ИС: Новый мир, № 2
ДТ: 1931

Бобровка на Саре

I


Председателя уложили в постель и крепко прикрутили веревками, чтобы он не мог шевельнуться.

Потом привязали к его подбородку тяжелый кирпич и, сунув ему в руку колокольчик, предложили открыть заседание.

Он был очень рад колокольчику и звонил дольше, чем нужно. А потом спрятал его под кровать и крикнул неожиданным голосом:

- Товарищи, пора изжить безобразное жвачничество! Не забудьте, что мы, ударники, обязались хорошо есть и лежать и главное искоренить из нашего корпуса жвачничество. Мы объявили соцсоревнование!..

Внизу было теплое и доброе море. Вверху теплое и доброе небо. По горизонту, как сумасшедший, бежал миноносец, и все следили за ним с восхищением. Но председатель позвонил и спросил:

- Что же делать с теми, которые – жвачки?

Рыжий, тоже связанный, крикнул свирепо:

- Кто жвачничает, того в изолятор!

И со всех сторон наперебой:

- Протащить через газету!

- На черную доску!

- В изолятор! В изолятор!

Но застенчивый и еле слышный голос:

- Дать им на исправление два дня…

- Два дня? – переспросил председатель. – А если они не исправятся?

- Кормить их с ложечки, чтобы им было стыдно!

Очень слабый голос, почти полушепот, но все услыхали его. Он исходил от гражданки, которая, подобно председателю, была привязана к постели веревками. Ее предложение было одобрено большинством голосов. Верно, верно! жвачникам дается два дня, а потом их, как младенцев, кормят с ложечки, чтоб они сгорели от позора.

- Секретарь, запиши в протокол: если к послезавтрему они не исправятся…

- Исправимся! – закричали испуганные жвачники хором. Очевидно, кормление с ложечки – здесь жесточайшая казнь.

Но рыжий был неумолим:

- В изолятор!

Председатель извлек из-под кровати свой колокол и затрезвонил с явным удовольствием. Я подошел к нему ближе. То, что мне казалось кирпичом, оказалось увесистым плоским мешочком, привязанным к его подбородку при помощи каких-то блоков, шнурков и тесемок. К кровати он привязан не веревками, а очень широкой тесьмой, - вернее: фитилями для керосиновых ламп, да, да, фитилями для ламп, - привязан туго, крест-накрест, десятью большими узлами. Я, кажется, и минуты не мог бы пролежать в такой позе, а он, видимо, не испытывает никаких неудобств и весь поглощен заседанием. Взволнованным фальцетом кричит он, что в первом звене есть достижения в еде и молчанке, но третье и четвертое работают средне. Кроме того, звеновые…

- Звеновой второго звена Коведякин лучшие карандаши берет себе, а нам дает те, что похуже.

- Звеновой пятого звена Федосеев не дает мне «пионера-строителя». Я хотел построить трактор, а он…

- Звеновая Тамара Сергеева говорит, что я жвачка, а я не жвачка, она сама жвачка, а на меня говорит, что я жвачка…

Председатель объявляет заседание закрытым. Но никто не вскакивает, не бежит к дверям, не толкается. Да и как им бежать, если ноги в колодках, а туловище в гипсовом ящике. Случись пожар, они и то не шелохнулись бы.

Деловая программа кончилась. Я выхожу на середину площадки и убитым голосом читаю вслух стишки; они кажутся мне слишком веселыми для этого грустного места, и я читаю их почти против воли. Вдруг меня прерывает хохот. Передо мною смеющиеся детские рты. И зубы, которые сверкают на солнце. Такого хохота я давно не слыхал. Я шел сюда к озлобленным калекам, которые корчатся от обиды и боли, а они – весельчаки, хохотуны, радующиеся всякому вздору! Это было для меня большим сюрпризом, и долго впоследствии не мог я привыкнуть к тому, что, когда подходишь с берега по каменистой тропе к той площадке, на которой они лежат день и ночь, еще издали доносятся веселые крики, словно из цыганского табора.

А между тем кому и грустить, как не им, этим горбатым, безногим, парализованным детям с изъеденными туберкулезом костями?

Стоит только пройти по той узенькой улице, которая образовалась между двумя рядами их коек, чтобы понять, какая страшная с ними случилась беда. У одного туберкулез позвоночника; он лежит уже четыре года, весь замуравленный в гипс. У другого туберкулез глаза, у третьего туберкулез почек. У четвертого и то, и другое, и вдобавок несколько гнойных свищей в тазобедренном или голеностопном суставе. Тот только что перенес трепанацию черепа, у этого парализованы ноги.

