекдот о Достоевском"...

Через несколько времени Белинский пишет еще резче:

- "Достоевский славно подкузьмил Краевского: напечатал у него первую половину повести, а второй половины не написал, да и никогда не напишет. Дело в том, что его повесть до того пошла, глупа и бездарна"...

- "Повесть "Хозяйка" - ерунда страшная!.. Каждое его новое произведение - новое падение. В провинции его терпеть не могут, в столице отзываются враждебно даже о "Бедных людях". Надулись же вы, друг мой, с Достоевским - гением!.. Я, первый критик, разыграл тут осла в квадрате"18.

И не только в частных письмах, но и в печатной статье Белинский говорил о "Хозяйке": "Во всей этой повести нет ни одного простого и живого слова и выражения: все изысканно, натянуто, на ходулях, поддельно, фальшиво"19.

Так и умер Белинский с уверенностью, что "этот молодец" их надул, что он жалкий, смешной и мизерный; никто не предвидел, что "этому молодцу" суждена всемирная слава. Для всей плеяды Белинского он остался до конца жизни чужим: должны были исполниться какие-то сроки, чтобы лишь внуки и правнуки тех, кого он взбудоражил своею первою повестью, поняли, мимо какого высокого трагика их деды прошли, как слепые.

III


Появление "Бедных людей" было таким заметным событием в истории русской общественности, что воспоминаний о нем сохранилось сравнительно много.

То, что я сейчас рассказал, известно по прежним мемуарам, уже всеми прочитанным, - мемуарам Тургенева, Григоровича, Анненкова, Панаева, его жены, да и самого Достоевского, по их письмам, дневникам и т. д.

Но есть еще документ, до сих пор никому неизвестный, где рукою отличного мастера изображены, - хоть и не совсем беспристрастно, - все детали этого события. Теперь этот документ перед нами: выцветшая, шершавая рукопись. Автор ее - Некрасов. В рукописи нет ни начала, ни конца, все какие-то клочки, но и эти клочки - драгоценность: в них великий поэт повествует об эпохе Белинского. В его повести под видом каких-то Мерцаловых, Балаклеевых, Решетиловых, Чудовых движутся и живут пред читателем славнейшие тогдашние деятели. Сначала я не догадался, в чем дело: когда я разыскал эту повесть в старых бумагах Некрасова, среди его неизданных стихов, корректур, черновиков и писем20, мне показалось, что предо мной самая обыкновенная повесть о каком-то смешном Глажиевском, авторе "Каменного сердца"; но достаточно было прочитать две страницы, чтобы понять, что этот Глажиевский - Достоевский. Глажиевского зовут Осип Михайлыч, а Достоевского - Федор Михайлович, - только в этом, пожалуй, и разница. Даже в возрасте полное тождество: Достоевскому, когда он писал свою повесть, было двадцать четыре года, и Глажиевскому - двадцать четыре. Даже обедает он в Hotel de Paris, излюбленном ресторанчике самого Достоевского, где так мучительно ужинал его "Человек из подполья"21. Все передано до последней черты. Даже словечко, которое изобрел Достоевский, вложено здесь в уста Глажиевскому; это словечко - глагол "стушеваться", о котором Достоевский писал в "Дневнике":

- Ввел и употребил это слово в литературе в первый раз я.

А Некрасов в своей повести пишет:

- Слово "стушеваться" изобрел Глажиевский.

Вся мнительность автора "Бедных людей", все надрывное его самолюбие переданы с безжалостной точностью. Даже то, как он в те ранние годы стыдился лица своего и боялся насмешек над своею наружностью, зафиксировано в некрасовской повести.

Человек из подполья писал:

- "Проклятая Олимпия! Она смеялась над лицом моим". - "Лицо мое мне показалось до крайности отвратительным... Я часто с бешеным недовольством, доходившим до омерзения, ненавидел свое лицо"...

И у Некрасова Глажиевский боится показаться на глаза знаменитому критику, чтобы "своей физиономией не разрушить эффект своего произведения".

"Подобный страх был довольно основательным", - язвительно замечает Некрасов, который, как мы знаем, еще раньше смеялся в стихах над наружностью Достоевского, над его глазами и носом.

Так и видно, что смышленый, по-молодому насмешливый делец-ярославец успел по-своему за эти два года разгадать запутанную душу своего мрачного друга.

Это раздражает Глажиевского. В повести Некрасова он именно тем раздражен, что для Тросникова в его поведении нет ни загадок, ни тайн. Точно так же был раздражен "человек из подполья":

- "Он знал меня наизусть. Меня взбесило, что он знал меня наизусть".

Вообще весьма знаменательно, что, желая изобразить Достоевского, Некрасов невольно изобразил героя его "Записок из подполья", тогда еще не написанных.

Те страницы, где Некрасов приводит свои разговоры с новоявленным гением, полны слишком здорового, ярославского, почти крестьянского юмора: так обыкновенно крестьяне рассказывают о нервических капризах господ, психология которых им непонятна.

Ценно сообщение о том обмороке, который был с Достоевским в пору написания "Бедных людей". До сих пор мы не знали о нем.

В повести Глажиевского (как и в повестях Достоевского) Некрасову чудится "растянутость, многословие, неуместное повторение одних и тех же слов, обличающее некоторую манерность"; все, что у Некрасова высказывает об этой повести критик Мерцалов, есть буквальное повторение того, что говорил о "Бедных людях" Белинский22.

Несовпадение только в одном: Достоевский для своей повести не брал эпиграфа из сочинений Белинского, как говорит о Глажиевском Некрасов. Это очень ехидный штришок: будто автор, чтобы задобрить страшного критика, украсил свою повесть его изречением, дал ему моральную взятку.

Достоевский этого, конечно, не сделал: эпиграф к "Бедным людям" взят им у князя В. Ф. Одоевского. Или, может быть, этим эпиграфом заменен какой-нибудь другой?..

Вполне полагаться на изложенные в этой повести факты нельзя. Перед нами не беспристрастная летопись, а боевая сатира. Самые события, пожалуй, изложены в повести правильно, но освещение событий однобокое. Автор не заботился об исторической точности, у него были свои специальные цели (о которых мы скажем потом); ради них он многое преувеличил и выпятил, о многом умолчал, многое довел до карикатуры и шаржа.

Но как ни язвительна повесть Некрасова, как ни жестока она к Достоевскому (и к окружающим Достоевского людям), она не достигает той цели, к которой стремился автор. Читаешь ее и не только не можешь смеяться над этим смешным Глажиевским, но страдаешь от каждого его хвастливого или трусливого слова: как ему трудно и больно!

В этой повести воочию видишь, что все впечатления жизни, даже приятные, воспринимались Достоевским с такою чрезмерностью, что неизбежно превращались в страдания. Мудрено ли, что даже в гуманном кружке Белинского он чувствовал себя как в застенке, - тем более, что, по рассказам Некрасова, в этом кружке было много жестокого. Некрасов целую главу своей повести посвящает той беспощадной облаве, которой подвергались порою некоторые члены кружка. Он сам называет их "жертвами", "мучениками".

Значит, не во всем виноват Глажиевский, и не так уж он был смешон, как описывают в иных мемуарах.

Вместо сатиры на автора "Бедных людей" Некрасов против воли дал его апологию.

IV


Но все же весь рассказ чрезвычайно язвителен, и только Белинский изображен в ореоле.

Известно, что Некрасов набожно чтил память Белинского, посвящал ему оды, писал о нем поэмы, и теперь даже в повести вывел его единственным идеальным героем.

Может быть, эта повесть отчасти затем и написана, чтобы прославить любимого критика, хотя бы и под чужой личиной, тайком от цензуры, которая одно время даже самое имя его считала крамольным. Некрасова всегда удручало, что его учитель будет скоро забыт, и в стихах, посвященных Белинскому, он не раз выражал эту скорбь:

...О тебе не скажет ничего
Твоим потомкам сдержанное племя,
И с каждым днем окружена тесней,
Затеряна давно твоя могила.
И память благодарная друзей
Дороги к ней не проторила23 -

сокрушался он в 1853 году, а в 1854 году в поэме "Белинский" писал24:

... Помянуть печатно
Его не смели, и о нем
Слабеет память с каждым днем
И скоро сгибнет невозвратно...

и умолял цензоров позволить ему, наконец, назвать это имя в печати, спасти Белинского от общего забвения:

- "Лучше запретите мою поэму "Княгиня", - писал он цензору Бекетову в 1856 году, - запретите десять моих стихотворений кряду, даю честное слово: жаловаться не стану, даже про себя", - только разрешите ему громко назвать имя Белинского на страницах журнала25.

И вот он дает Белинскому имя Мерцалова и выводит его героем полубеллетристического очерка.

Очерк удался превосходно. Даже поэмы и оды Некрасова, посвященные тому же Белинскому, не так живо рисуют его, как этот прозаический набросок. В одах Некрасова Белинский был слишком монументален, а в повести он - домашний, со всеми своими малыми и милыми слабостями.

В стихах Некрасов перед ним на коленях:

Учитель! перед именем твоим
Позволь смиренно преклонить колени.

А в повести - он относится к нему с любовной иронией, как взрослый к ребенку.

Очень тонко подмечено в повести, как восторженный и пылкий Белинский силился быть равнодушным, напускать на себя хладнокровную трезвость и даже обуздывать энтузиазм других, - хотя сам дольше дня не выдерживал. Также не побоялся Некрасов отметить, что часто в основе умозрений Белинского лежал какой-нибудь призрак, который разлетался, как дым, от первого прикосновения действительности. Кажется, за эту наивность Некрасов особенно любил Белинского. С тем же юмором указано в повести пристрастие критика к необузданным и чрезмерным словам: этот юмор только оттеняет благоговение поэта перед Белинским, которое нельзя не чувствовать в каждой строке.

Все детали тогдашней жизни Белинского переданы в повести с точностью: ему действительно было тогда под сорок лет, и действительно он стоял тогда во главе журнала, который своим процветанием был обязан ему одному. Этот журнал -"Отечественные записки" Краевского.

Об остальных персонажах - потом. Теперь лишь укажем, что Тросников это, конечно, Некрасов, а "добрый, но пустой Разбегаев" - конечно, Ив. Ив. Панаев, о котором и Белинский говорил: "ветрогон, инфузорий, но незлобен, подобно младенцу". Фамилия Разбегаев созвучна с фамилией Панаев, и в ней дана характеристика лица. Таким образом, если наши догадки верны, получается следующий список главных действующих лиц:

Р е ш е т и л о в (он же "Мальчишка") - Тургенев.

Г л а ж и е в с к и й - Достоевский.

Т р о с н и к о в - Некрасов.

М е р ц а л о в - Белинский.

Б а л а к л е е в - Григорович.

Р а з б е г а е в - Панаев.

В рукописи не все имена установлены. Белинский иногда называется также Ветлугиным, Некрасов - Чудовым. Мы не воспроизвели этой путаницы. Напомним, что фамилия Решетилов встречается также в одном из ранних стихотворений Некрасова:

Въезжая в вотчину свою,
Такими мыслями случайно
Был Решетилов осажден.

Но едва ли тамошний Решетилов - Тургенев (хотя фамилия взята из "Записок охотника").

В третьей главе своей повести Некрасов приводит пригласительную записку, которую Белинский будто бы послал Достоевскому. Таких записок было, должно быть, немало, но до нас дошла только одна. Лет десять назад покойный В. И. Семевский обнародовал следующие карандашные строки:

"Достоевский, душа моя (бессмертная) жаждет видеть вас. Приходите, пожалуйста, к нам, вас проводит человек, от которого вы получите эту записку. Вы увидите все наших, а хозяина не дичитесь, он рад вас видеть у себя.

В. Б е л и н с к и й"26.

V


Скажем теперь несколько слов о других персонажах этой повести - и раньше всего об Анненкове. Павел Васильевич Анненков был очень образован и очень умен и статьи писал глубокие, тонкие, но все его статьи почти забыты, а помнят про него только одно:

- Друг Тургенева.

"Друг Тургенева" - это был его чин, его сан, его звание, его общественное положение, его право на память потомства.

Сам Тургенев дружески называл его: "мой комиссионер" - и действительно, Павел Васильевич, побуждаемый бескорыстной приязнью, готов был с утра до ночи ездить по городу, выполняя всевозможные комиссии своего знаменитого друга, жившего почти всегда за границей. Письма Тургенева к Павлу Васильевичу полны поручений и просьб. Мы постоянно читаем в них:

- Узнайте...

- Осведомьтесь...

- Сообщите...

- Распорядитесь...

- Дайте мне знать...

- Вышлите...

- Съездите...

- Сходите...

- Зайдите, отец родной, в музыкальный магазин Иогансена и спросите...

- Уведомьте меня, что за человек Боборыкин...

- Будьте отцом и благодетелем, летите стремглав к моему цензору и попросите его...

И Павел Васильевич высылал, уведомлял, сообщал, расспрашивал, ездил, хлопотал. "Вы самый надежный комиссионер", - хвалил его благодарный Тургенев. - "О, мой спаси-и-тель, мой покрови-и-тель! За все, за все тебя благодарю я!" - и заваливал своего покровителя новыми делами и заботами. То Павел Васильевич должен был съездить в редакцию "Русского вестника", то в "Библиотеку для чтения", то снестись с "Эпохой" Достоевского; он продавал процентные бумаги Тургенева, платил его долги, искал для него управляющих...

В литературных кругах над этим немало смеялись и вспоминали, что в прежние годы, еще до сближения с Тургеневым, Павел Васильевич таким же манером состоял при Гоголе. Гоголь прямо писал ему:

- "Иванов сообщил мне вашу готовность исполнять всякие поручения... Вот вам поручение"...

И тоже наполнял иные письма к нему одними повелительными наклонениями:

- Разведайте...

- Пришлите мне...

- Известите меня...

- Выпишите для меня мелким почерком все (!) критики на мои сочинения...

И Павел Васильевич был рад, что может услужить и пригодиться. Он нарочно поселился под одной кровлей с Гоголем, чтобы тот диктовал ему "Мертвые души".

Такая у него была страсть: угождать знаменитым писателям. Вспомним, как ухаживал он за Белинским, подавал ему лекарства, ведался с его доктором, читал ему вслух, бегал на почту за его письмами, снабжал его деньгами, возил его из Зальцбрунна в Дрезден, из Дрездена в Кельн, из Кельна в Брюссель, из Брюсселя в Париж, был его нянькой, сиделкой. И Белинский отзывался о нем:

- Это бесценный человек... обожаемый друг мой... я очень люблю этого милого человека27.

В литературных кружках так и называли Павла Васильевича "наш добрый".

Много было трогательного в этом беззаветном служении знаменитым писателям. Но почему же непременно знаменитым? А если бы Белинский не был знаменитый писатель, а просто был бы несчастный чахоточный, неужели Павел Васильевич не стал бы за ним так ухаживать? Не знаем, но, по крайней мере, Панаевы - и муж и жена - называют его в своих мемуарах скрягой, эгоистом, кулаком, а Некрасов даже эпиграмму на него написал, обличая его эгоизм и черствость.

