ИС: Воспоминания о Корнее Чуковском,
Советский писатель, М., 1977

OCR - Александр Продан

ПРИГЛАШЕНИЕ К РАДОСТИ

Первая встреча с ним - в редакции "Литературной газеты". Он входит, величавый и улыбающийся, с тем веселым достоинством, которое отличает каждое его движение. Все, конечно, рады - сам Корней Иванович пришел. Ясно, что никто уже не работает.

Молоденькая сотрудница просит его написать "проблемную рецензию" на книгу о писателе, чье имя, видимо, не слишком вдохновляет Корнея Ивановича. Он легко соскакивает со стула, становится на колени и, скрестив руки на груди, говорит умоляющим голосом, чуть нараспев:

- Не заставляйте меня о нем писать, ну, пожа-алуйста!

Все кидаются его поднимать, он кричит, что не встанет, пока его не освободят от этого поручения, его успокаивают: да, да, конечно, не пишите, только встаньте.

Никогда я не видел, что можно так весело стоять на коленях. В мире игры все меняет свой смысл и облик.

В Переделкине компания в несколько человек идет в гости к Чуковскому. Мы знаем, что он недавно болел, ему нужен покой и нам можно пробыть у него не больше двух-трех минут. С нами идет мой шестилетний сын. Все его наставляют: "Ты должен вести себя тихо, прилично, ничем не обеспокоить Корнея Ивановича", - сын уже не знает, куда деваться.

Корней Иванович выходит навстречу и, быстро поздоровавшись со всеми, устремляется к сыну. Тот, помня наставления взрослых, стоит чинно, как новобранец перед главнокомандующим на первом смотру. Корней Иванович говорит:

- Как же тебя зовут?.. Володя? Чудесно! Скажи, Володя, ты можешь ходить вот так?

И вышагивает какой-то замысловатой походкой, делая сложные па - правая нога, начиная как правая, вдруг перемахивает на место левой, а левая на место правой. Сын нерешительно смотрит на взрослых, но после нескольких весело провоцирующих восклицаний Чуковского ("Нет, я вижу, ты никогда в жизни не научишься так ходить!") уже не обращает внимания на строгие взгляды и тоже пускается в приплясывающую походку, как бросаются в танец под заразительную музыку. Оба они, семидесятилетний старик и ребенок, забывают о нас и быстро удаляются, меняя на ходу походки. Только слышно:

- А так ты умеешь?

- Умею. Вот. Корней Иванович, а вы вот так можете?

- Ха-ха-ха! Неужели ты думаешь, что я не могу?

- А так?

- А вот так!

Никогда не забуду праздничный вечер в Доме литераторов - восьмидесятилетие Корнея Ивановича.

По-разному ведут себя юбиляры. Помню, как просто, совсем не торжественно сидел на своем шестидесятилетии Светлов. На память приходит юбилей одного артиста эстрады, остроумнейшего человека. Все ждали его ответного слова в конце вечера, предвкушали веселье, можно сказать, заранее смеялись. А он начал говорить, растроганно всхлипнул несколько раз, махнул рукой и сел на место. Вспоминаются другие юбиляры - импозантные, вдруг помолодевшие. И ни на кого из них не был похож Корней Иванович.

Он пришел на свой юбилейный вечер, не скрывая самого живого интереса: ему хотелось услышать что-нибудь смешное, особенное, что-нибудь этакое. "Не так, как у людей". Он уселся в кресле, - казалось, над ним проплывали грозовые облака аплодисментов, но он не славой своей упивался, а ждал, что в юбилейный вечер услышит что-нибудь не юбилейное. Общие выражения, ходовые комплименты, адреса - все это для него было вроде словесной пустой породы. Но когда выступающий выходил, так сказать, за калитку штампа, говорил что-то свое, необычное, сразу же юбиляр оживлялся. И в эту минуту он был похож не на юбиляра, а на зрителя - самого внимательного, отзывчивого и бескорыстного. Слушал так, словно речь шла не о нем. Слушал, как веселый экзаменатор.