Кто же сделал их такими жизнерадостными и отвлек их от тех сосредоточенно-мрачных, мизантропических мыслей, которые свойственны тяжело больным и калекам?

II


Я решил посетить их еще раз, чтобы внимательнее всмотреться в их быт.

Живут они в Бобровке, на Саре, в роскошном саду, между Симеизом и Алупкой, среди кедров, мимоз, кипарисов, глициний и пальм, под защитой Ай-Петри, которая, как добрая летучая мышь, распялила над ними свои широкие крылья, чтобы уберечь их от северных гриппозно-тифозных ветров.

Бобровка – санаторий для детей имени профессора Боброва, отделение ялтинского Тубинститута.

Место благодатное, у самого моря, которое как огромный рефлектор рассеивает в воздухе столько лучей, что дети даже осенью, даже лежа в тени, загорают здесь, как цыгане.

Да они и вправду цыгане: живут табором, на воздухе, чуть ли не в шатрах и, как это ни странно, кочуют.

Их кровати перемещаются на открытой площадке, под тентом, и лежат они на сквозняке нагишом, а рядом с площадкой есть здание, или, вернее, коробка из тонкой фанеры с широчайшими, вечно раскрытыми окнами, куда их переносят лишь глубокою осенью, лишь в особо холодные дни. Даже в ноябре они с утра до вечера живут на ветру, только к ночи переселяются в свой коробочный дом.

Этот дом называется: «Корпус имени десятилетия Октября». Построен всего три года назад и являет собою немалое достижение здешней строительной техники, так как он антисейсмичен, то есть в случае землетрясения останется цел и никого не раздавит. Чистота в нем голландская, демонстративно чрезмерная, архитектор нарочно не оставил ни щелей, ни карнизов, где могла бы скопляться пыль. Даже воробьи обижаются: они влетают сюда целыми стаями, но на полу ни соринки. Должно быть, еще сильнее бывают обижены всякие бациллы и микробы, не находя здесь ни малейшей поживы. К тому же этот черноморский сквозняк так закаляет детей, что они забронированы от всякой инфекции. В корпусе нет печей. Дети проводят всю зиму в нетопленной деревянной постройке, и хоть бы кто чихнул или кашлянул. В том и заключается один из методов здешней «лечебы»: в закалке больных организмов, в повышении их сопротивляемости.

Другие здания в том же саду разностильны и разнообразны. Тут и каменные двухэтажные дома, тут и деревянные помосты в роде открытых эстрад. Два корпуса имени Семашко для младенцев трехлетнего возраста, а морская деревянная веранда – для усатых и бородатых подростков, у которых лица обветрены, как лица матросов. В корпусе имени Крупской – ходячие дети, с неблагополучными железами и бронхами, а в корпусе имени Изергина – дети легочные.

То заседание, которое я сейчас описал, происходило на октябрьской площадке, то есть на полянке, прилегающей к корпусу имени десятилетия Октября. Там, в этом корпусе, около полусотни девятилетних детей, школьников первой ступени.

Чуть только я прекратил мое чтение, они принялись играть. Мне с непривычки было жутковато смотреть на их игры.

Лежит мальчишка, весь в гипсовом панцире, как в скорлупе, ноги тоже в гипсе, сам крепко прикручен к кровати, и играет в мяч, то есть подбрасывает мяч на полвершка и ловит его скелетно-худыми руками. И счастлив:

- Смотрите, футбол!

А рядом девочка бинтует ногу своей кукле. Такая мода у здешних детей, чтобы их куклы были тоже калеки, параличные, туберкулезные, горбатые, с натечниками, гнойными свищами. И замечательно, что куклы всегда выздоравливают! Для того и болеют, чтоб выздороветь. Девочка положит куклу в гипс и через день уже просит соседку:

- Сделай моей Але костыли, она у меня уже стала ходячая.

Другая популярная игра – состязание улиток. Два мальчика, лежащие рядом, кладут на маленький столик двух очень мелких улиток и целыми часами следят, которая скорее доползет до лежащего впереди карандашика. Но этот спорт доступен лишь для тех, кто может повернуть голову набок. Остальные сажают улиток в коробочку, кормят их листьями, заставляют высовывать рожки и тихо радуются, глядя на них.

- Дяденька, достань мне улитку, я посажу ее на кукольный диванчик! – крикнула мне очень красивая девочка со скрюченными омертвелыми ножками.

- И мне, и мне, я надену ей бантик голубенький!

Я достал им в саду полдесятка улиток, они стали ласкать их и гладить.