Щедрый для знаменитостей, для других он был скуповат и очень любил угощаться чужими обедами, где так радушно потчевал остальных приглашенных, что получил прозвище "гостеприимного гостя"28.

Даже благосклонный Тургенев сочинил о нем вирши (совместно с Некрасовым):

И Анненков, чужим наполненный вином,
Пред братцем весело виляет животом.

Этого-то Павла Васильевича Некрасов и выводит в своей сатирической повести под наименованием "Спутник". Павел Васильевич, как мы уже видели, был именно спутником всех литературных светил, "получавшим свой свет от больших солнц литературы, около которых неустанно вращался". Один современник рассказывает, что, когда такими восходящими солнцами становились Добролюбов и Чернышевский, Павел Васильевич был очень не прочь совершить вращение вокруг них, поступить и к ним в "Спутники", но был пренебрежительно ими отвергнут28.

Поразительно совпадение некоторых характерных штрихов, какими Некрасов изображает этого Спутника, с теми отзывами о Павле Васильевиче, которые явились в литературе потом.

Некрасов, например, говорит:

"Лишь разносилась молва о новой знаменитости, Спутник находился неотлучно при ней"

Авдотья Панаева пишет:

"Чуть человек приобретал известность в литературе, Анненков тотчас же делался его другом".

По словам Некрасова, отношения Спутника к знаменитым писателям напоминали "умилительные отношения скромного, расторопного и понятливого подчиненного к милостивому начальнику".

А в воспоминаниях Панаевой о Павле Васильевиче сказано:

"Он увивается за Белинским, точно мелкий чиновник за своим непосредственным начальником"30.

Сомневаться в тожестве Павла Васильевича с этим персонажем некрасовской повести невозможно. В повести, например, сообщается, что Спутник любил читать вслух произведения своих знаменитых друзей, когда те, по слабости здоровья, сами не были на это способны. Кто же не знает, что именно Павел Васильевич два вечера подряд читал на квартире Тургенева перед Некрасовым, Дружининым и прочими - тургеневский роман "Дворянское гнездо"? Сам автор тогда был простужен, и чтение романа поручено было Павлу Васильевичу.

В благодарность за эту услугу (да и за все предыдущие) Тургенев распорядился тогда же напечатать в подзаголовке романа:

- Посвящается Павлу Васильевичу Анненкову.

Но Некрасов, как редактор журнала, где печаталась повесть Тургенева, счел это посвящение излишним, к великому огорчению Спутника31.

Дальше Некрасов сообщает о Спутнике, что тот деятельно поставлял знаменитостям все новости, анекдоты и сплетни о петербургских делах и событиях. Именно такова была роль услужливого Павла Васильевича. Тургенев то и дело писал ему:

- Не оставляйте меня известиями о том, что кипит и гремит вокруг.

- Давайте мне сведений возможно больше.

- Какие ходят теперь слухи в нашей северной столице?

Нужно сказать, что Павел Васильевич исполнял эту роль превосходно. Он отлично умел уловлять главный нерв данной эпохи. Его характеристики разных общественных настроений и веяний часто бывали широки и метки. С птичьего полета он умел смотреть на панораму общественной жизни, именно, как посторонний, чужой, сам в этой жизни не участвующий. "Получил я ваше письмо и, по обыкновению, узнал из него лучше всю суть современного положения петербургского общества, чем из чтения журналов и корреспонденций", - хвалил его знаменитый писатель.

Но жаль, что при таком хватком чутье он был не слишком даровит, без темперамента, не горяч и не холоден, отчего все его письма и статьи тускловаты, вяловаты, не выпуклы. Ум большой, но расплывчатый и не оригинальный, он, как беллетрист и критик, оказался не выше посредственности и словно специально был создан, чтобы отлично писать мемуары о своих прославленных друзьях, хотя и для этого ему не хватало энергических штрихов и ярких красок. Главное же, ему не хватало лица. Потому-то он и был в дружбе со всеми: когда Гоголь оскорбил идеалы Белинского, когда Белинский отшатнулся от Гоголя, Павел Васильевич остался приятелем и т о г о и д р у г о г о; недаром в некрасовской повести его личность называется "смутной". В ней не было ничего резко-выявленного. Гоголь звал ее "бесформенным воском", из которого еще не вылито фигуры.

Даже Тургенев не мог не признать, что "в нем собственно таланта немного", но, ценя его вкус и чутье, сделал его с в о и м с о б с т в е н н ы м к р и т и к о м, посылал ему каждую повесть для предварительной оценки и критики, которая чаще всего выражалась, конечно, осанной.

VI


Конечно, в этой сатирической повести Некрасов к Анненкову слишком суров; перед нами не столько сам Анненков, сколько карикатура на Анненкова.

Нельзя забывать, что у Анненкова есть изрядная заслуга перед русской словесностью: он первый собрал материалы для биографии Пушкина, был первым посмертным редактором его сочинений и начал собою плеяду ученых пушкинистов. Впрочем, в те годы, к которым относится повесть Некрасова, он еще почти ничего не написал и терялся в неблестящей толпе прочих "литературных сочувствователей".

Уже и тогда он был очень услужлив; юный Катков, например, получив от него вспоможение, именовал его: "мой благодетель, добрый гений моей жизни", да и сам Некрасов не раз пользовался в трудные минуты его добротой и услужливостью. Но и тогда было что-то такое в его доброте, что заставляло относиться к ней подозрительно. В ней видели какую-то корысть. В повести Некрасова забавно рассказывается, как ловко Анненков умел использовать свою завидную близость к Тургеневу: на этой близости он будто бы сделал карьеру. Такое мнение безусловно неверно, и вообще отношения Анненкова к своему великому другу (да и к другим именитым писателям) были гораздо сложнее и тоньше, чем это изложено в повести.

Повесть вообще чуть-чуть аляповата, и многие фигуры в ней топорны. Тургенев был не такой человек, чтобы можно было снискать его дружбу угодливостью. Несомненно, что Анненков был дорог Тургеневу своим редким эстетическим вкусом, европейской просвещенностью и той широтой симпатий, которая часто присуща именно дилетантам, натурам безличным, не творческим; в то время, как Фет или Салтыков, или Герцен, представляя собой индивидуальности, резко очерченные, были близки Тургеневу только отчасти, только некоторыми сторонами души, Анненков, как личность аморфная, смутная (сказано же: восковой человек!), мог примкнуть к его душе вплотную, ибо в нем и не было тех нестираемых, острых углов, которые всегда делают невозможным слияние двух выдающихся личностей; самая его безличность и была залогом его дружбы с разнообразнейшими его современниками.

Это очень естественно, и здесь нет ничего зазорного, такого, что подлежит осмеянию. Русская литература очень много потеряла бы, если бы в ней не было Анненкова. "После славы быть Пушкиным или Гоголем, прочнейшая известность - быть историком таких людей", - сказано в похвалу Анненкову в "Современнике" Некрасова в 1857 г.32 Для Тургенева он был то же, что Форстер для Диккенса, но, к сожалению, он не умел, подобно Форстеру, спокойно, солидно, с достоинством нести свое почетное звание. Дружба с Тургеневым была его орденом, но он слишком выпячивал грудь, чтобы показать этот орден. Обычно флегматичный и чинный, он становился суетен и суетлив, чуть дело касалось Тургенева. Он всюду являлся с Тургеневым, всюду похвалялся Тургеневым, только и говорил о Тургеневе и даже других угощал Тургеневым.

- Хотите, я приведу его к вам?

- Непременно, но когда?

- Да хоть завтра...

Такие фразы были очень возможны. В мемуарах П. М. Ковалевского читаем:

"Анненкову не терпелось показать Тургенева поближе, и вот он привел его прямо вечером, когда у нас собирались запросто.

Сидели Фет, Григорович и Дружинин. Вдруг вбегает Анненков, с глазами, уж и в спокойном-то состоянии достаточно выпученными, но теперь просто выскакивавшими из головы, и в том возбуждении, в каком находится носитель чего-то необычайного, восклицает:

- Кого я с собою привел!.. Угадайте. Пари держу, не угадаете!

- Разумеется, Т у р г е н ь е в а! - протянул мягким своим произношением Дружинин.

- Ивана Сергеевича! Да, дорогого гостя! - кричал радостно Анненков. - Он поднимается себе потихоньку, а я так залпом взбежал лестницу.

- Как оно и подобает в ваши молодые годы, - вставил Дружинин.

Анненков был лет на десять старше Тургенева. Он суетился. Ему хотелось весь дом поднять на ноги.

- Дорогой гость! Вот уж дорогой-то гость! - возбуждал он присутствующих. Наконец-таки не выдержал, - выбежал в прихожую и оттуда с торжеством ввел Тургенева"33.

Недаром его называли "гостеприимный гость". Этот отрывок из записок П. М. Ковалевского можно бы целиком инкрустировать в повесть Некрасова: и там и здесь говорится одно, почти даже одними словами.

В одном только ошибся Некрасов: Анненкову в ту пору было не двадцать семь лет, а уже тридцать три, тридцать четыре. Впрочем, он отличался моложавостью: женился, приближаясь к шестому десятку.

В других главах некрасовской повести тот же Анненков, кажется, выведен под именем "Благородная личность". "Благородная личность" очерчена теми же штрихами, что и "Спутник". Прибавлено лишь указание на тучность и апатичность Анненкова и сделан едкий, но неясный намек на какую-то другую "более широкую сферу деятельности", где Анненков будто бы лучше всего проявил свое бескорыстие и благородство.

Не была ли эта сфера - издание Пушкина, в чем, по свидетельству Авдотьи Панаевой, Некрасов видел почему-то барышничество?

VII


Когда мы говорим "кружок Белинского", мы представляем себе Бакунина, Тургенева, Герцена. Но то были звезды кружка или, пожалуй, кометы, которые вдруг прилетали, на несколько недель или дней, из Парижа, из Москвы, из Мадрида и внезапно озаряли все вокруг. Тот фон, на котором сверкали эти быстролетные светила, состоял из второстепенных людей, которые плотной стеной окружали великого критика. Белинский играл с ними в преферанс, обедал у них по воскресеньям, катался с ними в лодке по Фонтанке, складывал у них свою мебель, когда уезжал из столицы, - и вообще столь близко ввел их в свою жизнь, что без них его кружок был не полон. Хотя многие из них не написали ни строчки, но, кроме литературного круга, не знали никакого другого.

Их-то и выводит Некрасов под именем "литературных сочувствователей".

Теперь они полузабыты, но по различным мемуарам и письмам, по множеству беглых упоминаний о них у Григоровича, у Фета, у Огаревой-Тучковой мы так близко знакомимся с ними, как будто видели их только вчера.

Вот Я з ы к о в, Михаил Александрович, - маленький, хромой, кривоногий, остряк, каламбурист, экспромтист. Вот Т ю т ч е в, Николай Николаевич.

Тютчев и Языков - поэты? Нет, однофамильцы поэтов: один - мелкий чиновник департамента сборов и податей, другой - служит на фарфоровом заводе. Но если спросить у Языкова:

- Имею ли я честь говорить с нашим знаменитым поэтом?

Он ответит, скромно потупляя глаза:

- Так точно.

- Не подарите ли вы нас каким-нибудь новым произведением?

- Да, у меня есть много набросанного...

Смешливые его собутыльники могут выскочить из-за стола от смеха, но он сам невозмутим и спокоен34. Его роль - потешать за столом. Стоит ему поднять бокал и сказать:

Хотя мы спичем
И не тычем,
Но чтоб не быть разбиту параличем,

как все почему-то хохочут35.

Начнет свой тост горячо, оживленно:

- Раз, думал я, друзья... А потом повторит уныло:

- Раздумал я, друзья...

и сядет; - и этот тост производил такой эффект, что люди через сорок лет вспоминали его и увековечивали в своих мемуарах. Или на Средней Рогатке, в трактире, провожая попойкой приятеля, он в том же литературном кругу скажет такое двустишие:

Какой предались мы тоске и унынию,
Узнав, что полковник наш едет в Волынию,

и всех это смешит до упаду, и Некрасова, и Фета, и Тургенева.

Языков остался памятен в литературных летописях не только застольными остротами. Некрасов чересчур окарикатурил его (так же как и Анненкова и Достоевского) и в этом сатирическом романе не отметил его главного свойства: обаятельной его задушевности, его великого "таланта доброты". Недаром к Языкову тянулись такие разные люди, как Грановский, Гончаров, Горбунов, Майков, Шелгунов, А. Ф. Кони. В его душе было гостеприимство для всех. Добр он был чрезвычайно. "Доброта его, - вспоминает А. Ф. Кони, - была не тем апатическим неделанием зла и сентиментальничаньем, которым дают у нас неправильно кличку доброты, - это была любовь деятельная, тревожная, приходившая на помощь в форме деликатной настойчивости везде, где только было возможно... Иной уже совсем ослабевал, рискуя махнуть на все рукой... но приходил колеблющейся походкой своих коротеньких ножек Языков, говорил растроганным голосом, смотрел влажными, умными и добрыми глазами - и вместе с ним приходила помощь, обучение, заработок, служба"36.

По словам Некрасова выходит, будто ни Языков, ни другие второстепенные члены кружка Белинского не были ни в малейшей степени соучастниками духовной жизни великого критика, будто это была случайная компания пошловатых и вульгарных обывателей, ничего общего с Белинским не имеющая; это неверно, и ниже мы увидим, для чего Некрасову понадобилось такое отклонение от истины.

М. А. Языков до конца своих дней был носителем заветов Белинского, на нем всю жизнь покоился отблеск того пламени, которым пылал его друг. Когда нагрянули шестидесятые годы, Языков не встал против них, не озлобился, - как многие другие его сверстники, напротив, почувствовал себя в своей стихии и энергично предался общественной работе. Судьба закинула его в провинцию, в Калугу, там он в несколько лет основал:

1. Общество сбережения "Подспорье".

2. Общественную библиотеку.

3. Общество взаимного кредита.

4. Общество вспомоществования недостаточным студентам

и т. д., и т. д., вкладывая в эти затеи много бескорыстного труда. Очутившись на склоне лет в Новгороде, он и там, - ценою великих усилий, - основал первую общественную библиотеку, на каждом шагу обнаруживая крепкую непорываемую связь со своим учителем-другом37.

Языков не льстил писателям; он был исполнен самоуважения и чинной солидности. Тургенев в "Попе" еще в 1844 году отметил его сановитость и важность:

Языков сам, столь в а ж н ы й, столь приятный,
Меня п о ч т и т улыбкой б л а г о д а т н о й38.