Но едва ораторы выезжали на проторенную дорогу, вымощенную "общими местами", Корней Иванович мгновенно терял интерес и как будто отключался.

Готовила вечер комиссия во главе с Львом Кассилем. Весь опыт подсказывал ему, что надо устроить вечер не так, "как бывает". Он предложил, чтобы адресов не читали, каждый говорил бы не больше нескольких минут. В общем, устроить такой вечер, который понравился бы Корнею Ивановичу. Это удалось прежде всего потому, что сам Корней Иванович был для выступавших как маяк для судов: он угасал, когда "скучнело", и загорался, когда "веселело". Как в детской игре - "Холодно, тепло, горячо!" - когда отыскивают запрятанную вещь.

Он не был "дедом Корнеем". И маленьким детям говорил не "Добрый день, детки!", а что-нибудь вроде:

- Здорово, старики и старухи!

И даже эпитет "веселый" в применении к нему оказывается слишком простым. Его добродушие иронично, похвала артистически стилизована, а восторженность неожиданно оборачивалась лукавством. И даже - ядовитостью.

Он приходит в переделкинский Дом творчества и каким-то смиренным голосом, чуть ли не в стиле калики перехожего, божьего странника, спрашивает, не дадут ли ему чаю попить. Мы, отдыхающие, или, точнее, поскольку дело происходит в Доме творчества, "творящие", наперебой предлагаем ему разные угощенья. Он ото всего отказывается и пьет только чай. Затем предлагает мне с ним погулять. Что может быть заманчивей? По дороге он говорит:

- Знаете что? Зайдем к Асмусам! Как они будут вам рады, как рады!

Валентин Фердинандович Асмус и его жена Ариадна Борисовна меня не знают. Но это и не важно. Если писателю надлежит мыслить образами, то у Корнея Ивановича это гиперболы, доведенные до точки кипения. В общем бедные Асмусы просто поседеют от горя, если я их не навещу.

Мы входим к ним на дачу, и Корней Иванович еще с порога радостно возглашает:

- Знаете, кого я вам привел? Я вот кого вам привел!

Асмусы очень рады ему и вежливо здороваются со мной. Мы застали их за тихими занятиями - он читал немецкую книгу о Канте, она вышивала, а дети вместе с соседскими ребятишками бесшумно играли в уголке.

Но Корнею Ивановичу тишина категорически противопоказана. Он подзывает одного из ребят, спрашивает, может ли тот громко крикнуть. Тот, стесняясь, кричит вполголоса, чуть ли не шепотом. Чуковский смеется:

- А теперь послушай, как умею кричать я.

И он издает мощный крик, кажется, на все Переделкино. Мальчишку это задевает, и тогда он тоже кричит - так, что жена Асмуса незаметно закрывает уши. Но дети все хотят кричать ("Корней Иванович! И я! И я!"). Чуковский их выстраивает, каждый кричит по очереди, а затем он предлагает всем крикнуть разом, изо всех сил, вот так! Асмусы переносят этот невообразимый ор как истинные стоики.

Но Корнею Ивановичу и этого мало. Картинно обернувшись ко мне, он громогласно заявляет:

- Пойдем отсюда, из этого сумасшедшего дома!

Он построил в Переделкине библиотеку для детей и каждого из знакомых просит приносить книги. Я приезжаю с детскими книжками, он рассматривает их, благодарит, а потом замечает:

- Откровенно говоря, от вас я ожидал большего размаха.

Я досадую на себя, что не привез книг побольше, и в следующий раз привожу удвоенную порцию. Как пишут в ремарках драматурги, та же игра:

- И это все?! Спасибо, но я надеялся, что вы привезете что-нибудь поинтереснее. Вы, наверное, просто решили освободиться от книжек, которые девать некуда. Ну что ж, и на этом спасибо.

И, как я ни стараюсь, каждый раз он благодарит и поддразнивает.