Все игры здесь принимают характер эпидемий, стоит затеять игру одному, как она становится всеобщей. Улиток недавно заменили волчки из катушек: каждый требовал себе катушку от ниток, разрезал ее пополам, протыкал половинку коротенькой палочкой и начинал вертеть на дощечке или на собственном гипсовом панцире. На смену катушкам пришли колечки от тента, на смену колечкам – круглые серые камушки с берега, на смену камушкам – сочинение стишков.

До сих пор здесь был один общепризнанный и так сказать официальный поэт, горбатый Володя Б. Он быстро изготовлял каждый месяц необходимое количество строк в стенгазету, и больше никому никакой поэзии не требовалось. Но вдруг началась эпидемия поголовного стихотворства.

Лена Берковская, у которой разрушены три позвонка, а поражены туберкулезом восемь, подозвала меня с хитренькой бабьей улыбкой:

- Дядя, я песенку выдумала!

И сказала мне какой-то нескладный куплет. Куплет был подслушан лежащими рядом – и через пять минут было выдумано столько стихов, что я не успевал их записывать.

Меня поразило то, что во всех этих стихах ритмы оказались плясовые, задорные. Все они были построены по одному и тому же канону – дразнильной, сатирической частушки:

На октяберьской площадке
Есть Матвеев Юрий.
Днем и ночью он читает,
Набирает дури.

Это про мальчика, которого в 12 часов ночи накрыли за чтением Жюль Верна.

А вот про Петю Ржанова, который умудрился нелегальным путем получить от няни три веревочки вместо одной:

На октяберьской площадке
Петушинник скряга,
Три веревки он забрал,
Ай да молодчага!

А вот про Сережу Дальцмана, который не дал товарищу какой-то игрушки:

На октяберьской площадке
Есть кулак Дальцуха,
Ничего он не дает,
Хоть кричите в ухо!

Словом, каждая частушка – обличительная. Каждая клеймит нарушителя установленных законов общежития. Эти поэты-сатирики сочли своим долгом встать на страже интересов всего коллектива.

Впрочем, они не пренебрегают и прозой для искоренения антиобщественных зол. Девятилетний украинец Ваня Коваленко подал мне такую записку:

«На октяберской площадке есть вридитил Боря. Он рьвоть плакаты и примавиваеть (приговривает): - Я казьоного не берег и не буду берегти; когда б оно было мойо, то я б бережал».

III


Такая забота о «казьонном», коллективном, неличном сказывается здесь на каждом шагу. Вообще личная жизнь доведена здесь до минимума. Всякое я течет в мы, всякое мое превращается в наше, и когда я подарил одному из больных несколько почтовых марок для коллекции, он тотчас же сказал мне, что это будут их общие марки, «марки всего звена», даже не допуская и мысли о каком-нибудь личном имуществе… Так сильно развито чувство гражданственности у здешних ребят, что на этом чувстве зиждется здесь вся педагогика. Коллектив – единственный верховный судья всех правонарушений, учиненных детьми. Только при его постоянном воздействии удается здешним педагогам достигнуть таких чудес дисциплины.

Вспомним хотя бы заседание, посвященное жвачничеству. Это грозное слово означает весьма ординарную, но неприятную привычку некоторых вялых детей – растягивать свою трапезу на бесконечно долгое время. В семьях такие медлители – горе. Вся семья хором уговаривает их не цепенеть над тарелкой, не делать столь продолжительных пауз между двумя ложками супа и обещает им за более ускоренный темп всевозможные награды и лакомства. Но ребенок пребывает в столбняке, словно издеваясь над всеми усилиями.

Несколько таких злостных медлителей появились и в Октябрьском корпусе. Они недавно попали туда. Их матери, привезшие их в санаторий, заявили медперсоналу, что их медлительность – не баловство, а болезнь, что искоренить эту болезнь нельзя, а нужно снизойти к детской слабости… Но педагоги не вняли материнским мольбам. Они поставили жвачек под контроль коллектива, и «болезнь» исчезла в два дня.

Таким же путем была достигнута абсолютная тишина во время мертвого часа. Так же добились педагоги от своих октябристов той сверкающей чистоты и опрятности, которая поражает всякого при входе в их корпус. Старшая и младшая группы больных объявили друг дружке соцсоревнование по части соблюдения чистоты, и после этого никто не осмеливался бросить на пол бумажку или виноградное зернышко.

Когда впоследствии я посетил Сестрорецкий санаторий для костных больных, я увидел, что при всех добрых желаниях санкома чистота еще не достигла там такой высоты, как в Бобровке. Но и там ее вводят путем коллективных усилий. Сами дети борются с неряхами, о чем свидетельствуют хотя бы такие частушки, недавно сочиненные детьми:

1

На работу наш санком
Как в поход сбирается,
Горы мусора у нас
Между тем валяются.

