ИС: Владимир Лакшин, Голоса и лица, М.: Гелиос, 2004

НЕВСТРЕЧА С КОРНЕЕМ ЧУКОВСКИМ

С Корнеем Ивановичем Чуковским я знакомился трижды.

В одну из первых послевоенных зим его пригласили выступать перед детьми в костной клинике в Сокольниках. Среди счастливцев, которых свезли в тот день на кроватях с колесиками из разных палат в двухсветный зал, именовавшийся "Светолечебницей", был и я.

Мне было тогда невдомек, почему знаменитый автор "Крокодила" и "Мухи-Цокотухи" так охотно согласился выступать у нас. Это потом я узнал, что перед войной в такой же клинике в Крыму умерла дочь Чуковского. По ее впечатлениям и рассказам была написана им повесть " Солнечная" - о больных костным туберкулезом детях. И уж совсем не знал я, что во "взрослом" литературном мире Корней Иванович пребывал в те дни в полуопале: его новая сказка "Бибигон" не пришлась кому-то по нраву и была разругана в печати. Оттого и приглашений выступать поубавилось.

Размахивая книжкой, которую он держал в руках, Чуковский своим высоким, с теноровыми модуляциями голосом не столько прочитал, сколько пропел нам "Бибигона". А потом, надеясь расшевелить своих слушателей, предложил игру. Он пояснил, что, где бы ни выступал, не только загадывает ребятам загадки, но просит их, в свою очередь, загадывать ему: у него составилась, таким образом, целая коллекция. Загадок мы знали предостаточно, и одну-две смельчаки выкрикнули сразу же. "Сорок одежек" и "маленькую собачку", не пускающую в дом, он тут же отверг за общеизвестностью. Не дослушав, выкрикивал ответ и подзадоривал: "Еще кто?" Набравшись храбрости, я поднял руку и загадал загадку-ловушку про самолет, летящий ночью: огоньки его то потухнут, то погаснут - отчего его с земли не видно?

Он задумался, удивленно вертя головой, как носатый дятел, а когда узнал ответ, театрально всплеснул руками, уверяя, что нипочем бы не догадался. Он громко славил меня, а я лежал пунцовый от гордости и смущения. Вероятно, он отлично знал эту немудреную загадку и только делал вид, что попался. Но в его голосе было столько неподдельного восхищения находкой, что заподозрить его в лукавом снисхождении было невозможно. На целый вечер я стал героем среди ребят.

Прошли годы. В 1954 году, занимаясь в толстовском семинаре Гудзия, я зашел к Николаю Каллиниковичу на дом, чтобы отдать курсовую работу.

- Вот и кстати. А у меня Корней Иванович. Вы не знакомы? - спросил по обыкновению учтиво Гудзий. Я ответил отрицательно: можно ли было считать знакомством только что описанное?

Когда мы прошли в кабинет и Николай Каллиникович представил меня, Чуковский вскочил с дивана, на котором сидел, приветствуя незнакомого ему студента, и протянул свою большую, как лопата, ладонь, которую я с трепетом пожал.

Между тем Гудзий с хохотком объявил, что хоть я и "непростительно молод", но уже печатаюсь. Опубликовал вот рецензию в последней книжке "Нового мира": не попадалась ли она, случаем, на глаза Корнею Ивановичу?

- Как же, как же, читал! - сказал Чуковский с необыкновенной живостью. Он снова вскочил с дивана, на который едва присел, сделал в мою сторону какой-то мудреный реверанс, метя пол воображаемой шляпой с пером и певуче продекламировал:

Старик Чуковский вас заметил
И, в гроб сходя, благословил.

Я не подозревал тогда, что это коронная шутка Корнея Ивановича, которую слышали от него многие, и был, натурально, польщен. Но тут случилось непредвиденное. Произнеся свое забавное благословение, Корней Иванович взмахнул огромными, как крылья ветряной мельницы, руками, ненароком задел гору книг, хаотически высившуюся на маленьком столике, и вызвал лавинный обвал. Обрушившиеся книги, альбомы, журналы разлетелись по полу кабинета.

Корней Иванович охнул, резво опустился на колени и стал подбирать их. Я бросился помогать ему. Тут, ползая с Чуковским на четвереньках под хмыканье Гудзия, я вышел из столбняка, в который он вогнал меня своим театральным приветствием. Под журнальным столиком и произошло, по сути, наше второе знакомство, о котором опять-таки знал я, но не помнил он.

Прошло еще с десяток лет. Раза два или три я видел мельком Чуковского в редакции "Нового мира". Само собой разумеется, он не узнавал меня в коридорах журнала, где со всех сторон неслось: "Здравствуйте, Корней Иванович!" - и он одинаково любезно раскланивался направо и налево. Однажды я был немым свидетелем появления Корнея Ивановича в кабинете Твардовского. Это было в 1963 году, сразу после публикации в "Правде" большого интервью Твардовского Леонарду Шапиро (оно было актом дерзкой самозащиты журнала). Чуковский неожиданно залетел в кабинет редактора, где в ту пору находился и я, и, согнувшись в приветствии едва ли не пополам, возгласил, обращаясь к Александру Трифоновичу:

- Низкий вам поклон от всех, искренне чтущих русскую литературу за ваш... фёльётон.

Именно так, по-старинному, он и произнес это словечко, как бы с двумя "ё", и Твардовский расхохотался неожиданному определению жанра своей по необходимости суховатой, с привкусом официоза статьи-интервью.