Как-то я услышал, что в комнате для игр его новой библиотеки надо чем-нибудь покрыть пол. Вот тут-то, решил я, наконец-то я смогу поразить Корнея Ивановича. У нас дома есть вьетнамская циновка как раз по размеру библиотечной комнаты. Мы с сыном на лыжах везем длинную скатанную циновку. Расстилаем, родные Чуковского выражают одобрение, посылают за ним. Вот он идет, высокий, в серой каракулевой шапке, в пальто и в валенках. Увидев расстеленную циновку, он приходит в такой восторг, что ложится на пол и начинает кататься, приговаривая что-то вроде слов Мойдодыра: наконец-то ты, мол, Мойдодыру угодил! Никогда не забуду, как основоположник детской литературы катался по полу.

Затем, наигравшись и натешившись вволю, он встает - легко, совсем не как старик.

- Я верил в вас. Даже когда вы приносили мне какие-то жалкие, завалящие книжонки, я знал, что в конце концов вы расщедритесь.

В переделкинском Доме творчества подобралась одна довольно шумная компания. Работали мало, больше "общались": громко обсуждали литературные дела, кого-то возносили, кого-то выносили и т. д. Как-то возвращается эта компания с прогулки, и все наперебой рассказывают:

- Как мы замечательно общались с Корнеем Ивановичем! Как он рассказывал! Какой веселый! А потом вдруг как припустится бежать - даже не по дорожке, а прямо по полю, по бороздам. Такой забавник. Сколько в нем сил, энергии, юмора!

Спустя два часа встречаю Корнея Ивановича. То же в его изложении:

- Сегодня гулял и наткнулся на... (называет ту же литкомпанию). Какие унылые люди... Я сперва начал было им что-то рассказывать, а потом думаю - к чему этот бисер? Взял и убежал - прямо по полю, по бороздам. Ну, невмоготу!

Корнея Ивановича атакует дама из Литературного института:

- Приезжайте к нам, выступите, расскажете студентам что-нибудь интересное, почитаете...

- Что же?

- Ну, например, неопубликованного Блока.

- Зачем же я буду читать им неопубликованного Блока, когда они опубликованного не читали?

Одно из самых ненавистных для него слов - скука. Маршак хорошо сказал: "Скука - зевок небытия". Чуковский как никто умел быть, радоваться бытию, смеяться над тем, что не есть, а только симулирует собственное существование. "Живой как жизнь" - книга названа очень по-чуковски.

Язык зачиновленный, со словами, похожими на "входящие" и "исходящие", с пирамидой родительных падежей ("выяснение перераспределения народонаселения"), с непроходимыми зарослями придаточных предложений - все это вызывало у него насмешки. Придуманное им слово "канцелярит" напоминает наименование тяжелой болезни, вроде какого-нибудь полиартрита или аппендицита.

Корней Иванович готовится к выступлению на Втором съезде писателей в 1954 году. Просит дать ему новые примеры канцелярского языка. В то время как раз вышла книжка о русской литературе прошлого века, написанная на редкость скучным, неживым, бутафорским языком. Каждая фраза изрекалась сама по себе, безо всякой связи с предыдущей. Я прилежно выписал словесные перлы, которые не перещеголяет никакая пародия, и послал Чуковскому. Спустя несколько дней после его выступления, полного какого-то триумфального остроумия, он рассказывает:

- Спасибо за чудные цитаты. Они мне пригодились. Знаете, когда я выступил и сошел с трибуны, первым ко мне кинулся тот самый автор, которого я чуть не десять раз процитировал. Ну, думаю, сейчас он мне задаст! А он подбежал, крепко пожал мне руку и взволнованно воскликнул: "А здорово вы их!" Понимаете? "Их"! Нет, сатира никого не поражает - никто не хочет расписываться в получении.

Выступая на съезде, Корней Иванович говорил о том, каким должен быть литературовед: он должен не только знать, "ведать", но и уметь радоваться. О С. М. Бонди, пушкиноведе, Чуковский тогда сказал: "То обстоятельство, что в России был Пушкин, является для Бонди неиссякаемым источником счастья, и ему удается заразить этим счастьем и нас. Его работа - работа влюбленного. В ней нет ни одной равнодушной строки".

