ИС: Барто А. У кого я училась писать стихи. Записки детского поэта. М., 1976.

У кого я училась писать стихи

Записки детского поэта

Есть выражение "переломный момент",- в моей жизни был "переломный вечер". От него сохранилось у меня вещественное доказательство: самодельный альбом, от корки до корки исписанный стихами. Читая их, трудно себе представить, что писались они после революции, в ее первые напряженные годы. Рядом с озорными эпиграммами на учителей и подруг спокойно и прочно чувствовали себя в моих стихах многочисленные сероглазые короли и принцы (беспомощное подражание Ахматовой), рыцари, юные пажи, которые рифмовались с "госпожи"... Но если перевернуть этот альбом, так сказать, "задом наперед", то вся королевская рать исчезнет как по мановению жезла.

На оборотной стороне альбомных листков совсем иное содержание, а вместо аккуратных четверостиший строчки идут лесенкой. Метаморфоза эта произошла в один вечер: кто-то позабыл у нас в передней, на столике, небольшую книжку стихов Владимира Маяковского.

Я прочла их залпом, все подряд, и тут же, схватив карандаш, на обороте стихотворения, посвященного учительнице ритмики, кторое начиналось слозами:

Были вы когда-то
Розовой маркизой...-
написала Владимиру Маяковскому:

Рождайся,
Новый человек,
Чтоб гниль земли
Вымерла!
Я бью тебе челом,
Век,
За то, что дал
Владимира.

Строчки, конечно, были слабыми, наивными, но, наверно, я не могла их не написать.

Новизна стихов Маяковского, ритмическая смелость, удивительные рифмы потрясли меня и пленили. С этого вечера и пошла лесенка моего роста. Была она для меня достаточно крутой и неровной.

Живого Маяковского я впервые увидела много позднее. Мы жили на даче, в Пушкино, оттуда я ходила на Акулову гору играть в теннис. Меня в то лето с утра до вечера мучили слова, вертела их по-всякому, и только теннис выбивал из головы рифмы. И вот однажды, во время игры, приготовившись подавать мяч, я застыла с поднятой ракеткой: за длинным забором ближайшей дачи увидела Маяковского. Сразу узнала его по фотографии. Оказалось, что он живет здесь. Это была та самая дача, куда к поэту в гости приходило солнце ("Необычайное приключение, бывшее с Владимиром Маяковским летом на даче", "Пушкино, Акулова гора, дача Румянцева, 27 верст по Ярославской жел. дор."). Потом я не раз смотрела с теннисной площадки, как он шагает вдоль за6ора, что-то обдумывая. Ему не мешал ни голос судьи, ни возгласы игроков, ни стук мячей. Кто бы знал, как мне хотелось подойти к нему! Я даже придумала, что ему скажу: "Знаете, Владимир Владимирович, когда моя мать была школьницей, она всегда учила уроки, шагая по комнате, и ее отец шутил, что, когда он разбогатеет, купит ей лошадь, чтоб она не так уставала". И тут произнесу главное: "Вам, Владимир Владимирович, не нужны никакие воронье кони, у вас - крылья поэзии". Конечно, я не решилась подойти к даче Маяковского и, к счастью, не произнесла этой ужасной тирады.

Спустя несколько лет редактор моих книжек, поэт Натан Венгров, попросил показать ему все мои стихи, не только детские, но и взрослые, написанные "для себя". Прочитав их, Венгров почувствовал мою горячую, но ученическую увлеченность "маяковскими" ритмами и рифмами и сказал как раз те слова, какие и надо было мне тогда сказать: "Вы пытаетесь идти за Маяковским? Но вы следуете только его отдельным стихотворным приемам... Тогда решитесь - попробуйте взять и большую тему".

Так появилась на свет моя книжка "Братишки", Тема братства рабочих людей всех стран и их детей, новая для поэзии тех лет, увлекла меня. Увы, смелое решение значительной темы оказалось мне не под силу. В книжке было много несовершенного, но ее успех у детей показал мне, что с ними можно говорить не только о малом, и это приохотило меня к большой теме. Помню, в Москве был впервые устроен праздник Детской книги - "Книжкин день". Ребята из разных районов шли по городу с плакатами, изображающими обложки детских книжек. Дети двигались к Сокольникам, где их ждала встреча с писателями. На праздник были приглашены многие поэты, но из "взрослых" приехал один Маяковский. Мне и писательнице Нине Саконской повезло: мы попали в одну машину с Владимиром Владимировичем. Сначала ехали молча, он казался сосредоточенным на чем-то своем. Пока я думала, как бы поумнее начать разговор, тихая, обычно молчаливая Саконская заговорила с Маяковским, мне на зависть. Я же, будучи отнюдь не робкого десятка, оробела и всю дорогу так и не открыла рта. А поговорить с Маяковским мне было особенно важно, потому что мной овладевали сомнения: не пора ли мне начать писать для взрослых? Получится ли у меня что-нибудь?

Увидев в Сокольническом парке, на площадке перед открытой зстрадой, гудящую нетерпеливую толпу ребят, Меяковский взволновался, как волнуются перед самым ответственным выступлением. Когда он начал читать детям свои стихи, я стояла за эстрадой на лесенке, и мне была видна только его спина и взмахи рук. Но я видела восторженные лица ребят, видела, как они радовались и самим стихам, и громовому голосу, и ораторскому дару, и всему облику Маяковского. Хлопали ребята так долго и громко, что распугали всех птиц в парке. После выступления Маяковский, вдохновленный, спустился с эстрады, вытирая лоб большим платком.