Вместо стремглав говорил он стремплешь и вообще был неистощим на нелепости. Фривольные стишки составляли его специальность. Даже неудачные его каламбуры передавались из уст в уста. Герцен, напр., пишет Огареву из Москвы в Рим, что Языков написал в одном письме: "Я женюсь, стало, нынешним летом будет много жито, т. е. не в амбаре, а в груди". Кетчеру Герцен сообщает, что Языков, подойдя к какому-то матросу, сказал: homme atroce (о, матрос) и т. д.39.

В письмах Грановского, в неизданном дневнике Дружинина пересказываются такие же остроты Языкова. Например, о сотруднике "Маяка" Зеленом он писал:

Тут вмешался X. вареный,
По прозванию Зеленый 40.

С Белинским он был на "ты". Белинский был вначале от него в восторге:

- "Я недостоин разрешить ремня у сандалий его", - писал он в письме к Бакунину. - "Это душа благодатная, глубокая, тихая и гармоническая" 41. "Безжелчен, как голубь, добр, как агнец, и развратен... как козел", - отзывался критик о своем новом приятеле 42.

Но вскоре ему стало казаться, что этот великолепный Языков только и хорош за бутылкою, а чуть дело коснется "идей", он, как попугай, повторяет чужое. "Для друзей он готов уверовать в какое угодно учение и будет наполовину невпопад повторять их слова", - писал Белинский несколько позже. Зато Языков был услужлив и предан: он выхлопотал Белинскому к свадьбе какой-то очень важный документ, без которого нельзя было венчаться, он добыл ему метрическое свидетельство; он был готов отдать литераторам последнее и даже ночью не раз угощал их ватагу, налетавшую на него неожиданно. В воспоминаниях А. А. Фета читаем:

"Бывало, зимою, поздно засидевшись после обеда, кто-нибудь из собеседников крикнет: "Господа! поедемте ужинать к Языкову!" И вся ватага садилась на извозчиков и отправлялась на фарфоровый завод к несчастной жене Языкова, всегда с особенной любезностью встречавшей незваных гостей. Не знаю, как она успевала накормить всех, но часа через полтора или два являлись сытные и превосходные русские блюда, начиная с гречневой каши со сливками и кончая великолепным поросенком, сырниками и т. д. И ватага отваливала домой, довольная хозяевами и ночною экскурсией"43.

Когда Тургеневу было нужно пристроить к акцизному ведомству своего побочного брата, он обратился к "любезнейшему Михаилу Алексеевичу", и брат немедленно получил место44.

Писатели любили его бескорыстно, а если эта любовь окрылялась его подарками, одолжениями, ужинами, - то здесь для него только честь: он служил литературе, как мог.

Ник. Ник. Тютчев окончил Дерптский университет, переводил для "Отечественных Записок" иностранные повести и служил в департаменте податей и сборов. Нам кажется, что именно его разумеет Некрасов под названием "П р а к т и ч е с к о й Г о л о в ы". Н. Н. Тютчев открыл осенью 1846 года совместно с М. А. Языковым знаменитую "Контору агентства и комиссионерства", где повел дело так, что Языков в три года потерял все свои деньги, вложенные в это предприятие. Об этой конторе существует обширная эпистолярная литература; Некрасов изобразил ее в одном из своих романов. В жену Н. Н. Тютчева, в конце 30-х годов, молодой Тургенев был мимолетно влюблен45.

А кум Белинского, Иван Ильич М а с л о в? Недаром Некрасов посвятил ему свое знаменитое стихотворение "Тройка", Маслов стоил такого подарка. Этот "ленивейший из хохлов" как будто целью своей жизни поставил отдать всего себя литераторам. Для Тургенева он нанимал экипажи, покупал, по его поручению, акции; стриг для него купоны; ездил по его делам и на Пречистенку, и к Каткову, и к какой-то неведомой барыне; помогал ему в продаже имения, - словом, был для Тургенева чем-то в роде московского А н н е н к о в а - и в течение двадцати лет предоставлял ему, при его наездах в Москву, всю свою казенную квартиру. Тургенев ему писал, как в отель:

- Предупреждаю тебя, что явлюсь к тебе во вторник и пробуду на твоей великолепной и гостеприимной квартире сутки.

И Маслов готовил поистине царский прием своему именитому гостю.

Для Некрасова в удельных имениях он устраивал охоту на вальдшнепов, а когда больная жена Белинского уезжала куда-то лечиться, ему, Маслову, поручили достать ей билеты, усадить ее на пароход, проводить... Не редкость было для него бегать с письмами от Белинского или к Белинскому.

Словом, это буквально то самое, что рассказывается в некрасовской повести о "литературных сочувствователях". Благоговение перед писательским кругом безмерное и готовность на всевозможные жертвы, лишь бы только как-нибудь сблизиться с этой священной кастой. Чрезвычайно резкий отзыв о Маслове находим в бумагах известного сатирика П. В. Шумахера:

"Это холуй, ползающий у ног людей известных, непроходимый невежда. Он начал службу в волостном правлении писарем"... Этот идиот был на хорошем счету у министра, царская фамилия его любила. Он посылал в Ялту телят, откормленных в Ильинском, и букеты из Москвы государыне... Наконец, спятил от игры с балетчицами и оставил опеке более 400 т. капитала" (Центр-архив. Документы по истор. лит. и общественности. Вып. второй. И. С. Тургенев. М. П. 1923, стр. 96).

В повести, между прочим, говорится о каком-то жалком "сочувствователе", который, чтобы привлечь литераторов, чтобы втереться в их общество, угощал их прескверным вином, "невероятно плохими обедами", за что и получал нагоняй. Несомненно, здесь Некрасов имеет в виду К о м а р о в а Александра Сергеевича, того, о котором Белинский писал:

- "Подлец Комаришка... Комаришка дурак положительно, кроме того, что препустейший человек!"46

И говорил ему: "Вы отравитель".

Как этот Комаришка унижался, чтобы Белинский удостоил его посещением! Белинский, наконец, удостоил, но, как сообщает Панаев, "заявил наотрез, что никогда обедать у Комаришки не будет, потому что у него провизия несвежая и вино прекислое, что он человек больной и желудок его не может переносить такой скверной пищи"...

Комаров всякий раз клялся, что в следующий вторник у него будет тончайший обед и самое дорогое вино от Рауля, и всякий раз был уличаем в хвастовстве. От обедов его Белинский решительно отказался47.

Рассказ Панаева совпадает буквально с тем, что говорится у Некрасова. Но дальше Некрасов рассказывает, как грубо и жестоко третировали Комаришек их литературные кумиры:

- Смотри, чтоб шампанского было довольно! И жену свою выгони вон. Жены не надо и детей не надо. Тогда мы, пожалуй, придем.

Белинскому такое бурбонство было, конечно, несвойственно. Из всей его плеяды один К е т ч е р был так бесцеремонен и груб. Да и кто же другой, кроме Кетчера, стал бы хлопотать о шампанском! Кетчер был без редерера немыслим.

- Ну, пей же, братец, пей! - совал он каждому бокал и бутылку.

- Экие вы дряни! Сколько вас тут, а и четырех бутылок не могут выпить! - таков был стиль его речей и манер. Он не говорил, а командовал, - был хохотун и крикун. "Ты, братец, дрянь", - говорил он с первого слова (он был со всеми на "ты"), и все же многих тянуло к нему. Правдив он был до неприличия, неопрятен до отвращения. Как, должно быть, трепетал перед ним Комаришка, когда он выплескивал ему в тарелку его дрянное вино и говорил ему: дрянь! Белинский не раз называл его циником и порицал его за "мужичество", но знал, что под этим мужичеством кроется святая душа.

- Кетчерушка! Уродина! Чудовище нелепости! Ты так добр, что во всяком готов принять участие!

"Если бы в России можно было делать что-нибудь умное и благородное, Кетчер много бы наделал, - это человек!" - писал Белинский в одном письме. Мы думаем, что в повести Некрасова Кетчер выведен под именем Парутина. Жаль, что там ему уделено только несколько беглых строк, он заслуживал больше внимания. Это был честный плебей, ярый труженик, и его личность далеко не исчерпывалась ни шампанским, ни раскатистым хохотом. Он известен как переводчик Шекспира, как редактор посмертного издания Белинского, - и мы не хотели бы, чтобы его эпитафией была эта эпиграмма С. А. Соболевского:

Вот еще светило мира -
Кетчер, друг шипучих вин!
Перепер он нам Шекспира
На язык родных осин.

Лучшее из написанного о Кетчере - знаменитая статья Герцена в IV части "Былого и Дум"48.

В то время, когда Некрасов писал свою повесть, Кетчер уже был его врагом.

- "Честью клянусь, никакие эпитеты не в состоянии передать той ненависти и злобы, которые чувствует к тебе Кетчер", - сообщал Некрасову в эту пору В. Боткин... - "Эта ненависть, эта желчная, ядовитая злоба с пеною у рта... я такого озлобления не встречал в своей жизни"49.

VIII


Комаришка, чтобы придать себе весу, выписывал со всего света журналы и книги и рад был, если мог доставить Белинскому свежий нумер "Revue Independante", новую брошюру, лексикон... Панаев забавно рассказывает, как Белинский, придя к Комаришке и не найдя никого из гостей, взял у хозяина новый журнал, лег на диван, попросил не мешать и погрузился в чтение. Когда пришли гости, Белинский цыкнул на него: "замолчите".

И, указывая на него, говорил:

- Помилуйте, он мне так надоел 50.

Ужинать он не остался и громко сказал гостям при хозяине:

- "Мне очень жаль вас, что вы добровольно хотите отравлять себя".

Вот какой тон был тогда у писателей по отношению к "литературным сочувствователям". Этот тон очень метко уловлен в повести. Ясно, что Комаришка и тот, кого в повести зовут "библиотекой", - есть одно и то же лицо. - "И чего вы пришли? Убирайтесь вон! Мне нужны не вы, а ваша книга", - так, по свидетельству повести, обращался критик с "библиотекой".

А в мемуарах Панаева он то же самое говорит о Комаришке:

- "Только что я вошел, он (Комаришка) не дал мне еще опомниться и, как безумный, бросился на меня и начал мне читать что-то из "Revue Independante". - Я и без вас умею читать, - сказал я ему, взял книгу и лег на диван, а он подсел ко мне и смотрит мне прямо в глаза, чего я терпеть не могу. Ну, я и попросил его оставить меня в покое".

Под именем "Восприимчивой Всесторонней Натуры" в повести, как мне кажется, выведен Василий Петрович Б о т к и н, самый близкий из всех друзей Белинского, - настолько известный читателям, что о нем распространяться излишне. Его отношения к Некрасову освещены в статьях В. Максимова-Евгеньева "Н. А. Некрасов и люди 40-х гг."51 и в тех материалах, которые недавно опубликованы Н. Н. Розановым в "Печати и Революции" (1928).

Несомненно, что упоминаемый в повести надменный журналист Томашевский есть Андрей Андреевич К р а е в с к и й, редактор "Отечественных записок": в нескольких строках верно схвачена его манера держаться с людьми. Нужно помнить, что журналистами назывались в то время не сотрудники газет, а редакторы-издатели журналов.

Теперь, когда у читателя есть некоторый ключ к этой повести, нам остается выяснить, в каком приблизительно году она была написана. Так как в ней тон обличительный, и все деятели 40-х годов (за исключением Белинского) изображены в беспощадно-сатирическом виде, то можно думать, что она писалась в то время, когда Некрасов, сойдясь с Чернышевским и Добролюбовым, порвал старые кровные связи с представителями предыдущей эпохи - и по-новому, новыми глазами, взглянул на своих прежних соратников; в знаменитой распре отцов и детей он, единственный из всей плеяды Белинского, перешел на сторону последних и решил громко осудить все то, за что он так возненавидел "отцов".

Если это так, то повесть не могла быть написана ранее 1861 года: лишь к этому времени определилось вполне, что люди сороковых годов - враги нового поколения, между ними произошел открытый разрыв, и неизбежность борьбы стала явной для всех. Можно себе представить, как эта обличительная повесть была бы кстати в ту пору на страницах некрасовского "Современника".

Некрасов был слишком живой человек, чтобы писать мемуары. В летописцы он не годился. Его повесть не мемуары, а боевая атака. Этого не нужно забывать.

В разрыве Некрасова с отживающим поколением Белинского сказался его гениальный общественный инстинкт: вернее всех учуял он волю истории - и в своем "Свистке", в "Современнике" открыл непрерывный огонь против прекраснодушных либералов-отцов, которые сделались так ненавистны демократическому поколению детей. Он понял, что во имя грядущей свободы нужно свергнуть былые кумиры, порожденные д в о р я н с к и м и г н е з д а м и, и, в подмогу статьям Антоновича, Чернышевского, стишкам Лилиеншвагера и прочих, выступил с этой обличительной повестью, а так как у поколения "отцов" был один амулет, одно магическое слово: "кружок Белинского", "плеяда Белинского", - Некрасов и повел свою атаку именно против этой плеяды.

Такова была его боевая задача, давно уже упраздненная временем, но тогда насущная, исторически-нужная. Теперь, издали, мы хорошо понимаем, какая это кособокая повесть, пристрастная, нарочито сгущенная, и сколь многое в ней подтасовано, - взять хотя бы характеристику Анненкова или Ив. Ив. Панаева.

Но Некрасов и не гнался за беспристрастием. Ему, для его полемических целей, нужно было во что бы ни стало отнять у "отцов" их великое право гордиться своей прикосновенностью к Белинскому, погасить осеняющий их ореол эпохи Белинского, и он с обычной своей журналистской умелостью блистательно выполнил эту задачу.

Его повесть, развенчивающая всевозможных Кирсановых, должна была прийтись по вкусу Базаровым, для которых она писалась. Появись эта повесть в печати, враги Некрасова увидели бы в ней заискивание перед молодым поколением и пасквиль на героическую интеллигенцию сороковых годов. Но в о с н о в н о м Некрасов был прав: та трудовая, разночинная, аскетически-настроенная среда, которую создали шестидесятые годы, была в бытовом отношении, несмотря на все свои недостатки, выше праздной и растленной дворянской среды.

Кроме того, не нужно забывать, что, помимо побуждений общественно-политического характера, Некрасовым руководила и личная неприязнь ко многим членам кружка Белинского. В ту пору Некрасов уже успел поссориться с Герценом, Огаревым, Боткиным, Кетчером, Тургеневым - со всеми близкими к Белинскому людьми, и это тоже не могло не отразиться на его полемической повести...

Точно так же нельзя считать беспристрастной исторической истиной то, что Некрасов пишет о товарище своих юношеских лет - Достоевском.

Здесь тоже полемика, тоже тенденциозное освещение "врага". На самом деле отношения Некрасова к Достоевскому были гораздо сложнее, что и сказалось впоследствии, в семидесятых годах, когда Некрасов пригласил его сотрудничать в своем радикальном журнале.