После ухода Корнея Ивановича он еще долго веселился, повторяя на разные лады: "Фельетон... Вы подумайте, каков старик! И не поленился зайти поздравить - вот забытые литературные нравы... Фельетон... Пожалуй, он так еще в "Биржевых новостях" Куприну или Власу Дорошевичу мог говорить".

Третье мое знакомство с Чуковским было заочным. В 1968 году я напечатал в "Новом мире" статью о романе Булгакова "Мастер и Маргарита". Тогда роман этот был новинкой, репутация его не устоялась и споры вокруг книги кипели жестокие. Цензура остановила статью, и даже Твардовский долго не хотел верить, что нам удастся ее напечатать. Когда статья все же появилась, многие критики встретили ее в штыки, срамя меня, как слепого апологета Булгакова. Особенно примечательна была статья с грозным заголовком" Горят ли рукописи?".

Елена Сергеевна Булгакова, принимавшая близко к сердцу каждое слово о своем покойном муже, рассказала мне как-то, что встречалась с Чуковским, который горячо говорил с ней о завязавшейся полемике. По ее совету я послал Корнею Ивановичу оттиск статьи из "Нового мира".

Спустя неделю в белом длинном конверте я получил ошеломивший меня ответ. В подробном письме, обращаясь ко мне, разумеется, как к человеку ему незнакомому, Чуковский не просто великодушно отзывался о статье, но подробно и лестно разбирал все ее особенности, композицию и стиль, материал и способ доказательства. Он радовался, что "русская критическая мысль окончательно сбросила с себя оковы догматики (формализма, социологизма и проч.)". Привыкнув к манере литературных людей даже благожелательные слова мерить скупо и ронять сквозь зубы, я был потрясен этим шквалом доброжелательства, едва ли мною заслуженным.

Долгое время я никому не говорил об этом письме, и если сейчас решаюсь это сделать, то лишь потому, что это прекрасно характеризует 85-летнего Чуковского. К тому же с годами я стал лучше понимать правоту писателя XVII века Симеона Полоцкого, ссылавшегося, в свою очередь, на античный авторитет:

Аристотелес рече, что себе хвалити
Есть суетство, глупство же есть себе хулити.

Не мне одному в литературном мире выпала удача получать от Корнея Ивановича Чуковского письма с щедрыми, несдержанными похвалами. И как благотворна была эта его расточительность: она не просто делала на час счастливым, но поднимала дух его адресатов.

Полученное мною письмо заключало приглашение: "Был бы счастлив повидаться с Вами. Не приедете ли Вы как-нибудь в Переделкино?.."

Почему я не отозвался на это приглашение и не поехал тогда к Чуковскому? Бог весть, но уж наверное не от большого ума. Смолоду сильное впечатление произвели на меня слова Чехова в письме к брату Николаю, не советовавшего обольщаться такими "фальшивыми бриллиантами, как знакомства с знаменитостями". Мне все казалось нескромным навязываться, я боялся явиться не вовремя и застать хозяина врасплох, и я утешал себя вечно напрасным "успеется". (Точно так же весной 1962 года я пропустил возможность встретиться с Ахматовой - так глупо!)

Но хотя я не показывал носа, Корней Иванович не оставлял меня своим вниманием: каждые несколько месяцев я получал от него бандероли с новыми изданиями его книг - о Чехове, о переводческом искусстве - с дружескими надписями. Последняя бандероль пришла за месяц до его смерти. Это была книга "Мой Уитмен". Развернув ее, я с изумлением увидел на первой же странице следы авторской правки - тем самым пером с черной тушью, каким была сделана дарственная надпись. Чуковскому не понравилась конструкция первой фразы (несколько слов залетели не туда, куда им положено), и он аккуратно перетянул их черными "вожжами" на более подходящее место. Он точно давал мне урок требовательности к своему слову: в только что полученной из типографии, еще пахнувшей свежей краской книге начинал новый тур правки.

На похоронах Корнея Ивановича кто-то рассказал мне одну подробность его последних дней. Лежа в Кунцевской больнице, он просил читать себе вслух. Однажды выразил желание послушать гончаровского "Обломова". Близкие удивились: никогда прежде не замечалось в нем пристрастия к этому классику. Сосредоточенно, закрыв глаза, слушал он Гончарова целый вечер. Просил продолжить чтение и на другой день. А на третий неожиданно сказал: "Хватит. Я так и думал, что роман этот скучен".

Так вот оно в чем дело! Он не успел, как это бывает, в свое время прочесть "Обломова" и не чувствовал себя вправе отойти в мир иной, не познакомившись со знаменитой книгой.

В какой мере достоверен этот рассказ? Трудно представить, чтобы за свою долгую жизнь Корней Иванович не нашел случая прочесть "Обломова". А, с другой стороны, у кого из нас, даже изрядно читающих, не найдешь своих пробелов в той или иной части мировой классики? Так или иначе, но, если рассказ верен, как восхитительно это предсмертное желание писателя закрыть всегда досаждавшее ему белое пятно, исполнить и этот долг перед русской словесностью!

Думалось: вот черта литератора до мозга костей! Как неподдельно влюблен этот человек, приютивший у себя на даче Солженицына, в русскую литературу, в ее прошлое и в ее современность, как всерьез берет значение написанного и как будет нам всем не хватать его одобрения или укора.

1987

Владимир Лакшин


Яндекс цитирования