2

Придется скоро объявить
Соцсоревнование:
Кто получше разовьет
Мусоробросание.

Вскоре я заметил, что их «мы» - не только коллектив санатория, но необъятно больше и шире.

Вначале я никак не мог понять, почему педагоги, подготовляя их к октябрьскому празднику, предлагают им для пения такие, например, явно неподходящие строки:

Наши мускулы упруги,
Наши плечи, как скала.

Мне казалось, что подобные стихи должны больно уязвить этих больных, давая им с особенною остротою почувствовать всю их слабость и непригодность для жизни, но потом, услышав во время спектакля, как гордо и даже заносчиво поют они именно эти стихи, я понял, что для них слово наши выходит далеко за пределы их личных биографий и болезней.

Со стороны было невесело слушать, как связанные и замурованные дети поют:

Мы вольные птицы,
Нам чужды оковы!

Но в том-то и дело, что ни один из них не заметил всей скорбной иронии, заключавшейся в этих словах… С заразительной страстью они выкрикивали со всех своих коек:

Мы наш ветер свободный посеем,
И весь мир нашу бурю пожнет.

И конечно, ни один из них в ту минуту не чувствовал своей инвалидности, своей непригодности для сеянья советского ветра… А это самое главное: отвлечь больных от мыслей о болезни, внушить им такие тревоги и радости, которые лежат далеко за пределами их больничного мира. Здесь коллективизм является не только воспитательным фактором, но и мощным медицинским средством, ибо давно уже признано, что для борьбы с туберкулезом, кроме солнца и воздуха, больным необходима жизнерадостность. Мнительный ипохондрик, у которого костоеда не только в костях, но и в мыслях, который самовлюбленно прислушивается к каждому ее малейшему шагу, скорее станет ее жертвою, чем тот, кто забыл о себе и поглощен неличными делами.

Поэтому здесь не только воспитатели, но и врачи усиленно хлопочут о том, чтобы дети вычеркнули из своей психики все, что относится к их личному горю. И дети очень рады поддаться такому гипнозу, так как на то они и дети, чтобы инстинктивно отталкивать от себя все неприятное и какими угодно способами взращивать свойственный им оптимизм. Даже само слово больной здесь изъято из их лексикона. Они были бы весьма удивлены, если бы кто-нибудь обратился к ним с кличкой «больные», как это принято в других санаториях.

Необходимо отметить, что, когда из Алупки я попал на север, в Сестрорецк, к таким же туберкулезным ребятам, и у них мне бросилось в глаза столь же повышенное социальное чувство. Там во втором павильоне пропели мне такую частушку:

Катя с Колей меж собой
Капустою кидаются,
В Ленинграде же ребята
Капустою нуждаются.

Таким образом, даже минутную шалость двух малых детей они оценили с точки зрения интересов обитателей целого города.

Там же я услышал такую характерную песню (пара фраз известного стихотворения Д. Бедного):

Как родная меня мать провожала,
Тут и вся моя семья набежала:
«Ты лечись там, паренек, поправляйся,
Докторов там и сестер послушайся.
По рецепту принимай все лекарства,
Чтоб не тратилося зря государство!»

Последние две строки изумительны: у таких малых детей такая жгучая забота о сбережении общенародных финансов. Оказывается, они и выздороветь стремятся не только ради личных своих удовольствий, но и ради государственной пользы, чтобы не обременять государство слишком большими расходами.

IV


Основана Бобровка лет тридцать тому назад московским хирургом Бобровым. Но Бобров скончался вскоре после ее основания, и тогда во главе ее встал врач Изергин, из московского губернского земства. Врач был неопытен, но горяч и талантлив, и конечно, Бобровка поглотила его всего целиком. Он отдал ей двадцать пять лет своей жизни. Мне еще в Питере рассказывали о нем чудеса: будто ходит такой тихий апостол между койками болящих детей и источает из себя евангельский свет. Все это, к счастью, оказалось легендой. Изергин человек крутой и неласковый, отнюдь не склонный к апостольской тихости.

Дисциплина у него в Бобровке железная, и расхлябанности в работе он не простит ни себе, ни другим. Работает он с утра до ночи, торопливо и нервно, - ведь у него на руках триста сорок больных (до революции было всего сто шестьдесят). Брови у него насупленные, взгляд неприязненный, но стоит в Алупке или в Симеизе назвать его имя, и самый хмурый татарин просияет лицом:

- Ызыргын! Ызыргын!