- Вот это аудитория! Для них надо писать! - сказал он трем молодым поэтессам. Одной из них была я. Его слова многое для меня решили.

Вскоре я у знала, что Маяковский пишет новые стихи для детей. Написал он, как известно, всего четырнадцать стихотворений, но они с полным правом входят во "все сто томов" его партийных книжек. В стихах для детей он остался верен себе, не изменил ни своей поэтике, ни свойственному ему разнообразию жанров. Принципам Маяковского я старалась (пусть ученически) следовать в своей работе. Мне было важно утвердить для себя право на большую тему, на разнообразие жанров (в том числе и на сатиру для детей). Стремилась я это делать в форме органичной для себя и доступной детям. Все же не только в первые годы моей работы мне говорили, что мои стихи скорее о детях, чем для детей: сложна форма выражения. Но я верила в наших детей, в их живой ум, в то, что маленький читатель поймет большую мысль.

Много позднее я пришла в редакцию "Пионерской правды", в отдел писем, надеясь, что в детских письмах смогу уловить живые интонации ребят, их интересы. Я не ошиблась и сказала редактору отдела:

- Спасибо, я так рада, что придумала почитать детские письма.

- Не вы первая это придумали,- улыбнулся редактор,- еще в 1930 году приходил к нам читать детские письма Владимир Маяковский.

* * *


Писать стихи для детей учили меня многие, каждый по-своему. Вот Корней Иванович Чуковский слушает мое новое стихотворение, улыбается, благожелательно кивает головой, хвалит рифмы. Я вся расцветаю от его похвалы, но он тут же добавляет не без ехидства:

- Очень мне интересно было бы послушать ваши безрифменные стихи.

Я растерянна: почему "безрифменные", если мои рифмы он хвалит? Рифма, пришедшая мне в голову, иногда рождает мысль, подсказывает содержание будущего стихотворения. Я внутренне протестую.

Корней Иванович снова возвращается к безрифменным стихам в своем новогоднем письме ко мне из Ленинграда ("4 утра, среди корректур Некрасова"). "Вся сила таких стихов,- пишет он,- в лирическом движении, во внутренних ходах, а этим и познается поэт. Безрифменные стихи, это все равно, что голая женщина. В одежде рифм легко быть красивой, а вот попробуй ослепить красотой без всяких рюшечек, оборочек, бюстгальтеров и прочих вспомогательных средств".

Все-таки я не понимаю Чуковского! Противоречит он себе, у него в "Заповедях для детских писателей" сказано: "Те слова, которые служат рифмами в детских стихах, должны быть главными носителями смысла всей фразы". А я почему-то должна писать без рифмы?!

Но все же "рюшечки и оборочки" не дают мне покоя. Только постепенно, с огорчением, постигаю, что Чуковскому не хватает в моих стихах "лирического движения", той самой лиричности, о которой в начале моей работы он говорил мне со всей прямотой и откровенностью. (В те годы не было принято разговаривать с молодыми столь бережно, как нынче.) Помню его слова: "звучит смешно, но мелковато" , "рифмы у вас свои, хотя великолепные чередуются с чудовищными", "здесь у вас эстрадное острословие, дорогая моя... только лиричность делает острословие юмором".

Нет, не противоречит Корней Иванович себе, он хочет дать мне понять, что рифмы, даже самые блестящие, не заменят лиричности. Оказывается, снова о самом главном идет речь, только в более деликатной форме.

Если б знал Корней Иванович, сколько реальных, "лирических" слез было в те дни пролито мной в стихах, написанных только для себя, где я терзалась тем, что мне не хватает лиричности. Мокро было от этих слез в ящике моего стола. Не знал Корней Иванович и того, что он сам еще в 1934 году назвал меня "талантливым лириком". И не где-нибудь назвал, а в "Литературной газете". Предшествовала этому длинная история.

В мае 1934 года возвращалась я от друзей в Москву в пригородном поезде. В те дни пришла весть о спасении челюскинцев. Еще недавно миллионы сердец были полны огромной тревоги: как они там, на льдине, оторванные от мира?! Что будет с ними, если весеннее солнце растопит льдину? Но вот все сердца захлестнула радость - спасены! О6 этом говорили везде и всюду, и в пригородном поезде. А у меня в голове вертелось стихотворение, вернее, только начало его, несколько строчек от лица мальчика. Неожиданно на одной из станций в вагон вошел Чуковский. Общение с Корнеем Ивановичем всегда было необыкновенно интересным и важным для меня, а в те ранние годы моей работы нечаянная встреча в вагоне с самим Чуковским показалась мне дарованной свыше.

"Вот бы прочитать eмy мои строчки!" - возмечтала я. Обстановка в вагоне была малоподходящая, но соблазн услышать, что скажет Корней Иванович, был велик, и, как только он устроился на скамейке рядом со мной, я спросила:

- Можно, я прочту вам стихотворение... очень короткое...

- Короткое - это хорошо,- сказал Чуковский,- читайте читайте...- И вдруг, хитро подмигнув мне, обратился к пассажирам, сидевшим поблизости: - Поэтесса Барто хочет прочесть нам свои стихи!

Некоторые пассажиры, недоумевающе улыбаясь, приготовились слушать. Я растерялась, ведь Чуковский мог камня на камне от моих стихов не оставить, да еще при всех...Стала отнекиваться:

- Я не свои стихи хотела прочесть.

- А чьи же? -спросил Корней Иванович.