IX


Положение молодого Достоевского среди тех, кого в первое время он так доверчиво называл "наши", было мучительное. Четыре года эти люди травили его. То, что было лучшего в этом кружке - идейное кипение Белинского, Кавелина, Герцена - было Достоевскому внутренне чуждо, и лишь худшей, лишь самой темной своей стороной обернулась к нему эта плеяда. К сожалению, в тех главах некрасовской повести, которые дошли до нас, об этой травле не говорится ни слова, но достаточно и прочитанных глав, чтобы понять, как была она жестока. Нам показаны жертва и ее палачи, и мы предчувствуем, какова будет казнь.

Хуже всего было то, что, как известно из других материалов, еще не попавших в печать, Достоевский был в ту пору влюблен в жену Панаева, подругу Некрасова, Авдотью Яковлевну.

Перед этой женщиной его мучили больше всего. Удивительно, до чего этот жестокий роман был в духе самого Достоевского. Так и кажется, что читаешь о нем на страницах "Игрока" или "Подростка". Каждый понедельник Языков, Григорович, Тургенев, сидя за чайным столом у Панаевой, систематически трунили над влюбленным, вызывая его на забавные выходки, делая его шутом в глазах любимой.

Тогда же, или несколько раньше, случился другой эпизод, тоже недостаточно известный.

Какая-то великосветская белокурая барыня, плененная внезапной славой автора "Бедных людей", пожелала, чтобы он был представлен ей. Но золотые чертоги, озаренные свечами и карселями, так смутили молодого литературного льва, что, когда он очутился среди бриллиантовых дам и был, наконец, подведен к ослепительной барыне, встретившей его каким-то комплиментом, он побледнел, зашатался, и с ним сделался не то обморок, не то - хуже - припадок падучей. Блондинка, должно быть, испугалась, а Достоевского вынесли в заднюю комнату, облили одеколоном, откачали, и, конечно, он уже не вернулся в золотые чертоги, а, как оплеванный, кинулся прочь, чувствуя, что навеки погиб. Казалось бы, можно ли смеяться над обмороком, однако, даже великие наши писатели не побрезгали посмеяться над ним. Существует обветшалый листок, написанный рукою Некрасова, с поправками, сделанными рукою Тургенева, где, в виде послания к "юному прыщу" Достоевскому, этот обморок изображается так:

...когда на раут светский,
Перед сонмище князей,
Ставши мифом и вопросом,
Пал чухонскою звездой
И моргнул курносым носом
Перед русой красотой, -
Как трагически-недвижно
Ты смотрел на сей предмет
И чуть-чуть скоропостижно
Не погиб во цвете лет.

Уже то, что Некрасов и Тургенев могли эти стишки написать, свидетельствует, как прав был Некрасов, обличая, хоть и задним числом, недобрые нравы тогдашней литературной среды.

Стишки эти были известны в печати и ранее, но оставались для всех непонятными52. Только теперь, через 70 лет, мы можем расшифровать их и видим, что это насмешка над обмороком, злая издевка над тем, над чем еще никто не издевался. Нам посчастливилось найти в "Собрании сочинений" Панаева один всеми забытый рассказ, где с большим злорадством излагается описанное в этих стишках происшествие. Заглавие рассказа "Литературные кумиры, дилетанты и прочие"53. Он напечатан в пятом томе сочинений Панаева, в "Очерках из петербургской жизни". Удивительно, что никто из биографов Достоевского не заметил этого рассказа и не воспользовался им для истолкования того эпизода, о котором говорится в вышеприведенных стишках. А между тем этот рассказ драгоценен. Благодаря ему, становятся понятны многие темные намеки стихов. Мы начинаем догадываться, о какой р у с о й к р а с о т е говорят эти стихи, на какую с к о р о п о с т и ж н у ю г и б е л ь они намекают. Кроме того, в них отлично отразился тот высокомерный и насмешливый тон, с которым относились к Достоевскому его вчерашние поклонники.

"...За неимением настоящих героев, - пишет Панаев, - я поклонялся кумирчикам, которые созидались людьми мне близкими, которым я верил и которых уважал. Мы ставили наших кумирчиков на пьедестал и поклонялись им с искренним энтузиазмом. Одного, произведенного таким образом в кумиры, курениями и поклонением перед ним мы чуть было даже не свели с ума. Этому кумирчику посчастливилось более, нежели другому: его мы носили на руках по городским стогнам... Об нем мы протрубили везде, и на площадях и в салонах. Одна барышня с пушистыми пуклями и блестящим именем, белокурая и стройная, пожелала его видеть, наслышавшись об нем, и наш кумирчик был поднесен к ней, и подносивший его говорил ей с восторгом: "Вот он! смотрите! вот он!" Барышня с пушистыми локонами изящно пошевелила своими маленькими губками, которые она беспрестанно обсасывала своим маленьким язычком для придания им свежести, и хотела отпустить нашему кумирчику прелестный комплимент... как вдруг он побледнел и зашатался. Его вынесли в заднюю комнату и облили одеколоном. Он очнулся, но уже не входил в салон, где сидела барышня с пушистыми локонами, ярко освещенная светом карселей и свеч"...

Дальше Панаев рассказывает, будто великосветская дева стала являться Достоевскому в мечтах и повторяла: "ты гений, ты мой, я твоя!" - и манила его в полутьму будуара, к каким-то роскошным кушеткам, а потом исчезала, и бледный лунатик, пробудившись от грез, озираясь, снова видел себя на чердаке, на жестком облезлом диванчике, и, закрывая руками лицо, рыдал и вопил от отчаяния.

Этот пасквиль был напечатан при жизни Достоевского. Каково было автору "Бедных людей" читать такие оскорбительные строки! Из записной книжки Д. В. Григоровича, отрывки которой были напечатаны в "Ниве", мы знаем, что "барышня с пушистыми пуклями" была тогдашняя красавица Сенявина и что Достоевский был представлен ей на вечере у Виельгорских54 в начале 1846 года.

- "С этих пор, - продолжает Панаев, - наш маленький гений сделался невыносим: он ни за что не хотел ходить сам по земле и по тротуару, а непременно требовал, чтобы мы его носили на руках и поднимали как можно выше, чтобы его все видели; он беспрестанно злился на нас и кричал: "выше! выше!" У нас совсем затекали руки, до нельзя поднятые кверху, а он все злился и все кричал "выше!"

Кончается пасквиль Панаева так:

- "Кумирчик наш стал совсем заговариваться и вскоре был низвергнут нами с пьедестала и совсем забыт... Бедный! Мы погубили его, мы сделали его смешным!"

О ком это писано? О Достоевском! "Достоевский забыт!" И кто это пишет? Панаев, которого так прочно забыли, словно его и не было на свете! О, как изумился бы Панаев, если бы мог хоть на миг воскреснуть из своей забытой могилы и увидеть, как во всем мире прославлен этот смешной Достоевский!

Когда в Европе говорят о России, там первое же слово: "Достоевский", и весело читать в нечитаемой книге, как какая-то комаришка жужжит:

- Я свергла его с пьедестала. Я погубила его!..

Что рассказ Панаева относится именно к Достоевскому, видно хотя бы из того, что в этом рассказе приводится цитата из стихов, написанных о Достоевском Некрасовым. На странице шестой читаем:

"Кумирчик наш потребовал, чтобы его статью напечатали непременно в начале или конце книги, чтобы она бросилась в глаза всем и была, не в пример другим, обведена золотым бордюром или каймою. Издатель на все согласился и запел, потрепав маленького гения по плечу:

Ты доволен будешь мною:
Поступлю я, как подлец,
Обведу тебя каймою,
Помещу тебя в конец.

Принято осуждать Достоевского за его карикатуру на Тургенева в "Бесах"; но забывают, что Тургенев, задолго до появления "Бесов", был автором карикатуры на Достоевского, осмеяв - совместно с Некрасовым - его наружность и его болезнь.

Порицая "комаришек", мы отнюдь не хотим тем самым опорочить "плеяду Белинского". В наших комментариях к новонайденной некрасовской повести мы часто указывали на пристрастность многих ее характеристик и отзывов, относящихся к плеяде Белинского, и, как могли, защищали многих деятелей этой плеяды, от нападок Некрасова.

Но нужно же признать вместе с ним, что этот гуманный кружок имел немало отрицательных черт и что не один Достоевский виноват в своем расхождении с Тургеневым, Панаевым, Боткиным...

***


Рукопись Некрасова занимает 37 страниц большого формата. Это черновик, еще не готовый к печати. На полях много дополнений и вставок. Страницы не нумерованы, заглавия нет. Нет ни первых, ни последних страниц.

Года через три после того как мы обнародовали эту рукопись, один из рецензентов, покойный Мих. Лемке, с непонятным злорадством заявил, что ему известна вышедшая в Перми литографированная тетрадка под заглавием "Как я велик!", где вся эта повесть воспроизводится, будто бы, полностью. К сожалению, ни в Академии Наук, ни в Государственной Публичной Библиотеке этой тетрадки нет. Никому из библиографов, к которым мы обращались за справкой, она неизвестна.

Если рецензент не ошибся и в Перми действительно есть такая тетрадка, пора бы напечатать ее. Грешно держать под спудом столь ценный историко-литературный материал.

1 П. В. Анненков. "Литературные воспоминания". П. 1909, стр. 290.

2 И. И. Панаев. "Литературные воспоминания". П. 1888, стр. 312. - Полное собрание сочинений Ф. М. Достоевского. П. 1906, т. XI, стр. 30.

3 И. И. Панаев. Полное собрание сочинений. П. 1889, т. V, стр. 4.

4 "Это бессердечный мелкий сплетник и лгун", - писал позже Тургенев о Григоровиче. "Письма И. С. Тургенева к графине Ламберт". М. 1915, стр. 104-107. Таковы же отзывы Панаевой, Некрасова, Гончарова и др.

5 Полное собрание сочинений Ф. М. Достоевского. П. 1906, т. XI, стр. 30 и 31.

6 Полное собрание сочинений И. С. Тургенева. П. 1898, т. XII, стр. 48 - 49.

7 Биография и письма Ф. М. Достоевского. П. 1883. Письма. Стр. 39.

8 Полное собрание сочинений Ф. М. Достоевского. П. 1883. Письма. Стр. 39, 41 и 42.

9 Достоевский ошибся: Тургенев терпел в ту пору большую нужду. В статье "Молодость Тургенева" Анненков говорит, что в сороковых годах до ноября 1850 года "Тургенев представлял из себя какое-то подобие гордого нищего", что даже на службу он поступил "гонимый нуждою".

10 "Письма Достоевского", etc., стр. 33, 36.

11 Об этой черной рамке, которой Достоевский будто бы требовал для "Бедных людей", создалась целая литература. О ней писали и Григорович, и Анненков, и Авдотья Панаева, и Панаев. Панаев даже превратил ее в золотую. Должно быть, что-то такое было, если все, словно сговорившись, вспоминают одно и то же.

12 "Литературные воспоминания" П. В.Анненкова, 1909, стр.479 - 480.

13 Полное собр. соч. Д. В. Григоровича, 1896, стр. 334.

14 Авдотья Панаева. "Воспоминания". Л. 1928, стр. 199.

15 Полное собрание сочинений Ф. М. Достоевского, 1883. Письма, стр. 58.

16 Воспоминания Авдотьи Панаевой. Л. 1928, стр. 245.

17 Полное собрание сочинений Ф. М. Достоевского. Том первый. Письма. 1883, стр. 58.

18 В. Г. Белинский. Письма. 1914, том III, стр. 176, 180, 286, 288, 296, 297, 337 и след.

19 В. Г. Белинский. "Собр. сочинений". 1919, том III, стр. 999.

20 В настоящее время рукопись хранится в Пушкинском доме Академии Наук.

21 На Малой Морской, возле Невского.

22 Белинский писал в своей первой - восторженной - статье о Достоевском: "Автор "Д в о й н и к а" еще не приобрел себе такта, меры и гармонии, и оттого не совсем безосновательно многие упрекают в растянутости даже и "Б е д н ы х л ю д е й". Если что можно счесть в "Д в о й н и к е" растянутостью, так это частое и местами вовсе не нужное повторение одних и тех же фраз". Во втором отзыве о "Б е д н ы х л ю д я х" Белинский писал: "Почти все единогласно нашли в "Б е д н ы х л ю д я х" Достоевского способность утомлять читателя, даже восхищая его, и приписали это свойство одни - растянутости, другие - неумеренной плодовитости. Действительно, нельзя не согласиться, что если бы "Б е д н ы е л ю д и" явились хоть десятою долею в меньшем объеме, и автор имел бы предусмотрительность очистить их от излишних повторений одних и тех же фраз и слов, - это произведение явилось бы безукоризненно художественным" (В. Г. Белинский. Собрание соч., 1919, том III, стр. 558, 778).

23 Собрание стихотворений Некрасова. Л. 1928, стр. 27.

24 Там же. Стр. 33.

25 "Современник", 1913, январь. Письма Некрасова.

26 "Голос Минувшего". 1915, ХI.

27 В. Г. Белинский. "Письма". П. 1914.

28 А. Н. Пыпин. "Н. А. Некрасов". П. 1905, стр. 12.

29 П. М. Ковалевский. "Стихи и воспоминания". П. 1912, стр. 281.

30 Такие параллельные места в некрасовский повести и в мемуарах Авдотьи Панаевой наводят на мысль, что Панаева была знакома с рукописью этой повести.

31 "Литературные воспоминания" П. В. Анненкова. П. 1909, стр. 507.

32 "Современник", 1857, март. Заметки о журналах, стр. 200. Этот преувеличенный отзыв написан, несомненно, в благодарность за услугу, только что оказанную Анненковым Некрасову в связи с цензурными неприятностями, грозившими поэту за напечатание "Поэта и гражданина". "П. В. Анненков и его друзья". П. 1892, стр. 635.

33 П. М. Ковалевский. "Стихи и воспоминания". П. 1912, стр. 282 - 283. Рекомендуем читателям эту превосходную книгу: в ней много юмору, жизни и красок, а между тем она прошла незамеченной. Интересно сопоставить ее с романом того же автора "Итоги жизни", напечатанным (частично) в "Вестнике Европы" в 1883 году. Там есть немало страниц, дополняющих "Воспоминания".

34 Ив. Ив. Панаев. "Литературные воспоминания". П. 1888, стр. 110.

35 А. Фет. "Мои воспоминания". Часть I. М. 1890, стр. 134.

36 А. Ф. Кони "За последние годы". П. 1898, стр. 167.

37 О М. А. Языкове см. ст. "Шелгунов в Калуге" в "Голосе Минувшего", 1915, XI; примечание Б. Модзалевского к статье "Из переписки Гончарова", Временник Пушкинского дома, 1914, стр. 97 - 98, 100 - 102; примечание Б. Модзалевского к "Трем письмам Тургенева" в "Невском альманахе", выпуск второй. Петр. 1917, стр. 43 - 47. "Неизданные письма Тургенева" с объяснениями Б. Л. Модзалевского в "Тургеневском сборнике". 1921, стр. 197 - 202.