Это и характеристика, и - невольный автопортрет Чуковского. Разве его работы о Некрасове, о Чехове, о Блоке не есть приглашение к тому, чтобы порадоваться: был Некрасов, был Чехов, был Блок.

В слове "литературовед" ударение падает на последний слог. Но это не должно означать, что "литература" здесь оказывается безударной, торопливо проговоренной.

У Чуковского литература никогда не "редуцировалась". Он умел не только анализировать - разнимать, разбирать, - но и собирать разобранное в живой и целостный итог.

Помню, мы пили с Корнеем Ивановичем чай в переделкинском Доме творчества. Он как будто задумался, опустил голову, а потом вдруг сказал:

- Мне сейчас померещилось, что за столом сидят Блок, Маяковский... Как будто приснилось.

Чуковский был исследователем классиков и их собеседником. Он сидел с ними за одним столом.

Меньше всего он походил на утешителя. Сочувствовать, соболезновать не любил - это ведь значит находиться в той же сфере уныния, в какой пребывает "потерпевший".

Не утешитель, но скорее ободритель, владеющий какими-то секретами, только ему известными тонизирующими средствами. Одно из них - похвала. Но - необычная и даже не всегда действительно лестная.

Когда я читал ему начальные главы моей первой книжки - о мастерстве Маяковского, я несколько раз слышал его незабываемое "чудно!". По наивности я принимал это за чистую монету. Прошли годы, я опять что-то читаю вслух Чуковскому, и он вдруг говорит:

- Хорошо. Гораздо лучше первых глав вашей книжки о Маяковском. Там же многое было просто лепетом.

Неискренность? Дело в другом - в общей "стратегии" его поведения, направленной к тому, чтобы пригласить к творчеству, заразить желанием делать, сочинять, создавать. В этом тоже было что-то если не детское, то от детства идущее: какой ребенок не хочет, чтобы все вокруг него играли!

Похвала Чуковского - нерасчетливо щедрый аванс, эмоциональный толчок. Не просто оценка, а веселое: "А ну, давай!"

Впрочем, здесь я должен признаться, что был случай, когда он сразу же сказал, что написанное мною никуда и ни на что не годится.

Так велика была заразительная сила его творческих "приглашений", что я, не рассчитав собственных сил и способностей, стал сочинять стихотворную сказку для детей. Обладая каким-то версификаторским навыком, я довольно быстро спродуцировал сказку про медвежонка. Он не хотел умываться, заболел, чуть не умер, а теперь, наоборот, умывается.

Корней Иванович слушал внимательно, потом прочитал глазами. Глубоко вздохнул, озабоченный, как консилиум врачей. Посмотрел на меня так, будто тяжело заболел не медвежонок, а я.

- Просто не знаю, что мне с вами делать. Вы же можете писать живо, а здесь... - Он безнадежно махнул рукой. - Вот Берестов принес стихи для детей. Чудно! А у вас... - Еще более безнадежный жест.

Он с горестным видом берет мою рукопись и начинает разбирать!

- Вот.

В зоопарке все в запарке...

Эта "запарка" нужна вам для рифмы, но для ребенка непонятное слово.

Все охвачены тоскою...

- Тоскою! Дети не знают, что такое тоска.

- "Игры-тигры" - банальная рифма.

- "Недуг", "недосуг" - детям непонятно.

О других строчках:

- Вот это хорошо, но... тоже плохо. Потому что домашнее, без ощущения аудитории. Вы пишете:

От Айболита два рецепта,
И вот еще рецепт один,
Вы сами грамотные - "Стрепто..."
Не то "мицид", не то "мицин".

- Рифма остроумная, но дети не знают стрептомицина.

А по поводу стихов:
Слава чищеным зубам,
Слава стираным штанам, -

хорошо, но ведь это же (смех) подражание "Мойдодыру".