- Одного мальчика,- ответила я, чтобы как-нибудь выпутаться из трудного положения.

- Стихи мальчика? Тем более читайте,- потребовал Корней Иванович.

И я прочла:

Челюскинцы-дорогинцы!
Как боялся я весны!
Как боялся я весны!
Зря боялся я весны!
Челюскинцы-дорогинцы,
Все равно вы спасены...

- Отлично, превосходно! - возрадовался Чуковский с присущей ему щедростью.- Сколько лет этому поэту?

Что мне было делать? Пришлось здорово скосить возраст автора.

- Ему пять с половиной,- сказала я.

- Прочтите еще раз,- попросил Корней Иванович и, повторяя вслед за мной строчки, стал их записывать: записал "челюскинцев" и кто-то из пассажиров. Я была ни жива ни мертва... Не хватило у меня мужества тут же признаться в своем невольном обмане, а чувство неловкости осталось и с каждым днем все возрастало. Сначала я хотела позвонить Корнею Ивановичу, потом передумала: лучше пойти к нему, но оказалось, что он уже в Ленинграде. Решилась написать письмо. И вдруг, в разгар моих терзаний, раскрываю "Литгазету" и начинаю думать - не галлюцинация ли у меня. Вижу заголовок: "челюскинцы-дорогинцы" и подпись: "К. Чуковский".

Вот что там было написано:

"Я далеко не в восторге от тех напыщенных, фразистых и дряблых стихов, которые мне случалось читать по случаю спасения челюскинцев... Между тем у нас в СССР есть вдохновенный поэт, который посвятил той же теме пылкую и звонкую песню, хлынувшую прямо из сердца. Поэту пять с половиной лет... Оказывается, пятилетний ребенок болел об этих дорогинцах не меньше, чем мы... Оттого в его стихах так громко и упрямо повторяется "Как боялся я весны!". И с какой экономией изобразительных средств передан он эту глубоко личную и в то же время всесоюзную тревогу за своих "дорогинцев"! Талантливый лирик дерзко ломает всю свою строфу пополам, сразу переведя ее из минора в мажор:

Зря боялся я весны!
Челюскинцы-дорогинцы,
Все равно вы спасены.

Даже структура строфы так изысканна и так самобытна..."

Конечно, я понимала, что эти похвалы вызваны особенностью характера Корнея Ивановича: его способностью безжалостно сокрушать то, чего он не приемлет, и так же безмерно восторгаться тем, что ему нравится. В те дни, видимо, радость его была настолько всеобъемлющей, что сказалась и на оценке стихов. Понимала я и то, что теперь надо молчать и забыть, что эти строчки мои. Пришла в смятение и мать моего мужа, Наталия Гавриловна Щегляева; каждый телефонный звонок приводил ее в трепет. "Вас же спросят, где этот мальчик? Как фамилия мальчика? Что вы будете отвечать?!" - убивалась она. Опасения ее оказались напрасными, фамилия талантливого дитяти никого не заинтересовала. Но что началось, о, что началось после заметки Чуковского! В самых разных радиопередачах, посвященных ледовой эпопее, словно мне в укор то и дело звучали "челюскинцы-дорогинцы". К приезду героев был выпущен специальный плакат: детский рисунок, подписанный теми же строчками. На улицах пестрели афиши, сообщавшие о новом эстрадном обозрении "Челюскинцы-дорогинцы". Пошли мы с мужем в концерт, стрсчки следовали за мной по пятам: конферансье прочел их со сцены, и я имела возможность самолично похлопать "малолетнему автору".

Вскоре шум стал затихать, и я надеялась, что с даровитым ребенком покончено. Увы, на Первом съезде писателей он вновь появился в докладе Маршака, когда Самуил Яковлевич говорил о детском творчсстве. Долго мучил мою совесть невольный обман, не то, что Корней Иванович с его тончайшим слухом на сей раз ошибся, все же наполняло меня гордостью; поделиться ею я ни с кем не могла, открыть истину Чуковскому я так и не решилась.

Через годы, когда мнимый ре6енок уже вполне мог достичь совершеннолетия, Корней Иванович вдруг спросил меня:

- Вы продолжаете вести записи детских слов и разговоров?

- Продолжаю. Но ничего особенно интересного у меня нет.

- Все-таки дайте их мне для нового издания "От двух до пяти". Только "детские", - подчеркнул Корней Иванович и, улыбнувшись, погрозил мне пальцем.

Требовал от меня Чуковский большей вдумчивости, строгости стиха. В один из своих приездов из Ленинграда пришел он ко мне в гости. Я, по обыкновению, рвусь прочитать ему новое стихотворение, но он преспокойно снимает с полки том Жуковского и неторопливо, с явным наслаждением читает мне "Ленору".

И вот, как будто легкий скок
Коня в тиши раздался,
Несется по полю ездок!
Гремя к крыльцу примчался,
Гремя вбежал он на крыльцо,
И двери брякнуло кольцо.

- Вам бы попробовать написать балладу,- говорит Корней Иванович словно мимоходом. Мне казался чуждым "лад баллад", меня влекла ритмика Маяковского, я знала, что к нему с восхищением относится и Чуковский. Почему же я должна писать балладу? Но случилось так, что через некоторое время я побывала в Белоруссии, на пограничной заставе; вернувшись домой, обдумывая увиденное, я, неожиданно для себя, начала писать именно балладу. Может быть, ее ритм подсказала мне сама обстановка лесной заставы. Но первым подсказчиком был, конечно, Корней Иванович. Нелегко далась мне баллада, то и дело хотелось нарушить метр, "растрепать" некоторые строки, но я твердила себе: "Строже, строже!" Наградой для меня была похвала Чуковского. Вот что в статье "Урожайный год" ("Вечерняя Москва") он написал: "Мне казалось, что она не сможет овладеть лаконичным, мускулистым и крылатым словом, необходимым для балладной героики. И с радостным удивлением услышал на днях в Московском доме пионеров ее балладу "Лесная застава".