38 Эти строки приписывались Тургеневу, но позднейшие исследователи, в том числе и М. О. Гершензон, утверждают, что сам Тургенев назвал автором "Попа" М. Н. Лонгинова ("Русские Пропилеи", М. 1916, том 3, VI). Это не так: Тургенев в письме неправильно называет "Попом" поэму Лонгинова "Отец П…ий". А поэма Тургенева называлась прямо "Поп".

39 А. И. Герцен. Полное собрание сочинений и писем. П. 1915, II, 432; III, 240.

40 В. Г. Белинский. Письма. П. 1914, стр. 134.

41 Там же, стр. 58.

42 Там же, стр. 17.

43 А. Фет "Мои воспоминания". Часть I. М. 1890, стр. 133.

44 Первое собрание писем И. С. Тургенева, П. 1884, стр. 109 - 110.

45 "Тургеневский сборник", П. 1915, стр. 42.

46 См. В. Г. Белинский. "Письма". П. 1914, III, стр. 171, 172. Не нужно смешивать двух разных Комаровых, с которыми был близок Белинский: Александра Сергеевича и Александра Александровича. Только первого из них, в отличие от второго, Белинский называл Комаришкой. Второго же весьма уважал, как полезного и дельного труженика на педагогическом поприще. Между тем даже редактор "Писем" Белинского Евг. Ляцкий с м е ш и в а л э т и х д в у х л ю д е й и все то злое, что Белинский говорит о первом, взвалил на ни в чем неповинного (там же, стр. 463). Евг. Ляцкий забыл, что еще в воспоминаниях Панаева сказано, что А. С. Комаров, профессор института путей сообщения, был двоюродным братом А. А. Комарова и что отношения с Белинским у обоих были разные (И. И. Панаев. "Литературные воспоминания". П. 1888, стр. 272 и 308). Панаев очень презирал Комаришку. В 1856 году он писал своему приятелю В. Боткину: "А "Отечественные Записки!" Это просто ужасно. Просмотри сентябрь из любопытства… Статьи о бирже парижской читать нет возможности. Они принадлежат остроумному перу Комаришки и подписываются экс.-и. (т.е. экс-инженер)". "Гол. Мин." 1923, № 3, стр. 76. См. также "Соврем." 1866, ?Х, 145 - 146.

47 "Современник", 1861, Х??, стр. 68 - 70.

48 А. И. Герцен. "Полное собрание сочинений". Т. ХIII. П. 1919, стр. 204 - 233.

49 "Голос минувшего", 1916, 9, стр. 186 - 187.

50 И. И. Панаев. "Литературные воспоминания". П. 1888, стр. 274.

51 "Голос минувшего", 1916, кн. 8 и 9.

52 См. Анненков. "Литерат. Воспоминания", П. 1909, т. III, 139. - К. Леонтьев. Собр. соч. IX, 14. - "Нов. Bp." 4 апр. 1880 г., 1473. - "Письма Тургенева к Герцену", изд. Драгоманова, Женева, 1892 г. - "Архив Стасюлевича", III, 384. - "Нива", "Ежемесячные литературные приложения", 1901, XI. - "Литерат. Вестник" 1903, V.

53 Этот рассказ представляет собою отрывок из "Заметок Нового Поэта о петербургской жизни", напечатанных в "Современнике" 1855 г., т. 54, стр. 235 и след.

54 "Ежемесячные литературные приложения" к "Ниве", № 11, 1901, 392 - 4.

КАМЕННОЕ СЕРДЦЕ

II


В тот же день часов в одиннадцать утра Тросников, в страшных попыхах, побежал с "Каменным Сердцем" к своему приятелю Мерцалову и с увлечением сказал ему:

- Григорий Александрович! Прочтите, ради бога, прочтите эту рукопись поскорее! Если я не ошибаюсь, судьба посылает нашей литературе нового блестящего деятеля! По моему мнению, это превосходнейшая вещь!

Мерцалов был человек с тонким литературным вкусом, справедливо пользовавшийся репутацией отличного критика. Он был главным сотрудником журнала, имевшего тогда громкую и почетную известность, которую, можно сказать без преувеличения, доставил ему Мерцалов. Беспристрастие, не преклонявшееся ни пред какими отношениями, ни пред какими выгодами, резкий раздражительный тон, ирония, если не всегда тонкая, то всегда злая и меткая, - доставили ему множество врагов, которые распускали о нем бог знает какие слухи: в их рассказах Мерцалов являлся каким-то бичом всего даровитого и прекрасного, каким-то литературным бандитом, не дающим пощады ни встречному, ни поперечному, лишь бы потешить свою молодецкую удаль. Но, в сущности, не было существа добрее, благороднее и деликатнее, и если он действительно иногда накидывался на некоторые недостойные литературы явления с большим жаром и негодованием, чем они заслуживали, то причиною этому была его горячая, страстная любовь к литературе; как нежный отец в любимом детище, он желал видеть в ней одни достоинства, и каждое бездарное, недобросовестное или почему-нибудь вопиющее явление приводило его в отчаяние, поднимало в нем всю желчь, которая и отражалась обыкновенно в отзывах его о таких произведениях.

Зато никто с такой любовью, с таким ободрительным теплым участием не встречал нового явления, обнаруживающего признаки таланта. В этом отношении увлечение его доходило до такой степени, что за одною хорошею стороною он не замечал десяти дурных и, таким образом, подавал врагам своим повод обвинять его не только в преувеличенных порицаниях, которые они называли ругательствами, но и в преувеличенных похвалах, которые они называли кумовством. Вообще крайности составляли главную черту его характера как в литературе, так и в жизни. Середины у него не было - и человек или книга, еще сегодня милые ему, рисковали завтра возбудить его отвращение. Такие переходы совершались в нем всегда резко и круто, предшествуемые внутренним мучительно-тяжким процессом мысли, доводившей его до сознания ошибки. Ни печатно, ни словесно он не стыдился сознаваться в ошибках и если не был упорно постоянен в своем мнении (что некоторыми почитается необходимым признаком великого ума), - то можно сказать положительно, что мнения его истекали из глубокого убеждения. Надо прибавить, что судьба не обнаруживала к нему особенного расположения, он был очень несчастлив в жизни, и это естественно усиливало его раздражительность.

Мерцалов выслушал восторженные похвалы Тросникова "Каменному Сердцу" с тою кроткою улыбкою недоверия, с которой опытные критики выслушивают обыкновенно людей, решающихся произнести положительные приговоры в деле, подлежащем исключительно суду их, опытных критиков. К этому должно прибавить, что частые увлечения, за которыми следовали горькие, обидные самолюбию разочарования, научили Мерцалова быть осторожнее, - и если он не мог переделать своей натуры, то по крайней мере старался показать, что теперь уже спокойнее и трезвее встречает каждое новое явление, наученный летами и опытом не поддаваться увлечению.

Мерцалову было под сорок лет, но - если сказать правду - он был моложе иного двадцатилетнего юноши, благодаря богатству, восприимчивости своей натуры.

- Эх, вы, молодежь, молодежь! - сказал он с усмешкой. - Чуть прочтете что-нибудь, понравится, расшевелит сердчишко, уж сейчас и превосходная, пожалуй, даже - гениальная вещь.

- Прежде прочтите - сами то же скажете.

- Прочесть? Да смотрите: стоит ли читать? Я теперь очень занят.

- Стоит, уверяю вас, стоит! - с жаром отвечал Тросников. - Вы только начните-не оторветесь!

- Будто? Вы по себе судите! Полноте! Я уже не ваших лет1. Для меня нет теперь книги, от которой я не мог бы оторваться для чего угодно - хоть для пустого разговора.

- Я ужо зайду, - сказал Тросников.

- Вечером? Хорошо; заходите.

- И вы мне скажете ваше мнение.

- Уже? Вы думаете, что я вот так все брошу и примусь читать.

- Но ведь отличная вещь. Прочтите сегодня...

- Сегодня никак не могу. Я начал прекрасную книгу2, надобно кончить.

- Когда же вы прочтете?

- Да вот... прочту как-нибудь, - лениво отвечал Мерцалов.

Тросников ушел. Следует заметить, что Мерцалов вовсе и не думал продолжать чтение, но тотчас же по уходе Тросникова с живостью ухватил рукопись "Каменного Сердца". Он прочел заглавие, пробежал эпиграф, который составляли несколько строк, выписанных из его собственной критической статьи, и стал читать. По прочтении нескольких страниц, лицо его вспыхнуло, он оставил рукопись и заходил скорыми шагами по комнате. Потом он кликнул человека, приказал ему никого не принимать - и стал продолжать чтение.

Около восьми часов вечера Тросников, поджигаемый нетерпением, побежал к Мерцалову.

Мерцалов лежал на диване, когда раздался звонок. Лицо его выражало сильное волнение; в руках была рукопись "Каменного Сердца". Услышав звонок, он быстро вскочил с дивана и встретил Тросникова следующими словами, в которых отражались и досада и нетерпение:

- Где вы пропадали?

- Я? Обедал... Мы обедали с Глажиевским в Hotel de Paris.

- Я вас жду, жду; думал уж послать к вам... Что, он молодой человек?

Увидав в руках Мерцалова знакомую рукопись, Тросников догадался, о ком идет речь.

- Молодой, - отвечал он.

- А как?

- Ему, я думаю, лет двадцать пять или двадцать четыре.

- Слава богу! - с восторгом воскликнул Мерцалов и перевел дух: как будто камень свалился с его груди. - Этот вопрос меня очень занимал. Я просто измучился, дожидаясь вас. Так ему только двадцать четыре года?

- Никак не более двадцати пяти! - отвечал Тросников.

- Ну, так он гениальный человек! - с эффектом произнес Мерцалов.

- Я вам говорил, - заметил обрадованный Тросников.

- Вы говорили? Что вы говорили! Можно ли так говорить о подобной вещи! Пришел, повернулся, оставил рукопись и пропал!.. Превосходная вещь, - мало ли что мы называем превосходной вещью. Это слово так же применяется и к пустенькому водевилю, как и к дельной вещи. Это художественное, гениальное произведение! - с одушевлением продолжал Мерцалов. - Я вам скажу, Тросников, - заключил он, вспыхнув так, что лицо его покраснело, и сделав резкое движение рукой, - я не возьму за "Каменное Сердце" всей русской литературы!

Потом пошли толки о достоинствах "Каменного Сердца", о художественном его значении, о глубоком принципе, который лежит в его основании, о необыкновенной концепции его частей и замкнутости целого (тогда подобные слова были в большом употреблении в литературном языке); далее говорил Мерцалов (и говорил чрезвычайно умно, с большим одушевлением) отдельно о каждом лице романа и решительно не находил достаточных похвал искусству автора.

- Главное, что поражает в нем, - сказал он, между прочим, - это удивительное мастерство живьем ставить лицо перед глазами читателя, очеркнув его только двумя-тремя словами, но такими, что если б иной писатель исписал десять страниц, то и тогда лицо его не выступило бы так резко и рельефно. И потом какое глубокое, теплое сочувствие к нищете, к страданию! Скажите, что он, должно быть, бедный человек - и сам много страдал?

Тут пошли расспросы о личности Глажиевского; Тросников пересказал все, что успел узнать и заметить о его характере и образе жизни. Мерцалов интересовался даже знать его манеры и общий очерк физиономии и делал изо всего, что передавал ему Тросников, более или менее удачные применения к "Каменному Сердцу", объясняя, как тогда любили выражаться, автора - его произведением и наоборот: произведение - его автором. В этих соображениях если и не было, по бедности фактов, истины, то они отличались остроумием и умными тонкостями, в которые вдаваться Мерцалов был большой мастер и охотник. Довольно было ему самого незначительного факта, как уже воображение его создавало целую личность человека или, если дело шло о событии, оно тотчас давало ему недостающую стройность, - Мерцалов мастерски и совершенно логически объяснял причины его уклонения с прямого пути и вероятный исход; любо было слушать, как отрывок факта, события или не вполне дошедшей еще до нас далекой газетной новости - приобретал в его устах и форму и душу, превра[ща]ясь в нечто стройное и целое, подобно зерну, брошенному в землю, которое постепенно превращается в высокое и прекрасное дерево, с крепким стволом и широкими, красиво-раскидывающимися листьями. И забавно было видеть потом (а подчас и досадно, потому что он развивал свои положения так остроумно, что и сам слушатель нередко увлекался ими и верил им), - забавно было видеть, когда вторая половина факта в свою очередь, наконец, также достигала до него и убивала совершенно первую, уничтожая в то же время и здание, выстроенное им с такою тщательностию и такою, по-видимому, логичностию, - здание, которое он привык уже почитать не пустым фантомом.

Он был большой мастер, что называется, логически проводить мысль, восходя до самых отдаленных последствий, но не всегда разборчиво брал точку отправления своей мысли и оттого, - весьма, по-видимому, логическим путем, - приходил иногда к чрезвычайно странным заключениям. Верность, с которою он часто уловлял таким путем истину, и общее беспредельное поклонение приятелей, слушавших его, как оракула, не позволяли ему обуздывать врожденную живость своей фантазии.

Мерцалов сказал Тросникозу, что, дожидаясь его в мучительной агонии (он любил выражаться сильно), составил было уже нравственный и даже внешний портрет автора "Каменного Сердца", но признался, что портрет его не [в]о всем сходен с подлинником.

- Всего более радует, - говорил он, - что ему только двадцать пять лет. Если б он был уже человек зрелого возраста, тогда всего вероятнее, что из него ничего более не вышло бы. Тогда на "Каменное Сердце" можно было бы смотреть, как на результат целой и лучшей половины жизни умного и наблюдательного человека, много пережившего и перечувствовавшего. Но написать такую вещь в двадцать пять лет может только гений, который силою постижения в одну минуту схватывает то, для чего обыкновенному человеку потребен опыт многих лет!3

Мерцалов говорил и о недостатках "Каменного Сердца" (как тонкий критик, он не мог не заметить их, да и самое его звание повелевало найти их), но недостатки эти - растянутость, многословие, неуместное повторение одних и тех же слов, обличающее некоторую манерность - отнесены были к молодости и неопытности автора, конечно, нисколько не служащих обвинением ни ему самому, ни его произведению.

До глубокой ночи проговорили приятели о "Каменном Сердце" и его авторе, и Тросников ушел, пообещав завтра же привести к Мерцалову нового гениального человека. Как ни поздно было, однако ж Тросников забежал к Глажиевскому и откровенно, с юношеским увлечением пересказал ему мнение Мерцалова о "Каменном Сердце". В продолжение короткого знакомства с Глажиевским Тросников имел много случаев наблюдать выражение радости в лице нового писателя, которая тем разительнее отражалась в нем, что в обыкновенном спокойном состоянии оно уподоблялось сероватой и мглистой осенней туче, готовой ежеминутно разрешиться дождем, пополам со снегом и слякотью. Но ни разу еще не заметил Тросников в лице Глажиевского такого счастья, каким озарилось оно при рассказе о похвалах Мерцалова. Повторилось нечто в роде обморока, приключившегося с Глажиевским ночью. Тем же дрожащим, расслабленным, нервным голосом переспрашивал он по нескольку раз, что именно говорил Мерцалов, повторял сам его отзывы, как будто вникая в них и взвешивая значительность каждого слова, поминутно усмехаясь своим дребезжащим нервным смехом и тщетно усиливаясь сообщить солидность и спокойствие своей физиономии.