Потому что в течение двадцати пяти лет этот сердитый человек на виду у всей здешней округи делал «великое дело любви». Вся округа знает, что когда Крым голодал и дети умирали чуть не тысячами, у него в Бобровке не пострадал от голода ни один человек: он сам ходил пешком в отдаленные места полуострова и добывал для детей провиант и, когда вез его по глухим бездорожьям, никакие бандиты не смели отнять у него эту добычу. Он говорил им сердито:

- Это мое, - возьмите! А это детское, - не дам.

Санаторий не закрывался ни на час за все эти катастрофические годы. Ни «Гебен» и «Бреслау», ни Врангель, ни землетрясение, ни голод не приостановили его упрямой работы. Тотчас же после окончания гражданской войны севастопольский совет прислал в Бобровку своего представителя. Потом пришел на подмогу Курупр. Теперь Бобровка в ведении Тубинститута. Наркомздрав оценил многолетнюю работу Изергина по заслугам: его именем назван один из корпусов санатория.

Кроме всех прочих занятий, Изергин занимается также скульптурой. Неподалеку от Семашкинского корпуса у него есть небольшое ателье, где он, засучив рукава, с жаром художника каждый день лепит из алебастра всевозможные модели человеческих тел, чаще всего торсы и ноги. Знатоки говорят, что в этой скульптуре он достиг большого мастерства. Изваяв ту или иную форму, он готовит по ней те наколенники, набедренники, «кроватки» и «лифчики», которые должны выпрямлять, укреплять и покоить искривленные больные суставы. В этом деле требуется максимальная точность: ошибка в один сантиметр может сделать ребенка на всю жизнь калекой. Ведь цель всех этих изваяний заключается в том, чтобы создать покой для заболевшего органа и исправить порочное его положение. Работа здесь весьма кропотливая: снять форму с больного участка тела, залить ее алебастром, изготовить по этой форме модель и т.д.

Когда же пациент встанет на ноги, ему нужна другая скульптура: «туторы», «корсеты» и прочее – для разгрузки ослабевшего органа от всякой излишней работы. Эти ортопедические аппараты – специальность Бобровки, которая делает их такими портативными, изящными, легкими, что я был готов поначалу считать их изделиями какой-нибудь лондонской фирмы. Знатоки говорят, что в изготовление этой скульптуры Изергин внес немало своих собственных методов, которые нынче усвоены всеми, я же, в качестве профана, могу засвидетельствовать, что прочность этих изделий почти баснословная. Ветошка, оклеенная желатином, становится словно стальная.

Скульптуре этого рода придают здесь огромную ценность, так как здесь главную основу лечения видят не в оперативном вмешательстве, а в закалке организма на солнце и воздухе при условии полного покоя пораженных болезнью костей и суставов.

Изергин явился одним из пионеров этого направления в России.

- Смолоду, - говорит он, - я был слишком ретивым хирургом. Резал направо и налево. Но, приглядевшись, заметил, что гораздо плодотворнее другая система: предоставить организму такие условия, при которых он мог бы справиться со своею болезнью. Наша ставка – на силы природы. Мы пропагандируем круглосуточное, круглогодичное пребывание больных на ветру, на солнце, на морозе. У нас даже в лютую зиму 26-го года многие больные лежали день и ночь под деревянным навесом, и их лечение двинулось ускоренным темпом. Наша система имеет теперь много последователей. И Евпатория, и Геленджик, и даже Нижний Новгород воспользовались нашим примером…

Должно быть, это неплохая система, так как нигде я не видел такого количества круглолицых детей. Каковы бы ни были их руки и ноги, щеки у них сытые и красные. Конечно, и здесь попадаются тощие, но это в большинстве случаев те, которые прибыли в Бобровку недавно. Очевидно, и вправду ставка на солнце и воздух – без проигрыша. То и дело приезжают родители и увозят отсюда детей, у которых процесс прекратился. «Привозим лежачих, увозим ходячих», - выразился один здешний извозчик…

Но тут к Изергину подошел доктор Добролюбов, врач Октябрьского корпуса, и сообщил ему радостно, что у мальчика Бухмана «горб уже почти совсем ликвидировался».

- То есть как ликвидировался? – переспросил я с удивлением. – Разве горбы ликвидируются?

Мне стали подробно объяснять, что позвонки у Бухмана были «вот так», а теперь будут «вот так», и «даже сутуловатости не будет заметно».

Я знаю этого Бухмана. Он даровитый художник, и мне было больно смотреть, как он, лежа пластом на спине, прикрученный к постели фитилями, рисует плакат за плакатом в немыслимой, почти фантастической позе. Он всегда казался мне одним из самых тяжелых больных. У него, кроме горба, был паралич. И неужели все это бесследно исчезнет в ближайшие же три-четыре месяца?