Лесная застава... приземистый дом.
Высокие сосны за темным окном...
В тот дом ненадолго спускаются сны,
В том доме винтовки стоят у стены.
Здесь рядом граница, чужая земля,
Здесь рядом не наши леса и поля.

"Строгий, художественный, хорошо построенный стих, вполне соответствующий большому сюжету. Кое-где еще замечаются срывы (которые автор легко устранит), но в основном - это победа..."

Поставив суровый диагноз моим ранним стихам: "не хватает лиричности", Корней Иванович сам подсказал мне поэтические cредства, которые помогли мне набрать дыхания. Но меня не оставляла мысль, что все-таки эта не главный мой путь, мне надо стремиться к большему лиризму в веселых, органичных для меня стихах.

Спасибо Корнею Ивановичу и за то, что он с искренним вниманием относился к моим ранним рифмам, среди которых в самом деле были "чудовищные". В одной из своих первых книжек для детей "пионеры" я умудрилась зарифмовать:

Мальчик у липы стоит,
Плачет и всхлипывает.

Мне говорили: какая же это рифма "стоит" и "всхлипывает". Но я убежденно доказывала, что надо читать так. Доказывала, несмотря на то что на эти строчки появилась пародия:

Поезд трогается,
У начальника станции творог продается.

Чуковского насмешило мое "всхлипываит", но тяготение к игровой, сложной рифме, стремление играть словом он поощрял. И когда мне что-то удавалось, он радовался находке, несколько раз повторял сложную или каламбурную рифму, но считал, что рифма в детском стихе обязательно должна быть точной, не любил ассонансов. Я никак не могла с ним согласиться, мне казалось, что "вольные" ассонансовые рифмы тоже вполне уместны в поэтике для детей. Мнение Корнея Ивановича я оспаривать не решалась, но мне нужны были убедительные доводы в защиту "вольной" рифмы, не хотела я, не могла отступать от своего понимания возможностей детского стиха. И нашла для себя эти доводы - хотя писала и сейчас пишу интуитивно. Вот они: взрослый человек, слушая стихи, мысленно видит, как написано слово, для него оно не только слышимо, но и зримо, а маленькие читать не умеют, для них не обязательна только рифма "для глаза". Но "вольная рифма" никак не может быть произвольной; отклонение от точной рифмы должно возмещаться полнотой звучания рифмующихся строк. Звуковая рифмовка влекла меня и тем, что она дает простор для новых смелых сочетаний. Как заманчиво открывать их! За подтверждением своих доводов я обратилось к народной поэзии, мое увлечение ею тогда началось. Любопытно, что через много лет, в 1971 году, В. А. Разова, работая над докторской диссертацией "Фольклорные истоки советской поэзии", написала мне: "Я задаю себе вопросы, на которые ответить сможете только вы ... дело в том, что многие ваши стихи зафиксированы фольклористами в собраниях народных песенок, поговорок... Откуда у вас это чувство народного, лугового, крестьянского? Может, это вошло в сознание вместе с песнями и сказками какой-нибудь няни? А может быть, в более зрелые годы это стало результатом кропотливых изысканий, знакомства с фольклорными сборниками?"

Да, была у меня няня, Наталия Борисовна, рассказывала мне сказки, но на вопрос о няне я отвечать не стала, чтобы, не дай бог, не вызвать ассоциации с Ариной Родионовной и тем самым не поставить себя в смешное положение. Корней Иванович Чуковский - вот кто заразил меня своей любовью к устному народному творчеству. Так восхищенно и убежденно говорил он о мудрости и красоте народной поэтической речи, что я не могла не проникнуться его верой: вне этой плодородной почвы не может развиваться советская детская поэзия. И как же я обрадовалась, когда впервые нашла такую поговорку:

Залетела ворона
В высокие хоромы.

Первые же мои изыскания в области рифмы убедили меня в том, что поговорки, песенки, пословицы, наряду с точными рифмами, богаты и ассонансами.

Со страхом божьим прочла я Корнею Ивановичу одно из своих первых сатирических стихотворений "Наш сосед Иван Петрович". В то время педагогическая критика решительно отвергала этот жанр: "Сатира? Для детей?" А тут еще сатира на взрослого человека! Чуковскому я читала с другой тревогой - вдруг опять скажет: "Острословие"? Но он обрадованно сказал: "Сатира! Вот так вы и должны писать!"

- Юмор подлинный? А до детей дойдет? - допытывалась я.

К моей радости, Чуковский поддержал мою "детскую сатиру" и всегда поддерживал. Да не упрекнут меня в нескромности, но приведу выдержки из его двух писем, чтобы не быть голословной.

"Барвиха. 24 ноября 54

..."Дедушкину внучку" (книжка сатиры для школьников. А. Б.) я прочитал вслух и не раз. Это подлинный "Щедрин для детей"... "Младший брат" улыбчатая, поэтичная, милая книжка...

Ваш Чуковский (старший)".

"Февраль 1956 Переделкино.