В общем от моего сочинения не остается ничего. И все время мерило - почему не годится? - сам ребенок с его словарем, взглядом, кругозором. Сказку надо писать не только для детей, но как бы и вместе с ними.

Он умел похвалить, но умел и поставить на место, напомнить истинный масштаб.

Сижу у него в кабинете, в Переделкине, он читает вслух свою "Чукоккалу". Вдруг, прерывая чтение:

- Напишите мне что-нибудь для Чукоккалы...

Придя домой, я сажусь за сочинение акростиха: начальные буквы стихотворения образуют слово "Чукоккала".

В следующий раз читаю ему. Он хвалит. Как будто никакого подвоха. Хвалит и просит красиво переписать.

Я обрадован комплиментами. Перебелив, расписываюсь, но не горизонтально, а наискосок да еще - на радостях - с какой-то залихватской завитушкой. Он смотрит на мою убегающую куда-то вверх подпись и ничего не говорит.

Спустя несколько дней:

- Дорогой мой, я включил ваш акростих в "Чукоккалу" Пожалуйста, перепишите мне для фотокопии черными чернилами. Вот ручка, бумага... И тихо добавляет:

- Только, пожалуйста, распишитесь просто, вот так, горизонтально... Знаете, как Тургенев, Лев Толстой расписывались...

Письма - один из самых характерных, самых "Чуковских" жанров. В том, как много времени Корней Иванович отдает переписке, что-то благородно-старозаветное. В наш век само понятие "письма" меняется. Вместо развернутых дружеских посланий, искрометных "эпистол" сейчас больше в ходу массовые - почта не справляется! - стандартно-глянцевитые открытки: новогодние, праздничные, поздравительные; снежинки, елочки, цветочки; пожелания успехов в труде и в личной жизни. Корней Иванович и здесь хранитель традиций, свычаев и обычаев наших классиков, славной "эпистолярии" от Пушкина до Блока.

Письма разных писателей находятся в неодинаковом отношении к их творчеству. Достаточно сопоставить, например, письма Маяковского с их сугубо деловым, почти телеграфным стилем, намеренно анти-эпистолярным, неуловимо-ироническим по отношению к самому жанру, и - письма Блока - серьезные, естественно соединяющие разные мотивы: личные, художественные, бытовые. Письма Пастернака - безудержные, лирически раскатистые, как будто разбегающиеся; взрывы признаний, размышлений со сложными ходами ассоциаций. Порой даже кажется, что они обращены к искусству более непосредственно, нежели к самому адресату.

Чуковский тоже много пишет об искусстве, но его письма прежде всего отличает ярко выраженная "адресатность". Вы читаете их, и возникает эффект присутствия собеседника. Не письмо-сообщение, как у Маяковского, но письмо-общение, беседа, причем Чуковский чаще всего стремится перевести разговор с себя на адресата. И удивительное дело: он, гиперболичный во всем, сразу же резко сбавляет тон, когда пишет о себе. Собою вечно недоволен, просто обижен на себя. А то и вовсе горестно махнет на себя рукой. Вот уж действительно, в его "приглашении к радости" - ни капли самодовольства.

"Никогда я не замечал в себе никаких особенных способностей (уже не говорю: дарований), - признается он в письме ко мне 3 мая 1957 года. - Напротив, пишу я туго, неуверенно, шатко и валко. Я потому и переделываю всякое последующее издание своих книжек, что старое (предыдущее) кажется мне отвратительным. Сейчас корплю над 12-м изд. "От двух до пяти" - именно по этой причине, и как бы мне хотелось написать "Мастерство <Некрасова>" заново, по-другому. "Уолта Уитмена" я переделывал 10 раз - для каждого издания опять и опять. (Неплохо было бы заново написать и это письмо, да ничего не поделаешь!)"

В конце 1958 года я написал ему, что с наслаждением перечитал его статью о Блоке. На мои похвалы он ответил:

"Письмо ваше заставило меня сбросить со стола все другие (начатые) рукописи - и снова взяться за "Воспоминания о Блоке", - и как я проклинаю себя, что, общаясь с ним с 1906 г. (у меня есть открытки от него, помеченные 1907 годом), я, как чеховская "Попрыгунья", проворонил его!" (7 декабря 1958 года.)