Изергин, глядя на меня, только плечами пожал: для него такие случаи не редкость. Я попробовал порасспросить его вплотную, но он встал и на полуфразе ушел. Он вообще вечно торопится – то на «рентген», то на заседание, то в местком, то в Семашкинский корпус. В его кабинете с утра до вечера широко распахнуты двери. Все, кому он нужен, входят туда, как в свой дом, и видно, что такая политика открытых дверей уже не первый год практикуется здесь, что быть разрываемым на части для этого человека привычное и даже любимое дело.

Вернулся с «рентгена», присел на минутку, но только что я попытался возобновить разговор, он вскочил и мрачно застонал:

- Ну, посмотрите, ну что они делают! Несчастные крупчата… посмотрите…

Я посмотрел, но не заметил никаких криминалов: сестры вывели на прогулку розовощеких крупчат (детей из корпуса имени Крупской). Те чинно шествовали среди цветников по дороге, усыпанной серыми камешками.

Но Изергин негодовал, словно увидел злодейство. Оказалось, что дети одеты с излишнею тщательностью, отнюдь не способствующей той спартанской закалке, которой добивается Бобровка.

- Сейчас же раздеть их! Сейчас же… Вы бы им еще шубы надели!.. Ведь сколько раз…

Он ушел раздраженный, и я увидел, что нашему разговору не быть, потому что такие жгучие заботы о детях кружат этого человека весь день.

Эти заботы доведены у него до такой интенсивности, что лет десять, двенадцать назад, когда из-за развала хозяйственной жизни дети были под угрозой тяжелых лишений, он отдал санаторию все свои деньги, чтобы дети не терпели нужды.

Об этом узнали случайно, только в 27-м году, когда санаторий праздновал четвертьвековой юбилей. Узнали так же, что в течение долгого времени он отказывался от жалованья, следуемого ему как директору: расписывался в получении, но денег не брал, отдавая их на нужды санатория. Узнали, что в голодные годы он на свой собственный счет прикармливал хилых татарских детей.

Для окрестных татар «Ызыргын» универсальный целитель: и педиатр, и акушер, и глазник. Когда в Алупке не было врачебного пункта, он заменял им целую больницу.

- Бывало, придет из Кореиза пешком, еле дышит, - рассказывал мне здешний старожил, - а его зовут в Симеиз. Он, не отдохнув, берет палку, идет. В горы, ночью, за несколько верст. А ему ведь уже за шестьдесят. И ноги у него не очень здоровые.

Но все же он не слишком похож на апостола. Есть люди, с которыми он на ножах. Это раньше всего – родители. В Бобровке на родителей смотрят как на какую-то сплошную ненужность и были бы очень рады, если бы дети появлялись на свет без родителей.

«В интересах здоровья детей посещение родителей ограничивается до минимума», - пишет Изергин в своих больничных правилах, и чаще, чем три раза в месяц, ни одной матери не допускает к ребенку. На этой почве происходит много раздирательных сцен, но Изергин закален в многолетней борьбе с родителями и остается тверд.

- Уверяю вас, что ваш ребенок счастлив и не нуждается в свидании с вами, - говорит он плачущей матери и на все ее просьбы отвечает молчанием.

А потом повернется и уйдет «на рентген».

- Туберкулезным всякое волнение вредно, а я всегда замечал, что у больных от свиданий и расставаний с родителями сильно повышается температура, - пояснил мне один из его младших коллег, когда я рискнул заикнуться, что в иных случаях можно было бы, пожалуй, чуть-чуть пожалеть и родителей.

И Изергин так и сказал мне про одну московскую девушку, которая лет десять назад лежала у него в санатории:

- Вы говорите, что мы ее вылечили? Вылечили, но не до конца… А была бы совсем здорова, если бы не ее сумасшедшая мать…

V


- Итак, коллективизм как основа лечения?

- Именно. Это то, что необходимо больному ребенку… И матерям здесь вмешиваться нечего.

Поначалу я был на стороне матерей, но, всмотревшись, понял, что он прав, потому что в самой любящей, в самой дружной семье заболевший костным туберкулезом ребенок подвергается целому ряду страданий, которых не знает в Бобровке.

У качестве тяжко больного ребенок естественно делается центром внимания семьи. Все вокруг него только и говорят, что о его болезни, о его температуре, его самочувствии… Все это прочно фиксирует его мысль на том, какой он замечательный мученик. Чем больше жалеют и ласкают его, тем неотступнее от него эта мысль. Собственное эго разбухает у него до невероятных размеров и заслоняет все остальное. Это сказывается даже в его подсознательной жизни. Почти все его сновидения бывают окрашены страхом перед идущей на него катастрофой. Нервы у него в вечной тревоге, так как каждый приход врача является семейным событием, которое обсуждают потом целыми днями. А каково ему видеть здоровых детей, ему, лежащему пластом на носилках, в той самой роще, где эти здоровые дети бегают взапуски, ищут грибы, лазают по деревьям и каждую минуту напоминают ему, что они ему не товарищи.