Ваши сатиры написаны от лица детей, и разговариваете Вы со своими Егорами, Катями, Любочками не как педагог и моралист, а как уязвленный их плохим поведением товарищ. Вы художественно перевоплощаетесь в них и так живо воспроизводите их голоса, их интонации, жесты, самую манеру мышления, что все они ощущают Вас своей одноклассницей. И, конечно, не Вы, а стриженые первоклассники-мальчишки высмеивают недотрогу и ябеду:

Тронь ее нечаянно
Сразу - караул!
Ольга Николаевна,
Он меня толкнул...

Весь Ваш Корней Чуковский".

Мое беспокойство: "Дойдет ли до детей?" - Корней Иванович понимал как никто. Прочитала я однажды Вовке, моему маленькому племяннику, "Мойдодыр". С первой строчки "Одеяло убежало, ускакала простыня" и до последней "Вечная слава воде" он слушал не шелохнувшись, но вывод сделал свой, совершенно неожиданный: "Теперь не буду умываться!" - "почему?" - опешила я. Оказалось: Вовка жаждет посмотреть, как будет убегать одеяло и скакать подушка. Картина-то заманчивая!

По телефону я, смеясь, рассказала об этом Корнею Ивановичу, но он не рассмеялся. Огорченно воскликнул:

- Странный у вас племянник! Приведите его ко мне! Прославленный автор любимейшего детьми "Мойдодыра" искренне всполошился из-за нескольких слов четырехлетнего Вовки!

***


Не забыть мне последнего нашего разговора. Я приехала к Корнею Ивановичу летом в Переделкино, где он постоянно жил. Поднялась по внутренней лестнице на второй этаж, в его кабинет. Корнея Ивановича там не было. Я услышала голоса на балконе, он лежал на соломенной кушетке, шутил с медсестрой, которая пришла делать ему очередной укол. После ее ухода он спросил меня: "Как ваши поиски по радио?" И добавил: "Хочу найти для вас одну вырезку из газеты". Стал мне рассказывать, как в 1942 году, в Ташкенте, в Наркомпросе, занимался работой, которую прозаически называли "учет и регистрация звакуированных детей", но это было огромное, общественное, глубоко гуманное дело. Составлялись записи о прибывших детях, их фамилии и сведения о том, куда они переданы на воспитание. Благодаря этим записям за короткое время тридцать шесть матерей разыскали своих детей. Руководили этой работой Екатерина Павловна Пешкова, Чуковский и еще несколько энтузиастов.

- Моя бессонница напомнила мне Ташкент... Лучше почитайте мне веселые стихи,- попросил Корней Иванович.

Новых веселых стихов у меня не было, я прочла только что написанное стихотворение об одиноком щенке "Он был совсем один".

Взглянув на меня внимательно, Чуковский спросил:

- Случилось что-нибудь с вами... Или с вашими близкими?

Действительно случилось: я была в большой тревоге болезни близкого мне человека. Но как мог Корней Иванович почувствовать это личное, душевное смятение в стихах, написанных для детей, да еще с хорошим концом?

- Конец вы потом дописали,- сказал Чуковский.

На книжке, подаренной мне в тот день (том пятый том Собрания сочинений), он сделал такую надпись: "дорогому другу, любимому поэту Агнии Львовне Еарто на память о 14 июня. 69 г."

После 14 июня мы больше не виделись. Но свое обещание Корней Иванович выполнил - прислал мне пожелтевшую от времени вырезку из ташкентской газеты, и это дало мне возможность рассказать о его работе в одной из радиопередач. Но уже после его смерти.

***


Рассказать о том, как я училась у Маршака, пожалуй, мне труднее всего. Далеко не просто и не сразу сложились наши отношения. В чем-то были повинны обстоятельства, в чем-то мы сами. Обычно школьнику, когда он пишет о ком-либо из одноклассников, рекомендуется прежде всего дать картину того времени. Совет полезный не только для школьников, попробую им воспользоваться.

Писатели - мои сверстники - помнят, конечно, какая сложная, во многом путаная обстановка была в литературной среде конца 20-х и начала З0-х годов. Литературными организациями руководили тогда Всесоюзное объединение ассоциаций пролетарских писателей - ВОАПП и выделившаяся из него в самостоятельную организацию РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей). Она в свою очередь объединяла МАПП (Московская ассоциация), ЛАПП (Лениградская) и прочие АППы. Создавались, распадались и вновь возникали различные литобъединения. Скороспелые теоретики делили молодую советскую литературу на пролетарскую и "попутническую", а самих "попутчиков" - дополнительно на "левых" и "правых". В одной из записных книжек сохранилось мое сатирическое стихотворение тех лет.

Телефон

Звонок 1-й

Алло, это кто?
Это вы, Барто?
Как поживаете?
Газеты читаете?
Вы читали статью Разина?
Он там вас раскулачивает.
Он пишет, что ваша книжка "Про войну" -
Безобразие
И что приспособленец не иначе вы.
Вы, конечно, понимаете,
Что нас, ваших приятелей -
Писателей,
Это ужасно возмущает,
Ужасно возмущает!
Но вы не огорчайтесь,
Прочтите обязательно,
Пока всего хорошего,
Прощайте.

Звонок 2-й

Это - один тридцать восемь двадцать?
Барто, мне надо с вами увидаться.
Говорят, вы одна из лучших -
Вы самый близкий левый попутчик?!
И вообще вы теперь знамениты до черта,
Про вас написала даже "Вечорка".