Кажется, стремясь к некоему равновесию, Корней Иванович старается все, что он пере-дает знакомым, недо-давать самому себе. "Гипертоник" эмоций в одном случае, он становится "гипотоником" в другом.

Значит, неверно представлять себе так, что он зовет всех к радости просто потому, что у него душа поет, что он сам постоянно весел и постоянно ясен. Вот что он пишет в предисловии к книжке стихов в гослитовской "Библиотеке советской поэзии":

"Вдруг ни с того ни с сего - при любых обстоятельствах - обычно в летнее время, когда я встречаюсь с детьми больше, чем со взрослыми, я ощущаю напор какой-то мажорной, неожиданной музыки, каких-то радостных ритмов и праздничных слов и становлюсь стихотворцем - на три или четыре часа. Потом - стоп! - вся музыка во мне прекращается..." ("Об этой книжке").

Я думаю, что это относится не только к поэтическому вдохновению, а и к состоянию духа. Стоп! - и вся музыка радости прекращалась, и он снова и снова думал о том, что сделал мало, да и не так, как надо бы.

Когда он лечился в Барвихе, я приехал его навестить. Нянечка повела его к врачу. Я устроился с книжкой у кабинета врача, очевидно, надолго: мало ли что найдет доктор у человека в таком возрасте... Но буквально через минуту раздается громкий стук - это Корней Иванович ногой отворяет двери и кричит:

- Пойдем! Здоровому человеку у врача делать нечего!

И он же, этот веселый Корней Иванович, писал мне, что "немощен и дряхл до позора".

Его приглашение к радости - верх душевного гостеприимства, извечная формула истинного благородства, рыцарское: пусть плохое и печальное останется при мне, возьми себе доброе и веселое.

Вот почему Чуковского можно назвать самоотверженно веселым человеком.

А время бежит, и мы сидим уже не с сыном, а с внуком и читаем нашего любимого "Тюковского". И, конечно, "Крокодила". Есть песнь песней - так это сказка сказок.

Быки и носороги,
Слоны и осьминоги,
Обнимемте друг друга,
Пойдемте танцевать!

Весело держать в руках эту книжку с иллюстрациями Ре-Ми и узнавать забытые с далекого детства рисунки: герой Ваня Васильчиков в лучах славы, с саблей, в аккуратненькой курточке, в шапке с опущенными ушами; барбос радостно выпрыгивает из пасти крокодила, живой городовой, как с того света, возвращается тем же манером, на лету отдавая честь и хитро прищуриваясь, -

Утроба крокодила
Ему не повредила.

Вот книжка, написанная в соавторстве с самим детским воображением. И то, что барбос, укусивший крокодила в нос, "нехороший барбос, невоспитанный" (так и слышишь знакомые ребенку интонации воспитателя), и то, что доблестный Ваня "без няни гуляет по улицам", - все это незаметно создает атмосферу книги, где ребенок как у себя дома. И крокодил, заморский, экзотический, говорящий даже не по-немецки, а по-турецки, постепенно превращается в своего, здешнего, закадычного "крокодилыча".

Кончается сказка так же, как чуть ли не все сказки Чуковского, - приглашением к балу людей и зверей. Эти сказки не знают середины: либо бармалейские ужасы, угрозы, страсти - либо девятибалльный шторм радости, головокружительная карусель счастья. В каждой строке бурная, набегающая, как волна, музыка, вихревые ритмы, самозабвенно отплясывающие слова - все то, что вдруг раздавалось и вдруг - стоп! - замирало в душе Чуковского, а в книгах осталось навсегда громозвучным тамбур-мажорным, заразительно веселым приглашением к празднику.

Быки и носороги,
Слоны и осьминоги,
Обнимемте друг друга,
Пойдемте танцевать!

1974

З. Паперный