Все эти невыносимые чувства почти мгновенно покидают его, чуть он оказывается в коллективе таких же больных, как он сам. Здесь он не монстр, а норма. Здесь никто не вздыхает над ним, не говорит с ним тем особенным голосом, каким говорят с безнадежно больными. Здесь он полноценный гражданин, равный среди равных, здесь он в течение первых же дней узнает, что ему нужно волноваться не своей болезнью, а, скажем, судьбами китайских кули и всемирным слетом пионеров, что на свете есть колхозы и тракторы и что вся его жизнь связана тысячью нитей с целым рядом таких явлений, которые не существовали для него в родительском доме. И чувство этой связи является для него целебным лекарством.

Это чувство деятельно внушают ему педагоги. Педагогов в Бобровке много, потому что Бобровка не только лечебница, но и школа второй ступени. Я присутствовал на нескольких уроках и убедился, как нелегко здесь учительствовать: раньше всего это тяжкий физический труд. Так как ученики неподвижны и не могут подходить к учителям, учителя должны без остановки шагать между рядами кроватей, наклоняясь поочередно над каждым больным, чтобы оценить его работу: по самым скромным вычислениям каждый из них исхаживает в течение учебного дня от семи до десяти километров.

Но они несут это бремя безропотно. Даже хромая и седая «Брониславочка» с помощью своего костылька молниеносно прыгает от больного к больному и так темпераментно проводит уроки, будто безножье не тяготит, а окрыляет ее.

В павильоне для маленьких столь же энергична знаменитая «Фаня» - кудластая, очкастая и до такой степени быстрая, что иногда кажется, будто вся палата наполнена Фанями. Недаром она заменяет сорок матерей для сорока малышей. Я зашел к ней в палату накануне октябрьских праздников, когда ее трехлетние дети наклеивали на длинную веревочку бумажные флаги, она носилась по палате, как трамвай, следя, чтобы они не совали разноцветных бумажек в рот, не лакомились бы клейстером, не дергали бы мокрую веревочку, натянутую струной над кроватями, не приклеивали бы флагов к матрацам, - и я в сотый раз убедился, что педагогическая работа в Бобровке требует не только душевных, но и физических сил.

Впрочем, о педагогах как-нибудь после. Они в сущности ничем не отличаются от других наших шкрабов, а это большой комплимент, хотя, признаюсь, мне, словеснику, порою хотелось бы, чтобы они уделяли больше внимания литературному развитию детей, чтобы стенгазеты были немного живее и ярче, а детская библиотека богаче.

Но все это легко устранимые мелочи. Есть в Бобровке изъяны и более серьезные.

Первый: санитары перегружены свыше сил. Так как дети ежедневно кочуют из палаты на площадку и обратно, то каждого нужно носить на руках по два раза – туда и сюда, а кроме того в уборную, в ванную, на рентген, в перевязочную. И мне всегда горько смотреть, как переутомленные, худые, понурые люди носят, и носят, и носят – тридцатого, пятидесятого, сотого. Нужно бы ввести сюда тележки, такие, как, например, в Сестрорецке, или расширить хоть немного персонал. Ведь при такой нагрузке эти люди не могут быть так приветливы к детям, как того требует здешний устав.

Другой весьма серьезный изъян: отсутствие помещения для взрослых, приезжающих с больными детьми. Ведь иные только что проделали несколько тысяч километров и прямо с поезда по костоломной дороге сюда! Так как поезда обычно в дороге запаздывают, то смертельно усталого, больного ребенка привозят, скажем, в семь или в восемь часов. Взрослые выгружают его, несут на руках в Бобровку, но там им объявляют очень вежливо, что они должны удалиться и взять с собою своего больного, так как прием новопоступающих лишь до пяти. А у ребенка температура тридцать девять и пять, а местность кругом незнакомая, а вблизи ни гостиницы, ни жилья, ни извозчика.

- Позвольте посидеть до утра хоть в саду.

- Вас попросит удалиться ночной сторож.

Недавно подобный случай был с одним детскосельским врачом, который привез сюда сына, перенесшего трепанацию черепа. Этот врач в письме ко мне выражает свое возмущение подобной «необъяснимой жестокостью». Жестокость, конечно, вполне объяснимая. Бобровка, оберегая своих пациентов от заразных болезней, проводит всех новоприбывших через изоляционные камеры. Но изолятор и тесен, и мал, прием больных в нем только до пяти (из-за недостатка персонала), и в нем нет отделения для взрослых. Все это необходимо изменить, ибо нельзя же бросать на дороге измученного и больного ребенка, привезенного сюда из-за тысячи километров.