Тросников не без основания подумал, что, не будь свидетелей, гениальный человек, вероятно, пустился бы в присядку, как делают обыкновенные смертные в минуты сильной радости. В то же время Тросников заметил, что его собственные похвалы "Каменному Сердцу" уже не так радостно выслушиваются Глажиевским: ему как будто все казалось их мало, и он спрашивал небрежно:

- Григорий Александрыч, что ли, так говорил? - и при ответе Тросникова, что так он сам думает, но что, вероятно, и Мерцалов согласится с его мнением, выражал в своем лице нечто в роде презрения: так по крайней мере казалось Тросникову.

- А ведь вот Разбегаев, - заметил между прочим Глаж[иевский]. - Ведь вот он пустой малой, а вкус у него есть; такт есть... И доброй он; бесподобный малой, не завистливая душа! Я улыбнулся - да и вы, кажется, тоже? (тут он значительно, не без иронии, взглянул в глаза Тросникову) - когда Разбегаев назвал мое "Каменное Сердце" гениальной вещью, а вот теперь Григорий Александрыч говорит то же!

В этом замечании Тросников как бы слышал упрек себе в том, что при первом знакомстве с Глаж[иевским] был осторожен в похвалах его произведению и не только ни разу не назвал "Каменного Сердца" гениальным произведением, но даже не удостоил никаким замечанием мнение Разбегаева, как пустое и вздорное.

Это его несколько удивило.

На другой день Тросников ждал Глажиев[ского], чтоб отправиться вместе к Мерцалову.

Условное время уже прошло, a era не было. Зная нетерпеливый нрав Мерцалова, Тросников побежал к Глажиевскому.

Ген[иальный] чел[овек] был не одет; лицо его носило признаки долгого колебания, борьбы с самим собою и слабости.

- Что же вы? - с упреком сказал Тросников.

- Я не пойду к Мерцалову, - отвечал Глаж[иевский].

- Как? что такое? отчего?

- Да так... право... Не лучше ли будет не итти? - произнес он менее решительно, потупив глаза в пол.

- Отчего же?

- Да я так думал... Я сегодня целую ночь думал... Ведь вы говорите, он спрашивал обо мне, о моем лице даже... что, если... я боюсь... если...

Тут он вдруг остановился, как будто осекся, и потом с решительностию прибавил:

- Нет, - лучше не итти4!

- Какое ребячество! - воскликнул с жаром Тросников. - Неужели вы боитесь, что эффект вашего произведения разрушится, когда Мерцалов увидит вас!

- С чего вы взяли, что я так думаю? - резко возразил гениальный человек, обидясь тем, что Тросников угадал причину его раздумья, которое он и высказывал и не высказывал. - Я просто не пойду потому, что рассудил, что мне нечего там делать. Что я ему? Какую роль буду играть я у него? Что между нами общего? Он ученый человек, известный литератор, знаменитый критик, а я... что я такое?

- Осип Михайлыч! Осип Михайлыч! - с кротким упреком заметил Тросников. - Какое смирение! И перед кем? Разве я не читал "Каменного Сердца", разве Мерцалов тоже не читал его?

- Так что ж такое? - сдерживая улыбку удовольствия, тихо и вкрадчиво произнес Глажиевский.

- Как будто вы не знаете, как будто не говорили вам, что если не ваши личные достоинства, которых Мерцалов еще не знает, то ваше произведение...

Лицо гениального человека процвело; каждая веснушка его налилась радостью; но, стараясь скрыть ее, он перебил Тросникова с притворной досадой и смирением:

- Полноте, полноте! Вы, может быть, так думаете. А он? Вот он вчера расхвалил... a теперь, может быть, поохладел - и уж совсем иначе думает...

Тут опять тень действительного сомнения и страха показалась в его лице, которое имело обыкновение меняться тысячу раз в минуту, то изображая собою, как мы уже заметили, угрюмую тучу, готовую разрешиться дождем и слякотью, - то вдруг мгновенно озаряясь ярким играющим светом, каким блестит солнце к морозу.

- Мерцалов не такой человек, да и "Каменное Сердце" не такая вещь, чтоб так скоро разочароваться, - отвечал Тросников (при чем лицо гениального человека опять изменилось - к морозу). - Он привык обдуманно произносить суждения...

- И прекрасно, и прекрасно! - заметил Глажиевский. - Чего же ему еще? Прочел роман, сделал свое заключение о нем, - ну, и пусть пишет, пусть хоть целую книгу, как говорил сам вчера, пишет...

- Так вы не пойдете?

- Нет... разве в другой раз когда... после... будет еще время...

- Ну, как хотите! - с досадой отвечал Тросников, которому надоело упрашивать его. Он также не имел охоты вторично пускаться в доказательства, почему Мерцалову интересно видеть его, - к чему Глажиевский как бы вызывал его, прибавив:

- Да и что ему интересного в человеке, который... который...

- Прощайте! - вместо ответа резко сказал Тросников и ушел.

Едва сделал он десять шагов по тротуару, как услышал за собой крик:

- Тихон Васильич! Тихон Васильич!

Он обернулся и увидел Терентия, бежавшего за ним без шапки.

- Что?

- Барин вас просит. Он приказал, сказать, что идет, только сейчас оденется.

Тросников воротился.

- Я подумал, - сказал ему Глажиевский, - ловко ли будет: он может быть ждет... все равно, ведь беды большой нет, если и сходить, ведь нет? - спрашивал он, как будто еще сомневаясь, действительно ли нет беды.

- Какая же беда, когда он сам просил и ждет. Я уж вам сколько раз повторял.

Глажиевский оделся, и они пошли. Всю дорогу Глажиевский расспрашивал о привычках Мерцалова; говорил, что он человек не светский, не умеет ни войти, ни поклониться, ни говорить с незнакомыми людьми. Тросников отвечал ему, что с Мерцаловым нужно вести себя просто и больше ничего!

Когда они вошли на лестницу и Тросников взялся за звонок, - "погодите" - произнес Глажиевский таким судорожным, резким голосом, что Тросников испугался и невольно принял руку со звонка.

- Что с вами?

- Нет, ей-богу... нет ... я решительно сообразил, что мне не должно итти. Я не пойду! Идите одни, - говорил Глажиевск[ий] таким голосом, как будто Тросников был посланником ада, пришедшим тащить его в царство тьмы.

И он бросился с лестницы.

- Как хотите! - отвечал взбешенный Тросников. - Мне все равно; только смотрите: Мерцалов рассердится: он человек желчный, раздражительный...

- Рассердится?

Не успел Тросников договорить последнего слова, как Глаж[иевский] стоял уже рядом с ним и искал рукою звонок; ручка его была с другой стороны двери, чего он не видал, хотя смотрел во все глаза. Эти глаза и вообще вся физиономия Глажиевского походили на тучу, уже разрешившуюся всем тем, о чем было сказано выше; серый осенний день был в полном разгуле; вглядываясь в нее, можно было даже слышать визгливое и жалобное завывание ветра, сопровождающее осенние непогоды...

Тросников только тогда понял долгую нерешительность Глажиев[ского], когда увидел, до какой изумительной степени автор "Каменного Сердца" оробел, представ пред грозные очи критика. В минуты сильной робости он имел привычку съеживаться, уходить в себя до такой степени, что обыкновенная застенчивость не могла подать о состоянии его ни малейшего понятия. Оно могло быть только охарактеризовано им же самим изобретенным словом "стушеваться", которое и пришло теперь в голову Тросникову. Лицо его все вдруг всовывалось, глаза исчезали под веками, голова уходила в плечи; голос, всегда удушливый, окончательно лишался ясности и свободы, звуча так, как будто гениальный человек находился в пустой бочке, недостаточно наполненной воздухом, и притом его жесты, отрывочные слова, взгляды и беспрестанные движения губ, выражающие подозрительность и опасение, имели что-то до такой степени трагическое, что смеяться не было возможности.

Однако ж простой и ласковый прием Мерцалова, а особенно похвалы, которыми он не замедлил осыпать "Каменное Сердце", скоро возвратили Глажиев[скому] употребление способностей. Он даже перешел в другую крайность: вздумал щегольнуть развязностью, промурлыкал какой-то стих из песенки и рассказал анекдот о своем Терентии, который, по незнанию грамоты, съел какой-то пластырь, прописанный ему для наружного употребления. Анекдот не был забавен, а изложение его отличилось деланностью и двумя-тремя натянутыми сарказмами.

- Ну, бог с ним, с вашим Терентьем, - заметил Мерцалов. - А вот скажите мне, долго вы писали ваше "Каменное Сердце"?

Глаж[иевский] несколько смешался.

- Я?.. Не долго...

- А как?

Глажиевский не вдруг отвечал:

- Да как? начал я его в мае... а кончил, кончил... в том же году.

Тросникову такой ответ показался несколько странным; еще недавно Глаж[иевский] сказал ему, что писал свой роман четыре года и шестнадцать раз переписывал. - Неужели он, - подумал Тросников, - стыдится перед Мерц[аловым] сказать правду?

- Скоро! - заметил Мерц[алов]. - Впрочем, в деле творчества время ничего не значит. Пушкин писал некоторые свои произведения необыкновенно скоро, другие, напротив, доставались ему, по-видимому, с огромным трудом: мне случалось видеть рукопись некоторых глав Онегина: исчеркано, перечеркнуто по десяти раз каждое слово, - а результат один: и то, что написалось скоро, и то, что писано долго и с напряженным трудом, читается одинаково легко, с одинаковым наслаждением. И то и другое одинаково гениально! Байрон, вообще, писал очень скоро. Манфреда своего написал он в двадцать два дня, а некоторые песни Дон Жуана стоили ему не более одной ночи. Наш Гоголь пишет, говорят, трудно, по несколько раз переставляя одно слово, - его рукописи тарабарская грамота, а можно ли заметить, читая его плавную, текучую, картинную прозу, что она стоила автору таких усилий? Я имею автографы и целые рукописи многих замечательных писателей. Хотите видеть?

Мерцалов говорил добродушно, не думая о впечатлении, которое производят его слова, но если б он следил за лицом Глажиев[ского], он увидел бы, что не столько его слова и автографы великих людей занимали слушателя, сколько то обстоятельство, что он, великий русский критик, по поводу его, Глажиевского, заговорил о Пушкине, Байроне и Гоголе, - лицо автора "Каменного Сердца" всего красноречивее выражало чувства, возбужденные в нем таким лестным сближением: по этому лицу Тросников, уже начинавший понимать Глаж[иевского], тотчас догадался, в чем дело!

- Какой умный человек! - сказал он Тросникову, когда Мерцалов ушел за автографами, - и как удивительно, как тонко понимает изящное. Вот настоящий критик!

Мерцалов был действительно умный человек, но ум его, конечно, проявлялся не в таких сценах и обстоятельствах. Он очень скоро сбился с роли, которую думал выдержать, приняв твердое намерение быть умеренным в похвалах. Довольно было одной фразы Глажиев[ского], сказанной необыкновенно кротким тоном смирения:

- Вы, кажется, преувеличиваете достоинства моего романа?

И добродушный Мерцалов, вспыхнув, принялся доказывать, почему считает "Каменное Сердце" художественным, великим, гениальным произведением. Глажиевский время от времени бросал словечко (не без умыслу, как начало казаться Тросникову), которое производило действие масла, влитого на огонь: Мерцалов горячился еще более и, забывая всякую умеренность в выражениях, повторил снова и торжественно вчерашнюю фразу, что он за "Каменное Сердце" не возьмет всей русской литературы!

- Да вот увидите! я буду писать: тогда только раскроется все великое художественное значение "Каменного Сердца". Это такой роман, о котором можно написать целую книгу, вдвое толще его самого!

- Полноте, Григорий Александрыч! Вы, право, так ко мне добры... да что ж тут напишешь! Признаюсь, приведись на меня, я не нашел бы, чем наполнить и коротенькую рецензию. Похвала коротка, - а если растянуть ее, выйдет однообразно...

- Это только доказывает, - не без маленькой гордости отвечал Мерц[алов], - что вы не критик и взялись бы не за свое дело. Разбирать подобное произведение - значит выказать его сущность, значение, при чем легко можно обойтись и без похвалы: дело слишком ясно и громко говорит само за себя; но сущность и значение подобного художественного создания так глубоки и многозначительны, что в рецензии нельзя только намекнуть на них.

- Ну, это ваше дело, ваше дело! - отвечал Глаж[иевский], давая знать, что он совершенно убежден доводами критика.

Беседа в этом роде продолжалась еще часа полтора. Прощаясь с Глаж[иевским], Мерц[алов] объявил, что надеется очень скоро его увидеть опять у себя.

- На днях я соберу у себя кой-кого из моих приятелей - и мы введем вас в наш литературный круг. Люди все очень хорошие, - я готовлю им хорошее наслаждение: мы прочтем "Каменное Сердце"...

Через три дня Глаж[иевский] действительно получил записку след[ующего] содержания:

"Любезный Осип Мих[айлович]! У меня собралось сегодня несколько хороших приятелей, они все будут рады познакомиться с Автором "Каменного Сердца", которое вы будете так добры прочтете нам и прочее, пр[очее].

Мерцалов".

По прочтении записки, лицо Глаж[иевского] вытянулось в длинный вопрос: итти или нет?

..............................................................................

Весть о новом гениальным романе, о новом литературном гении с необыкновенной быстротою разнеслась в литературном кружке, центром и светилом которого был Мерцалов.

Приятели, подходившие к нему, не видали его иначе как с рукописью "Каменного Сердца" в руках, из которой он тотчас же начинал читать отрывки, восхищаясь ими и отдавая должную дань удивления таланту автора.

Литературный кружок, составившийся около Мерцалова, заключал в себе все, что тогда в литературе было молодого, талантливого и благородного. Но кроме литераторов к нему принадлежало несколько лиц, ничего никогда не писавших, и которые вероятно никогда ничего не напишут. Тем не менее они однако ж не имели другого круга, кроме литературного, в котором и проводили все свое время, свободное от служебных или других занятий.