Звонок 3-й

Это квартира Барто?
То есть как "А что"?
Я хочу узнать, Барто жива ли?
Или ее уже сжевали?
Говорят, она присосалась к МАППу,
Устроила туда своих маму и папу,
Теперь ее погонят отовсюду.
Скажите, когда кремация,
Я с удовольствием буду.

Звонок 4-й

Товарищ Барто, не хотите ли
Во Всероссийский союз в руководители?
Почему вы так взволнованны?
С МАППом и с ВАППом все будет согласовано.

И к вечеру
У меня голова просвечивает,
А по ночам
Я вскакиваю с кровати
И кричу:
Уйдите,
Уйдите!
Не звоните,
Не мучайте!
Кто я? -
Скажите:
Руководитель?
Приспособленец?
Или попутчик?

Но пришел конец организационной неразберихе в жизни писателей. Для многих неожиданно прозвучало Постановление ЦК партии от 23 апреля 1932 года о коренной "перестройке литературно-художественных организаций".

Все же я должна вернуться к временам РАППа. Задолго до того как были написаны мои шуточные стихи, появилась статья в журнале "На посту", в которой я "молодая, начинаюшая писательница" противопоставлялась не больше, не меньше, как самому Маршаку! И это в то время, когда о моих стихах можно было судить только по рукописи (моя первая книжка еще не вышла в свет), а Маршак был уже знаменитым поэтом, автором многих умных веселых стихов, утверждавших высокие позтические принципы. Естественно, что появление такой статьи не могло не вызвать внутреннего протеста Маршака. Конечно, и я сознавала всю неубедительность статьи, утверждавшей, будто я лучше Маршака понимаю психологию детей из пролетарской среды, но я не думала тогда, что статья принесет мне столько неприятных переживаний и я буду долго поминать ее недобрым словом. Она была напечатана в 1925 году, но последствия ее продолжали сказываться в течение пяти-шести лет моей работы. К первым моим книжкам Маршак отнесся отрицательно, я бы даже сказала - нетерпимо. А слово Маршака уже имело тогда большой вес, и меня беспощадно "прославляла" негативная критика. В один из приездов Самуила Яковлевича в Москву он при встрече в издательстве назвал одно мое стихотворение слабым. Оно и в самом деле было слабым, но я, уязвленная разраздраженностью Маршака, не стерпев, повторила чужие слова:

- Вам оно и не может нравиться, вы же правый попутчик!

Маршак схватился за сердце.

В течение нескольких лет разговоры наши велись на острие ножа. Сердила его моя строптивость и некоторая прямолинейность, свойственная мне в те годы. К примеру, встретив кого-то из знакомых и, я нередко восклицала с полной искренностью: "Что с вами? Вы так ужасно выглядите!" - пока одна добрая душа не объяснила мне популярно, что подобная искренность вовсе не нужна: зачем огорчать человека, лучше его ободрить.

Я усвоила этот урок слишком рьяно: иной раз ловила себя на том, что даже по телефону говорю:

- Здравствуйте, вы прекрасно выглядите!

К сожалению, слишком прямолинейно вела я себя и в разговорах с Маршаком. Однажды, не согласившись с его поправками к моим стихам, боясь утратить свою самостоятельность, чересчур запальчиво сказала:

- Есть Маршак и подмаршачники. Маршаком я стать не могу, а подмашмачником не хочу!

Вероятно, Самуилу Яковлевичу стоило немалого труда сохранить хладнокровие. Потом я не раз просила извинить меня за "правого попутчика" и "подмаршачников". Самуил Яковлевич кивал головой: "Да, да, конечно", но отношения наши не налаживались.

Мне было необходимо доказать самой себе, что я все-таки что-то могу. Стараясь сохранить свои позиции, в поисках собственного пути я читала и перечитывала Маршака.

Чему я училась у него? Завершенности мысли, цельности каждого, даже небольшого стихотворения, тщательному отбору слов, а главное - высокому, взыскательному взгляду на поэзию.

Время шло, изредка я обращалась к Самуилу Яковлевичу с просьбой послушать мои новые стихи. Постепенно он становился добрей ко мне, так мне казалось. Но хвалил меня редко, гораздо чаще ругал: и ритм меняю неоправданно, и сюжет недостаточно глубоко взят. Похвалит две-три строчки, и всё! Почти всегда уходила я от него расстроенная, мне казалось, что Маршак не верит в меня. и однажды с отчаянием сказала:

- Больше не буду отнимать у вас время. Но если когда-нибудь вам понравятся не отдельные строчки, а хотя бы одно мое стихотворение целиком, прошу вас, скажите мне об этом.

Не виделись мы с С. Я. долго. Большим лишением для меня было не слышать, как он негромко, без нажима читает Пушкина своим как бы задыхающимся голосом. Удивительно, как он умел одновременно раскрыть и поэтическую мысль, и движение стиха, и его мелодию. Не хватало мне даже того, как Самуил Яковлевич сердится на меня, беспрестанно дымя папиросой. Но вот в одно незабываемое для меня утро, без предупреждения, без телефонного звонка, ко мне домой приехал Маршак. В передней вместо приветствия сказал:

- "Снегирь" - прекрасное стихотворение, но одно слово надо изменить: "Было сухо, но калоши я покорно надевал". Слово "покорно" здесь чужое.

- Я исправлю слово "покорно". Спасибо вам! - восклицала я, обнимая Маршака.

Не только его похвала была бесконечно дорога мне, но и то, что он запомнил мою просьбу и даже приехал сказать слова, которые мне так хотелось услышать от него.