Еще недостаток, который, к счастью, теперь устраняется. В Бобровке есть целая группа великовозрастных ребят, которые, выйдя отсюда, окажутся непригодными к жизни, так как из-за многолетней болезни не могли изучить ремесла. Отсюда их уныние и ропот. И вот по их собственной инициативе, при содействии их врача Люси Цвангер в корпусе имени Крупской идет работа по созданию «Дома подростка», где излечившиеся пациенты Бобровки будут проходить по программе фабзавуча общеобразовательный курс в размере нормальной трудшколы и получать квалификацию по тому ремеслу, к которому они наиболее пригодны, согласно медицинским указаниям.

- По окончании школы, - говорит Изергин, - наш питомец выйдет в жизнь образованным квалифицированным мастером.

VI


Я простился с детьми и ушел из Бобровки в горы, и там, высоко в горах, Бобровка дала мне свой последний урок.

Там находится колхоз Кокенеиз. Бобровка состоит его шефом.

Каждую декаду туда ездят бобровские медики врачевать подшефных колхозников. Об этом я расскажу когда-нибудь более подробно, а сейчас – лишь один эпизод.

Я бродил по колхозу, и вот, случайно войдя в школьный зал, вижу густую толпу татарских детей, а в центре бобровскую дантистку Дидзуль, вооруженную большими щипцами. Зал слишком тесен для этой толпы, и толпа переплеснулась на улицу. В дверях милиционер – для порядка.

Дидзуль чувствует себя как на сцене. Все неотрывно глядят на нее и сопровождают каждую ее операцию громким одобрительным гулом. Видя, что ее талант оценен, она работает с удесятеренной энергией. Открытые рты мелькают один за другим. Зубы так и сыплются в ведро, стоящее у того эшафота, на котором она дергает их. Движения ее вдохновенны и быстры.

Пациенты, вначале робевшие, теперь уже так осмелели, что у них установилась манера подходить к своей гильотине с хихиканьем.

Девочка лет двенадцати только бледнеет, когда Дидзуль сообщает ей громко:

- Удалить четыре коренных!..

Улыбка сохраняется на ее лице даже поле того, как в ведре исчезает ее четвертый окровавленный зуб.

Вскоре даже крошечные дети начинают щеголять удальством и полным презрением к боли.

- Садись! Садись!

- Ну что же, и сяду! Думаешь, не сяду, вот и сел!

И выплевывая зубы в ведро:

- Ты думаешь, больно? Нисколько!

И тут я вспоминаю, как происходит та же операция с такими детьми, которых приводят к дантисту родители: поцелуи, мольбы, обещания, а ребенок брыкается, вопит, как зарезанный, изводит и себя и других, и вся процедура тянется в десять раз дольше, чем нужно, и боль кажется мучительнее в тысячу раз. Куда веселее над общим ведром, за компанию с другими пациентами!..

Глазеющие с улицы мальчишки встречают веселыми криками каждую новую жертву. Жертва строит рожи, подмигивает. Так и ждешь, что зрители не выдержат и после особо удачного номера зааплодируют вдохновенной дантистке, а та раскланяется перед ними, как актриса. Этого, конечно, не случилось. Дантистка была весела, но серьезна. Когда к вечеру она прекратила работу, ее провожали такими овациями, как в былые времена примадонну. Я нес за нею ее саквояж с инструментами и чувствовал, что даже на меня, недостойного, падали лучи ее славы.

- Приезжай опять! – кричали ей и ловили ее на ходу, и разевали рты перед нею, и показывали ей – уже на улице – черные, больные, дырявые зубы (которые вообще у татар очень плохи).

И я понял, что даже зубами страдать и то гораздо лучше в коллективе, ибо самую тяжелую боль легче всего переносить на миру, и лечиться нужно тоже соборно, особенно маленьким детям. И мне вспомнилось, как в Сестрорецком санатории детвора окружает товарищей, которые только что подверглись операции и в беспамятстве лежат на носилках. Сейчас они очнутся от наркоза, почувствуют боль и заплачут. И вот этой минуты ждут такие же калеки, как они, чтобы сообща облегчить их первую, самую острую боль. И я видел, как те, у которых только что вырезали бедро или коленную чашку, постонав и поплакав, геройски справляются со своими страданиями только потому, что вокруг них товарищи, перенесшие такую же беду.

К. Чуковский

Яндекс цитирования