Их терпели там, да и попали они туда, благодаря покровительству Мерцалова или другого литератора, имевшего авторитет, вступление их в литературный круг всегда оправдывалось какими-нибудь достоинствами, которые открывали в них меценаты, а за ними и другие. "Он хотя и не пишет стихов, но он п о э т в д у ш е, - говорили про одного. - Посмотрите, как он понимает прекрасное! Как умеет подметить каждую тончайшую черту в поэтическом произведении!" Другого именовали б л а г о р о д н о й л и ч н о с т ь ю, удивляясь его широкой способности сочувствовать прекрасному, рассказывая о нем все один и тот же анекдот в доказательство его необыкновенной нравственной силы. В третьем признавали необыкновенный юмор. Особенно много было таких, которые умели сочувствовать, почему их и можно назвать "литературными сочувствователями". В самом же деле они были добрые малые, большей частию совершенно безразличные, умевшие сделаться необходимыми светилам кружка кто по своим связям, кто по богатству, а кто просто по особенной угодливости и уменью льстить.

П о э т в д у ш е был богат - и вся компания раз в неделю у него ужинала с шампанским и трюфелями. Кроме того, в важных случаях он давал деньги взаймы, чем литераторы с кредитом нравственным, но не существенным, не упускали пользоваться.

Б л а г о р о д н а я Л и ч н о с т ь, отличавшаяся необыкновенной наклонностию ко сну, апатии и тучности, умела сделаться необходимою благодаря своей ловкости и неутомимости в исполнении поручений. Нужно ли достать книгу, заказать в долг платье, устроить дело с книгопродавцем, заставить кого-нибудь задать обед и пригласить именно тех-то и тех-то, занять денег, - благородная личность бросала собственные дела и с жаром спешила выполнить желание поручителя, разумеется, если он был человек с весом. Если литератор уезжал куда-нибудь далеко и имел нужду в корреспонденте: никто и никогда не мог быть надежнее благородной личности. С непостижимым жаром бралась она извещать вас обо всем, что делается в литературе в ваше отсутствие, управлять вашими крестьянами, если они имеются в Петербурге, посылать вам ваши любимые сигары. И делала она все с такою готовностию, любезностию, так бескорыстно, так исправно, что слава "благородной личности" росла с необыкновенной быстротою и, не довольствуясь литературным кругом, начала проникать уже в другие круги.

Скоро она открыла ему дорогу в более широкую сферу деятельности, где благородная личность и не замедлила проявиться в таком блеске, что описание подвигов благородной личности в своем месте наших записок составит несколько отдельных глав, а может быть, и целый том.

Х у д о ж е с т в е н н а я Н а т у р а отличалась почти тем же, чем и поэт в душе, с тою только разницею, что ужины, которые с стесненным сердцем давала она иногда, чтоб поддержать свое достоинство, были невероятно плохи, а деньги ссужала она с большим трудом, малыми суммами, и при том не иначе, как под верные залоги, взимая изрядные проценты.

П р а к т и ч е с к а я Г о л о в а, принимавшая участие в одной акционерной компании, разошедшейся "вследствие неблагоприятного оборота дел" и приславшей своим акционерам вместо дивиденда счет, по которому приходилось приплатить порядочную сумму, - практическая голова брала тем, что помогала литераторам, как людям трудящимся и способным приобретать, в крайних случаях извертываться их же собственными средствами и доставать денег, когда уже другим путем достать их не было возможности. Она зналась с книгопродавцами, хорошо знала моральный кредит каждого литератора - и действительно между ними была самая практическая голова.

Э л е м е н т С в е т с к о с т и держался тем, что приносил собранные, впрочем, из третьих рук, новости и сплетни из светского круга, до которых все вообще литераторы весьма падки.

Б и б л и о т е к а снабжала литераторов редкими и дорогими изданиями и вообще всякими нужными книгами.

Г а з е т а дополняла Э л е м е н т С в е т с к о с т и: это был человек, с утра до ночи шатавшийся по разным петербургским кругам, выслушивавший и тотчас вписывавший в свою книжечку даже все, что доводилось услышать на улице.

Наконец, В с е с т о р о н н я я (она же и восприимчивая) Н а т у р а брала тем, что все знала, все видела, всему сочувствовала и всем наслаждалась, глубоко воспринимала в свое широкое лоно каждое явление жизни, произведение пера, резца и кисти и, подобно пчеле, собирала со всего сок наслаждений. Так о нем говорили, замечая, что счастливая способность его всем наслаждаться, все понимать, всему сочувствовать, не отдаваясь ничему исключительно, достойна зависти. В самом же деле он приобрел вес тем, что три года пространствовал за границей, был в Париже и Лондоне, видел все замечательные картинные галереи и обладал необыкновенным нахальством говорить обо всем, - хоть о китайской грамматике, - резко, решительно, с ученым видом знатока.

Таковы были разнородные элементы, составлявшие ту часть кружка, которым мы дали название литературных сочувствователей. Между ними были два-три человека ученых (к ним принадлежала всеобъемлющая натура), которые были бы у места во всяком кругу; остальные были решительно безразличны и, кроме исчисленных средств, держались в литературном кругу неистощимой и подобострастной лестью, раболепством и угодливостью, доходившей до того, что многие почитали счастьем, если литератор поручал им переписать свое сочинение, и уверяли, что, исполняя работу, чувствовали восторженный трепет и проливали слезы умиления; другие подвергались добровольному унижению, выдерживая довольно неприятные сцены, когда Мерцалов, раздражавшийся довольно скоро, находился в моменте распадения; в такие минуты он не почитал неудобным объявить некстати пришедшему литературному сочувствователю: "убирайтесь вон" или встретить другого таким образом:

- Куда вы к чорту пропали? Мне нужен был до зарезу "Conversations Lexicon": я посылал к вам три раза. Вечно вас нет, когда нужно, а как не до вас - вы тотчас тут как тут! И чего вы пришли, я просил не вас, а лексикон. Принесли?

- Нет, отдан Лыкошину.

- Отдан? вечно так! И кто вас просил отдавать!

Бедный сочувствователь молчал, не осмеливаясь напомнить даже, что библиотека принадлежит ему и что он волен распоряжаться своими книгами.

Если ужин, данный сочувствователем, оказывался дурен, ему тотчас же делался строжайший выговор:

- Подошвы, батюшка, подошвы! - кричал один, вздев на вилку котлету, и подносил ее к носу хозяина.

- Уксус! - говорил другой, пробуя сотерн.

- Сандал! - говорил третий, выплескивая на тарелку красное вино.

И так далее5.

Иногда кончалось тем, что хозяина приводили в слезы. Но страсть к литературному кругу скоро подавляла в нем претерпенное унижение, и через неделю он снова созывал приятелей ужинать.

- Смотрите! - говорили ему в один голос приглашаемые. - Смотрите!

- Смотри! - возглашал басом Парутин, говоривший всякому без исключения "ты", выразительно грозя пальцем амфитриону.

Впрочем, страсть некоторых литературных сочувствователей созывать литераторов, которые в таких случаях обыкновенно осведомлялись, будет ли ужин, доходила до такой степени, что они стоили такого обхождения.

Человек ограниченный, редко и неохотно допускаемый в литературный круг (хотя в горячих усилиях добиться такого счастия он даже ездил за границу, при совершенном незнании французского языка), желая сблизиться с литераторами, изъявляет желание дать им ужин. Он робко сообщает свое требование Парутину.

- А ужин будет? - угрюмо спр[ашивает] Парутин.

- Будет, будет.

- С шампанским?

- Как же!

- Смотри, чтоб шампанского было довольно.

- Будет, поверьте, будет. Только позвольте вас спросить: жена моя также желает видеть литераторов... Ну, понимаете, ей интересно: она может присутствовать?

- Жена? - восклицает Парутин. - Жена! Никогда! Чтобы духу ее не было!

- Но она потом уйдет; ей только посмотреть...

- Ни, ни, ни! - возражает Парутин, грозно поводя чубуком, который у него в зубах.

- Жены не надо, слышишь? и детей не надо… Слышишь!

И робкий сочувствователь гонит со двора жену и детей, чтоб только иметь честь потчевать ужином господ литераторов.

Юные сочувствователи, находящиеся еще под опекой папенек и маменек, иногда также поддаются желанию созвать литераторов, долго борются они с искушением; наконец, все, по-видимому, устроено хорошо; комната их, к счастию, особо, в третьем этаже, и притом родителей нет дома. Сочувствователь спешит воспользоваться благоприятным случаем и созывает компанию.

Пир в полном разгаре; только что поужинали, шампанское льется рекою, и под его живительным влиянием разговор все становится одушевленнее; наконец, начинается горячий спор, постепенно переходящий в крик.

Вдруг посреди всеобщего одушевления тихими шагами, в туфлях, халате и колпаке, входит старик, с раздраженным, пылающим лицом, с сальным огарком в руке. Он падает, как осколок бомбы, посреди веселой компании, и все в минуту умолкает, устремив вопрошающий и недовольный взор к сочувствователю, как полотно, бледному и трепещущему. Воцаряется глубокая тишина, посреди которой подобно грому раздается грозный, раздражительный голос старика:

- Мальчишка! Что ты делаешь? Мальчишка! А вы, господа...

- Папенька! честь имею представить вам моих приятелей: г. Решетилов - автор "Каменного Сердца"; наш знаменитый критик Тросников, Мерцалов - тоже критик, Лыкошин - переводчик Кальдерона... и всего!6

Несчастный! он думает знаменитостию своих гостей смягчить гнев раздраженного родителя. Но родитель грозно прерывает его восклицанием:

- Молчать! Убирайся спать, мальчишка! Прошу покорно: вино! лампы! канделябры!

Он подходит к лампе, к канделябрам и тушит их. Комната остается в полумраке, и только свеча в руках старика тускло освещает ее...

Гости хватают шляпы и гурьбой уходят, сопровождаемые грозным ворчанием старика, который не соблюдает разборчивости в выражениях ни касательно их, ни касательно своего сына, которого он угрожает просто посечь.

- Да и гостям твоим надо бы то же! - кричит он так громко, что уходящие гости слышат.

Проклиная юного сочувствователя, гости расходятся с хохотом.

Юный сочувствователь долго потом не показывается в литературном кругу, пока, наконец, важная услуга Мерцалову или какая-нибудь чрезвычайная новость, ему одному известная, снова не раскроет ему дверей туда.

[V]


Такова была меньшая и неглавная часть кружка. Литераторы... Но пусть не думает читатель, что я намерен теперь представить глазам его ряд светлых, безукоризненных портретов, в пример и назидание непишущего человечества. Человек всегда человек и будет всегда человеком, как сказано в одной глубокомысленной рецензии... Мелкие слабости, ничтожные побуждения, низкие чувства так же причастны людям, пишущим хорошие книги, как и людям, читающим их. Как и самые простые смертные, они

Сплетничали и злословили,
Хвастали и завидовали.

И сплетни их были тем непростительнее, что они прекрасно знали и здраво судили, до какой степени такое ремесло унизительно. И тем ужаснее, что под видом участия к вам, во имя справедливости, во имя новых и светлых идей, они почитали своим правом вмешиваться в ваши дела; входить в анализ вашей домашней жизни; без спроса и позволения давать вам советы, сначала косвенные, а если вы недогадливы, то и прямые, поражавшие и оскорблявшие вас грубой, непрошенной откровенностию и бесцеремонным прикосновением к таким сторонам вашей жизни, даже вашего сердца, которые и самой деликатной рукой не могли быть тронуты без боли и оскорбления. И боже мой! К чему приходили слабые характеры, поддававшиеся их влиянию! Чему подвергались люди, благоразумно заключившиеся в заколдованный круг, куда не допускался посторонний нескромный глаз! Ужасна была участь последних: их называли тупоголовыми, отсталыми, чуть не раскольниками; не зная ничего верного о них; сплетничали вдвое более, чем о тех простодушных, которые сами подали оружие и подставляли голову; в бессильной злобе изобретали небывалые факты, предрекали им разорение, считали в их кармане каждую копейку; им писали колкие намеки и даже выговоры, отсутствующие светила и, наконец, придирались к маленькому лбу, неспособному вмещать обширного ума, отрицали в них талант, не помня собственных недавних восхвалений, не справляясь с общим мнением!

Но положение первых было поистине еще ужаснее: каждый факт, каждая мелочная черта их жизни делались тотчас общим достоянием. Избави бог, если случалось что-нибудь с ними особенное, не ежедневное!

Люди не светские, никуда не выезжающие, редко бывающие даже в театре, они радовались, как празднику, такому событию и (добросовестно) считали своим долгом принять в нем участие. Уже не одна непишущая часть кружка, но весь кружок до последнего своего звена превращался в самых жарких, бескорыстных, великодушных сочувствователей.

Бедной жертве сочувствия никуда невозможно было показаться.

При появлении его дамы с грустию, чуть не со слезами, смотрели ему в глаза и потом медленно опускали голову.

Сочувствователи поникали головой, вздыхали, грустно пожимали плечами и были в разговорах с ним уступчивее.

Как только он уходил, тотчас проносился общий вопль сожаления, такого искреннего, такого теплого, что, случись тут посторонний зритель, - он должен был неминуемо расплакаться. Потом начинались толки:

- Бедный, бедный Ветлугин, или Балаклеев, или Тросников! Какое несчастье: такой прекрасный, умный, образованный человек - и жена его бьет!

- Бьет, бьет! Я сам видел... я пришел к ним, а он вышел ко мне с красными глазами.

- Может быть, он спал?

- Нет, нет! Какое спал! У него и щека одна немного припухла...

- Да чего тут много толковать! Я пришел к ним; в столовой никого нет; так как я вхожу без доклада, то я пошел дальше - в гостиную, в детскую. Наконец, вхожу в спальню - и ужасная картина представилась моим глазам: он сидит на полу, прислонившись лицом к кровати, а Наталья Карповна страшно топает ногами и кричит: "Так ты не хочешь, так ты не хочешь?" Чего не хочешь, уж я не знаю, только волосы у ней были растрепаны, и лицо пылало, как у фурии.

- Ах, несчастный!

В самом деле, участь несчастного, сделавшегося жертвой сочувствия, с каждым днем становилась ужаснее. О нем говорили: и элемент светскости, и всеобъемлющая натура, и симпатическая натура, и поэт в душе; о нем кричал даже Мальчишка, рассказывая, что сам видел, как Лыкошин подрался при нем с своей женой и не показывается теперь, потому что у него один глаз подбит. И "благородная личность", отводя в сторону приятеля, с грустью шептала, качая таинственно головой:

- Мы с женой сегодня целую ночь не могли уснуть.

- А что?

- Бедный, бедный Лыкошин! - и прочее.

И симпатическая натура, испугавшись урчания в желудке и отказываясь пить шампанское, говорила:

- Не могу, друг мой, не могу! Положение Лыкошина мучит меня.

- Положение Лыкошина, положение Лыкошина! - и начиналось беспокойство только о положении Лыкошина.

- Что же, однако ж? - замечал господин, любивший придавать всему таинственный громадный колорит. - Отчего он молчит? Отчего он не хочет облегчить души своей, открыв тайну своим друзьям? Надеюсь, он знает, что мы его друзья, что мы желаем ему добра и готовы сделать все, что только можно. Помочь советом, даже самим делом. Я пойду, я непременно вызову его: пусть выскажется; на что же мы и друзья его...