Наши отношения не сразу стали безоблачными, но настороженность исчезла. Суровый Маршак оказался неистощимым выдумщиком самых невероятных историй. Вот одна из них.

Попала я как-то осенью в подмосковный санаторий "Узкое", где как раз в те дни отдыхали Маршак и Чуковский. Они были весьма предупредительны друг к другу, но гуляли порознь, наверно, не сошлись в каких-либо литературных оценках. Мне повезло, я могла утром гулять с Маршаком, а после ужина - с Чуковским. Вдруг однажды молоденькая уборщица, орудуя веником у меня в комнате, спросила:

- Вы тоже писательница? Тоже в зоопарке подрабатываете?

- Почему в зоопарке? - удивилась я.

Выяснилось, что С. Я. сказал простодушной девушке, приехавшей в Москву издалека, что так как у писателей заработок непостоянный, то в те месяцы, когда им приходится туго, они изображают зверей в зоопарке: Маршак надевает шкуру тигра, а Чуковский ("длинный из 10-й комнаты") одевается жирафом.

- Неплохо им платят,- сказала девушка,- одному - триста рублей, другому - двести пятьдесят.

Видимо, благодаря искусству рассказчика вся эта фантастическая история не оставила у нее никаких сомнений. Еле дождалась я вечерней прогулки с Корнеем Ивановичем, чтобы насмешить его выдумкой Маршака.

- Как это могло прийти ему в голову? - хохотала я.- представляете, он - тигром работает, а вы - жирафом! Ему - триста, Вам - двести пятьдесят!

Корней Иванович, который сначала смеялся вместе со мной, вдруг сказал грустно:

- Вот, всю жизнь так: ему - триста, мне - двести пятьдесят...

Сколько потом мы с Чуковским ни просили Самуила Яковлевича повторить рассказ о том, как он был Маршаком в тигровой шкуре, он, смеясь, отказывался:

- Не могу, это был экспромт...

Не часто я бывала у Маршака дома, но всякий раз встречи хватало надолго. Не только писатели, художники, редакторы бывали у Маршака. Сменяли друг друга в кресле, стоявшем справа у eгo письменного стола, люди самых разных профессий. И каждого он вовлекал в круг своих больших мыслей о поэзии. Не боясь высоких слов, скажу, что здесь шло постояннее беззаветное служение поэзии. Здесь звучали стихи русских классиков, советских поэтов и всех тех, кого, по словам Чуковского, Маршак "властью своего дарования обратил в советское подданство",- Шекспира, Блейка, Бернса, Киплинга...

Здесь до конца открылось мне мастерство самого Маршака,- я-то на первых порах наивно считала, что его стихи для детей слишком просты по форме, и даже однажды сказала редактору:

- Такие простые стихи я каждый день могу писать!

Редактор усмехнулся:

- Умоляю вас, пишите их хотя бы через день.

Бывало, С. Я. по телефону читал мне только что написанное стихотворение, одним строчкам сам по-детски радовался, а про другие требовательно спрашивал: "Как лучше?" - и читал бесчисленные варианты.

Во время войны в "Вечерней Москве" появилась заметка о том, как почтовые голуби, увезенные фашистами, вернулись на Родину. Тема показалась мне близкой и интересной детям; я написала стихотворение "Голуби" и позвонила в "Комсомольскую правду".

- Продиктуйте, пожалуйста, стенографистке,- сказал редактор.- О чем стихи?

- О почтовых голубях, о них любопытная заметка в "Вечерней Москве".

- О голубях? - удивился редактор.- Только что Маршак продиктовал стихи "Голуби" на тему этой заметки.

Наутро стихотворение Маршака появилось в "Комсомольской правде". Своих "Голубей" я решила отдать в "Пионерскую правду" и позвонила С. Я. рассказать ему, что я тоже написала стихи о тех же голубях.

- Будет выглядеть странным - два стихотворения с одинаковым сюжетом,- недовольно сказал Маршак.

- У меня совсем по-другому,- робко возразила я.

Но он уже начал сердиться. Мне так не хотелось, чтобы он опять рассердился на меня, что печатать свое стихотворение не стала. И, наверно, Маршак был прав...

Переходы от доброты к суровости были в характере С. Я. Он и сам это знал, потому, наверно, и понравилась ему написанная мной шутка:

"Почти по Бернсу"

Поэт однажды Маршаку
Принес неточную строку.
- Ну как же так? - сказал Маршак.
Он перестал быть добряком,
Он стал сердитым Маршаком.
Он даже стукнул кулаком:
- Позор! - сказал он строго...

Когда плоха твоя строка,
Поэт, побойся Маршака,
Коль не боишься бога...

- Похож я, похож, не отрицаю,- смеялся Самуил Яковлевич.

Маршака я перечитываю часто. И стихи, и надписи на подаренных мне книгах. Все они мне дороги, но одна особенно:

Шекспировских сонетов сто
И пятьдесят четыре
Дарю я Агнии Барто -
Товарищу по лире.