И он шел к нему и после небольшой прелюдии говорил ему:

- Послушай, Лыкошин: ты знаешь, как я люблю тебя...

Лицо бедной жертвы сочувствия покрывалось смертельной бледностью; она усиливалась молчать, но пытливый и неотвязчивый приятель добивался-таки своей цели. Уверенный, что сделался теперь человеком интересным, он, не справляясь со временем, смело шел теперь к мудрецам первой величины и сочувствователям и каждому пересказывал тайну Лыкошина, начиная так:

- Ну, я был у него. Сцена была тяжелая. Я плакал. Никогда еще я не выходил ниоткуда с таким тяжелым, безотрадным впечатлением.

Обнадеженные его успехом и другие начинали заходить к несчастному. Он крепился, упорно молчал. Но следствие становилось все смелее и настойчивее, сожаление, делалось явным, намеки становились уже вовсе недвусмысленными. В то же время летели письма к отсутствующим мудрецам и сочувствователям с подробным описанием драки [и] бедственного положения сочувствователя.

И спустя несколько дней, несчастный начинал получать письма двусмысленного щекотливого содержания, в которых уверяли, что его любят, что он пользуется общим уважением, что никто к нему не переменился и что, если он вздумает приехать, его ждет самый блестящий прием, и все кончалось намеками, далеко не двусмысленными, - и которых целию было - утешить, успокоить его!

Наконец, сплетня разрасталась до невероятных размеров; о ней чуть не говорили явно при самой жертве сочувствия; она уже начинала делаться достоянием лакеев и горничных. Несчастный все видел, видел, что уже поздно скрываться, что все уже известно, приятели приставали все настойчивее, и под конец, в заключение какого-нибудь обеда или ужина, когда любопытство, разгоряченное шампанским, становилось настойчивее, совершался последний позорный акт сочувствия. Несчастный, осажденный со всех сторон, во всеуслышание рассказывал свой позор.

Начинался другой период, - период явного сочувствия, советов, бесцеремонного вмешательства, - но не лучше ли мы сделаем, если опустим завесу, которую чуть приподняли?..

[VI]


К Мерцалову начали забегать каждое утро раздражаемые молвой о необыкновенном литературном явлении. И он каждому охотно рассказывал подробности как о самом авторе, так и о произведении его, скрашивая свои сведения отрывками из "Каменного Сердца", которое, как он сам говорил, сделалось его настольною книгою. В самом деле, он не выпускал рукописи из рук и в разговорах своих беспрестанно цитировал выражения нового писателя, что, впрочем, делал каждый раз по прочтении замечательной книги: так впечатлителен был его ум. В подтверждение своих похвал он читал и перечитывал перед сочувствователями места из "Каменного Сердца", и многократно повторенное чтение, наконец, [так] притупило его вкус, что он стал находить превосходным даже и то, что сначала находил недостатком в "Каменном Сердце".

- В этом удивительном сочинении, - говорил он, - нет недостатков. В нем все строго обдумано, соображено и выполнено так художественно, что то, что с первого раза кажется как будто натянутым, не идущим к делу, - вглядитесь пристальнее, вы увидите, что недостаток не в ослаблении таланта автора, а в вашей собственной неспособности и ограниченности обнять во всей полноте и ширине художественное произведение. Такова его глубина, что только по внимательном чтении открывается оно во всей глубине и высоте широкого своего содержания... и вы видите, что тут не один роман, но пять, десять, двадцать романов; развейте любую страницу - и выйдет прекрасная вещь, которая могла бы составить славу писателю с обыкновенным талантом!

Таких отзывов было слишком достаточно, чтобы взволновать не только сочувствователей, но и литераторов, которых мнение Мерцалова не могло не расположить в пользу нового автора.

- Слышали, слышали? - говорил встречному и поперечному Балаклеев, пробегая с своей обыкновенной торопливостью по Невскому. - В нашей литературе явился новый гений. Мы с Тросниковым первые открыли его; я его знал еще в детстве. Мы с ним приятели. Удивительная вещь! Мерцалов говорит, что он не читал ничего лучше в жизнь свою!

- Были у Мерцалова? - таинственно спрашивал тот, которого именовали Благородною Личностью, встречая другого сочувствователя или литератора.

- Был.

- Слышали?

- Слышал, как же, интересно прочесть...

- Новая эпоха в русской литературе: такого воспроизведения действительности еще не бывало! Мерцалов говорит, что он не возьмет всей русской литературы... В самом деле, необыкновенное явление. Вы его знаете?

- Нет. А что?

- Жена моя очень интересуется его видеть. Мы не спали всю ночь.

- А что? Болен у вас кто-нибудь?

- Нет, слава богу, здоровы. Мы всю [ночь] говорили о "Каменном Сердце". Мерцалов прочел мне одну сцену. Я рассказал жене. У нее такая впечатлительная, симпатическая натура! Не могла уснуть.

И, нагнувшись таинственно к уху сочувствователя, Благородная Личность под величайшим секретом передавала сочувствователю то, что уже было известно всему литературному кругу.

- Ах, ты не поверишь, Лыкошин, что я скажу! - восклицал сладеньким, протяжным голосом Элемент Светскости своему приятелю.

- Что такое?

- Мерцалов открыл гения...

И проч.

И, встречаясь между собою, сочувствователи и литераторы ни о чем более не говорили, как о "К[аменном] Сер[дце]".

- Будете в пятницу у Мерцалова?

- Буду. А вы?

- Как же! Еще бы! - и проч.

Наконец, наступила и пятница.

***


Литературные чтения выводятся в Петербурге. Теперь в моде показывать пренебрежение к литературе и бегать с таких собраний, где пронесется шопот, что тот или другой господин прочтет свою повесть, и лучший способ разогнать гостей - пустить такой слух. Журналисты избегают чтений, отговариваясь недостатком времени; литераторы разъединились и редко сходятся; не то, что прежде, когда существовало несколько таких домов, которые как будто и процветали единственно с тою целью, чтоб служить приютом литераторам, и которые потому назывались литературными отелями: литератор мог приходить туда когда угодно, делать что угодно: если он хотел есть, ему хоть в полночь начинали варить и жарить; хотел спать - ему клали под голову мягкую подушку и ходили около него на цыпочках; разговаривали не иначе как шопотом; хотел говорить - его слушали с подобострастием, улыбались каждому его слову, и все семейство сбивалось с ног, спеша предложить ему кто варенья, кто любимых крендельков к чаю, кто папирос.

Без голоса и без слуха ему иногда вспадала мысль петь итальянские арии, и семейство слушало его с восхищением и клялось, что не пойдет уже в оперу, и рассказывало потом знакомым, что вчера у них дома была опера. Литературные сочувствователи сделались редки и тоже заняли у литераторов пренебрежение к чтению. Только в мелких литературных кружках процветают еще чтения; литераторы-дилетанты тоже до них большие охотники, не совсем, впрочем, бескорыстные: заманив литераторов известием, что у них будет прочтено замечательное сочинение, они действительно уступают сначала роль автору, интересующему литераторов, но потом, когда он кончит чтение (что случается иногда уже к полуночи), дилетанты скромно уведомляют, что у них тоже есть новинка, которую они желали бы прочесть, чтобы воспользоваться советами таких избранных и опытных судей. И под видом советов, которым не следуют, они начинают мучить литераторов своим собственным произведением иногда до трех и до пяти часов ночи.

Но в ту эпоху, к которой относится наш рассказ, чтения литературные процветали. Причиною тому было отчасти, что Мерцалов, дававший направление вкусам кружка, действительно любил свое дело, и явление каждого нового таланта составляло для него праздник; он носился с ним, как с собственным детищем, - и не только раз, но десять раз готов был его слушать, а отчасти потому, что массу кружка составляли люди очень молодые. В пятницу часов в семь к Мерцалову сбежалось все, что принадлежало к кружку и имело какое-нибудь право присутствовать. Даже явилось несколько таких лиц, посещением которых Мерцалов был вовсе недоволен.

Тут был, говоря слогом модных нувеллистов, и ты, литератор...7

[VII]


В восемь часов явился Решетилов, в сопровождении маленького, благовидного господина лет двадцати семи, с необыкновенно мягкими, плавными движениями, обличавшими сразу тихий обязательный характер молодого человека.

Этот молодой человек, не литератор и не художник, представлял собою особенный тип литературных сочувствователей.

Роль его состояла в сопровождении литературных и других знаменитостей, почему и называли его Спутником. Бог знает, как случалось, но лишь разносилась молва о новой знаменитости - он уже находился неотлучно при ней; был даже с нею в коротких 8 отношениях, которые, впрочем, имели странный, несколько подозрительный характер: не дружеские и не приятельские, они скорее напоминали умилительные отношения скромного, расторопного и понятливого подчиненного к милостивому начальнику. И действительно, было почти так.

Гениальному человеку, в пылу торжеств, славы и поклонения, конечно, не могла льстить короткость с неизвестным маленьким человеком, но Спутник с первого визита умел сделаться необходимым ему обязательною и многостороннею услужливостию.

Каждое утро являясь к гениальному человеку, он передавал ему (разумеется, не без прибавлений) все, что слышал вчера лестного о нем и нелестного о соперниках его, посвящал кстати гениального человека в сплетни и закулисные тайны еще мало знакомого ему литературного кружка.

Прибегал к нему немедленно с каждым нумером журнала и листком газеты, в которых говорилось о гениальном человеке.

Вытверживал наизусть и делал общим достоянием остроты и достопримечательные изречения гениального человека, произнесенные в кругу двух-трех приятелей.

Был посредником между гениальным человеком и теми, которые желали с ним познакомиться, дать ему обед, равно и теми, у которых он желал занять, и в подобных случаях.

Если гениальный человек желал пустить в ход такую мысль о своем сочинении, которую ему самому неловко было высказать, он сообщал ее Спутнику. И догадливый Спутник понимал, что с ней делать.

Сменял слабого грудью гениального человека во время торжественных чтений, придавая своему голосу в патетических местах творения (читаемого даже в двадцатый раз) дрожание - признак потрясенного чувства.

Если читалось сочинение новое, восклицал в известных местах: "тс, тс!.. сейчас начнется превосходная сцена!.." И внимание слушателей удвоивалось.

И прочее.

Как будто в вознаграждение столь бескорыстных и многосторонних услуг косвенные лучи славы, осенявшей чело гениального человека, падали на Спутника, доставляя ему своего рода выгоды.

- Вы знаете, с кем я сейчас шел? - спрашивал он, встретив литератора.

- С кем?

- С Решетиловым!

- А, вы с ним знакомы!

- Как же, мы приятели. Хотите, я приведу его к вам?

- Сделайте одолжение!

- Непременно. Когда же?

- Да хоть завтра.

И таким образом Спутник попадал наконец к литератору, который знал его уже десять лет, но никогда не приглашал.

- Владимир Петрович! Владимир Петрович! - кричал Спутник журналисту, который, завидев его, опрометью бросался в сторону. - Владимир Петрович!

- Что? - сердито спрашивал журналист, оборачиваясь, но не останавливаясь.

- Я вчера был у Решетилова. Он пишет новую повесть...

Журналист останавливался.

- Я уговаривал его, чтоб он отдал ее в ваш журнал.

Журналист быстро подходил к Спутнику и, любезно подавая ему руку, говорил:

- Здравствуйте! Что же он?

- Да не знаю еще. Хотите, я поговорю...

- Сделайте одолжение.

- С удовольствием; непременно! да я просто скажу ему: "если не отдашь повести Томачевскому, я больше не друг твой!"

- Очень обяжете. Когда же я могу получить ответ?

- Да когда вам угодно; хоть завтра. Только где мы встретимся?

Кончалось тем, что суровый и надменный журналист приглашал его обедать.

Встретив актера, пользующегося славою (до бесславных актеров, сочинителей, журналистов ему не было нужды; он отзывался о них презрительно, с кислой гримасой), он спрашивал:

- Скоро ваш бенефис?

- Да не знаю еще! - небрежно отвечал актер, едва удостоивая его поклоном. - А что?

- Знаете, Решетилов...

И начиналась та же история9

Словом, Спутник так мастерски пользовался знаменитостью своего друга, что оставалось жалеть, почему он лишен собственной, - как иногда жалеешь голодного бедняка, искусно трактующего о размещении и употреблении чужих капиталов. Фразы: "Мы с Решетиловым", - "Я вчера работал, вдруг входит Решетилов", - "Новость, важная новость: Решетилов пишет новый роман; я слышал две главы: превосходно!" - "Знаете, что сказал Решетилов о вашей повести?" - "Какой странный характер у Решетилова", - такие и подобные фразы не сходили с его языка, доставляя ему улыбку, внимание, ласковый прием у людей, которых общества он добивался. А пообедать у журналиста или известного литератора, пройтись с ним по Невскому или проехаться в его коляске, такие события составляли светлые точки в жизни Спутника, благоразумно сознавшего, что ему не дано блистать собственным светом. К неприятным и продолжительнейшим эпохам его жизни принадлежали те, когда великий человек спивался и умирал или надменно покидал своего преданного друга, или, наконец, нисходил в ряды обыкновенных смертных.

В таких горестных случаях Спутник мгновенно исчезал, оставляя в литературном кругу одно воспоминание, столь же смутное, как и его личность.

Как случилось, что Спутник сблизился с Решетиловым, никто не знал; но, когда они явились вместе, никто не удивился; все как будто ждали такого события и безусловно покорились ему.

…………………………..............................................................................................................

1 Некрасову было тогда 24 года, а Белинскому - 35.

2 В рукописи оставлено свободное место, чтобы впоследствии вписать сюда заглавие книги.

3 На полях написано: "Кто так начинает…"

4 Здесь зачеркнуто интересное место: "Что ему, какая нужда до меня, до моей физиономии; он прочел произведение, сделал свое заключение - ну, и пусть пишет, пусть пишет, как говорил - хоть целую книгу. А до автора какая нужда!.." Тросников невольно улыбнулся, поняв, в чем дело: очевидно было, что Глажиевский боялся своей физиономией разрушить эффект своего произведения, хотя подобный страх был довольно основательный".

5 За этими словами в подлиннике следует недописанная фраза: "В заключение некто Парутин, человек с строгими и непреклонными правилами, щеголявший правдивостью"...

6 В подлиннике Мерцалов (Белинский) назван на этой странице Белугиным. Лыкошин, весьма вероятно, А. И. Кро[н]берг, известный переводчик Шекспира. А может быть, тот же Н. X. Кетчер, в семейных неприятностях которого весь кружок принимал участие.

7 Здесь, к сожалению, рукопись обрывается, и изо всех лиц, посетивших Белинского, в дальнейшем описаны лишь Тургенев и Анненков; приводим этот обособленный отрывок.

8 В рукописи описка: "которых".

9 Выше зачеркнуто: "Актеру он обещал, что посоветует Решетилову отдать драму ему в бенефис".

К ОГЛАВЛЕНИЮ КНИГИ


Яндекс цитирования