Однажды мы и впрямь оказались товарищами по лире. В "Родной речи" для второго класса в течение многих лет печаталось стихотворение:

Вспомним лето

Помним нынешнее лето,
Эти дни и вечера.
Столько песен было спето
В теплый вечер у костра.
Мы на озеро лесное
Уходили далеко,
Пили вкусное парное
С легкой пеной молоко.
Огороды мы пололи,
Загорали у реки.
И в большом колхозном поле
Собирали колоски.
М. Смирнов

Так было подписано стихотворение. Вот его история: группа детских писателей во главе с Маршаком принимала участие в составлении "Родной речи". Выяснилось, что не хватает стихов о лете. У меня оказалось подходящее стихотворение, уже опубликованное. Маршак предложил взять из него две первых строфы и внес в них поправки. У меня было написано: "На лужайке, у костра". Он поправил "В теплый вечер у костра". Стало лучше. У меня были строчки: "Пили вкусное парное мы в деревне молоко". Маршак поправил: "С легкой пеной" молоко, что, конечно, тоже лучше. Третью строфу он написал сам.

- Как мы подпишем стихотворение? Две фамилии под двенадцатью строчками - не громоздко ли? - спросил Самуил Яковлевич.

- Подпишем М. Смирнов? - предложила я.

Так два реальных автора стали нереальной личностью М. Смирновым.

***


Многим поэтам бывает насущно необходимо прочесть только что написанное стихотворение человеку, которому веришь. Сергей Михалков, когда он был еще для всех просто Сережей, позвонил мне как-то чуть ли не в час ночи.

- Что-нибудь случилось? - спросила я.

- Случилось: я написал новые стихи, сейчас тебе прочту.

Я всегда особенно ценила тех людей, в чью жизнь можно в любую минуту ворваться со стихами. Таким был Светлов. Он мог отвлечься от всякого дела, от собственных строчек и слушать тебя с искренней заинтересованностью, в каком бы душевном состоянии сам ни находился. Вот я с трепетом читаю ему новое стихотворение "Есть такие мальчики". Светлов предлагает две строчки сократить, я тут же соглашаюсь. Две другие:

Хмурится он, куксится,
Будто выпил уксуса. -

Светлов советует перенести из середины стихотворения в начало.

- Как ты не понимаешь, это будет шикарное начало,- убеждает он меня.

Но мне кажется, что это нарушит внутреннее движение сюжета. Через полгода, когда я считала, что Светлов и думать забыл о моем стихотворении, он спрашивает меня при встрече:

- Переставила те строчки?

Я отрицательно качаю головой.

- Еще не все потеряно, еще поймешь и переставишь в сто двадцать пятом издании.

О неистощимом остроумии Светлова написано много. Но иной раз в его остроумии слышались далеко не радостные нотки. Группа писателей награждала орденами и медалями. Светлова в списке нет. Он говорит мне в коридоре Союза писателей:

- Знаешь, какая оборотная сторона медали? Не дали!

Вздохнув, уходит.

Вспомнила я этот его вздох, когда ему была присуждена Ленинская премия. Посмертно...

По телефону говорили мы со Светловым, почти как правило, о работе. Не раз он рассказывал о своем замысле: написать десять сказок о том, как рубль разбился на гривенники, о каждом гривеннике будет своя сказка. Позднее он читал мне отрывок о девочке-копейке, как все двадцать ее ноготков на руках и ногах обрадовались, когда она легла на траву. И как ее разбудил какой-то старичок. "Он был чуть-чуть неправдоподобен, то ли из легенды, то ли из ближайшего колхоза". То, что было сказано о нем, могло относиться к самому Светову. Он тоже был чуть-чуть неправдоподобен, чуть-чуть из легенды...

Часто говорили мы о веселых стихах, о ценности улыбки, дружно обрушивались на скучные, унылые строчки. Светлов написал в своей эпиграмме:

Я истину сейчас установлю,
Не любим мы с тобой стихов унылых.
О, Агния! Я так тебя люблю,
Что эпиграмму написать не в силах.

До чего же я была счастлива прочесть это "не в силах"...

К людям, готовым безотказно слушать стихи, принадлежал и Фадеев. Можно было позвонить ему в Союз писателей и, если повезет и трубку снимет он сам, спросить: "У тебя есть несколько минут?"

- Новые стихи? - догадывался Фадеев.- Читай!..

Александру Александровичу самому было знакомо нетерпеливое желание прочесть только что написанные им страницы Всеволоду Иванову, Владимиру Луговскому, многим.

Когда он писал "Молодую гвардию", позвонил мне, прочел только что законченный отрывок "Руки матери".

- Думаю, что тебе понравится,- сказал он.

Понравились "Руки матери" миллионам людей.

Моей литературной "неотложкой" был Лев Кассиль. Давно когда-то он сказал мне:

- Почему вы так однообразно называете свои сборники: "Стихи", "Твои стихи", "Веселые стихи", "Стихи детям"? Вы хоть бы мне позвонили, я бы вам придумал название поинтереснее!

С тех пор "за названиями" к новым стихам я звонила Кассилю. Многие из них он окрестил, делал это мастерски и с большой охотой. Бывало, я соглашаюсь на предложенное им название, а он сам уже отвергает его, придумывает другое. Чаще всего он выносил в заголовок строчку из моего же стихотворения, а я удивлялась - как мне это не пришло в голову? Со временем я и сама стала лучше придумывать названия, но всякий раз звонила Кассилю за одобрением.

Конечно, не только отношение друзей-писателей к моим стихам важно для меня, не только их реакция. Иногда я принимаюсь читать новые стихотворения всем, кто придет или позвонит ко мне. Не каждый умеет или хочет высказать свое мнение и оценку, но дошло ли стихотворение, можно уловить и без слов, даже по тому, как дышит человек в телефонной трубке. Читая другому, я сама яснее вижу пробелы стихотворения. Всегда интересны мне суждения молодых поэтов.

Но о них отдельный разговор.

Агния Барто

Яндекс цитирования