Примером того, какой мукой в России добывается репутация истинного интеллигента, был Корней Чуковский
Прожив очень долгую жизнь, К.И. Чуковский, российский, русский классик, вдобавок лауреат советской Ленинской премии, умирая, имел в недостаче три запрещенные книги. Особо дорогую ему "Чукоккалу" (не с теми дружил, не те коллекционировал записи). "Вавилонскую башню", то есть переложение для детей библейских легенд. (Тут вообще смешно, но только по нынешним временам: требовали исключить всего два слова - "Бог" и "еврей".)
Третьей книгой был многократно переиздававшийся классический труд "Высокое искусство" - о принципах художественного перевода. Причина запрета: страницы, связанные с переложением "Ивана Денисовича" (а Солженицын, кстати сказать, в опальные годы жил, можно сказать - скрывался, в доме Чуковского).
И вот… Больно читать о взлете внутреннего достоинства, затем о муке падения. "Я сказал, что это требование хунвейбинское, и не согласился". Но идет время, давление нарастает, сил все меньше: "Сегодня, увы, я совершил постыдное предательство: вычеркнул… строки о Солженицыне… Я увидел, что я не герой, а всего лишь литератор…"
И - попытка самооправдания: "Книга все же - плод многолетних усилий".
…В своей жизни я близко знал нескольких абсолютных русских интеллигентов (включая в абсолют не только высоту духа и мучения совестливости, но и, скажем, нелегко изживаемые иллюзии прекраснодушия). В частности, как раз Корнея Чуковского, он же Николай Васильевич Корнейчуков, незаконнорожденный отпрыск одесского еврея и полтавской крестьянки. (Из дневника: "Кто я? еврей? русский? украинец?" С самого начала - комплексы, комплексы.) "Кухаркин сын", согласно "процентной норме" принятый в гимназию, но выгнанный из нее.
Интеллигент - спрашиваю не впервой, - комплимент ли это? Ничуть, только обозначение места, роли, самоощущения. Налагание на себя условий, соответствовать коим и тем более пребывать в мире с самим собой - трудно.
"Дедушка Корней". "Добрый сказочник". "Я очень добрый лев. Я люблю детей", - механически говорил игрушечный лев, вывезенный из любимой Англии, соответственно по-английски. (К.И. с восторгом его демонстрировал, как и - все же сам дитя! - убор индейского вождя или оксфордскую мантию.) А он сам - любил?
Странный вопрос. Нелепый вопрос. Это он-то, автор гениального "Крокодила" (и т. п.); исследователь детства ("От двух до пяти"); создатель - за собственный счет - переделкинской детской библиотеки; человек, от общения с которым дети приходили в экстаз? (Валентин Берестов рассказывал, как, выступая в детском саду, был сперва поражен требованием: "Вы будете с нами плясать, потому что вы писатель!" - а просто недавно у детей побывал Чуковский.)
И как тогда воспринять слова, сказанные К.И. одной назойливой дамочке: я, мол, терпеть не могу детей. "Почему же вы пишете о них? - Из-за денег".
И - готово: "Чуковский ужасный циник".
Резонно от этого отмахнуться (эпатаж, реакция человека, раздраженного приставучестью). Но погодим на минуту.
"Писателя, богатого великолепными словесными красками, переводило Кувшинное Рыло…" - старался он пооскорбительнее отхлестать скучного переводчика Диккенса. А в замечательной книге "От двух до пяти" (чья недооцененность, именно как исследовательской, его задевала, во всяком случае настолько, что он одобрял уже мою книжку за серьезное к ней отношение; обычно, писал, всё сводят к детским курьезным словечкам, вроде "Я намакаронился"), в книге, исполненной любви к детям и уважения к детству, рассказывая о мальчике, который на попытку затеять с ним игру: "Ты маленькая белочка. Вот твои лапки!" - ответил свысока: "Я не белочка, а Лева, и у меня не лапки, а руки!" - с совершенно неадекватной яростью обрушился на крохотного оппонента: "Конечно, Менделеева из этакого солдафона не выйдет, а разве что (!) Кувшинное Рыло".
Такой приговор младенцу?
А потому что - нетерпеливец! - спешил увидеть в ребенке личность, которая должна состояться. Или не состояться. Что есть высшая, повышенная и оттого не очень даже считающаяся с законами реальности степень уважения к идее личности.
Итак, "добрый лев". Но и…
В дневниках Евгения Шварца, в 20-х служившего секретарем у Чуковского, К.И. бесконечно далек от намека на благостность: "Человек этот был окружен как бы вихрями, делающими жизнь вблизи него почти невозможной… Как ураган в пустыне". И даже: "Он один, как всегда, как белый волк".
Да он и сам, уже в собственном - потрясающем душу! - дневнике писал, в сущности, тот же безжалостный автопортрет.
1932 год. "Мне пятьдесят лет… Я неудачник, банкрот. После 30 лет каторжной литературной работы - я без гроша денег, без имени, "начинающий автор".
Проходят два десятилетия. "На душе спокойно, как в могиле. Позади каторжная, очень неумелая, неудачливая жизнь… Ни одного друга, ни одного близкого".
Хорошо. Дела налаживаются, К.И. утверждается в роли "живого классика", чествования по случаю 75-летия триумфальны, пора успокоиться. Как бы не так. "Юбилей мой удивил меня нежностью и лаской… Я казался себе жуликом, не имеющим права на такую любовь".
В восемьдесят - и того пуще! "Выступал в Политехническом… Меня по-прежнему принимают за кого-то другого. Что делалось! Я чувствовал себя каким-то мазуриком. Ведь, Боже мой, сколько дряни я написал в своей жизни…"
Как - и можно ли - отделить "доброго льва" от "белого волка", а без метафор - доброту от муки, которую ей приходится преодолевать, дабы стать добротой? Не от природного благодушия, оно же - почти равнодушие, а от выстраданности?
Показательно, словно учебный стенд: вот как оно происходит. Как родился "Крокодил" (не говорю уж, как он потом выживал, мучаясь и увечась, ибо "дооктябрьскую шавку" Чуковского травила не только несметная сволочь, но и Крупская с Троцким, а сам Крокодил Крокодилович, периодически запрещаемый, проходил то как контрреволюционер, то как иностранный шпион: "по-немецки говорил").
Короче. Шел ночной поезд на Петроград из Гельсингфорса (Хельсинки). Чуковский вез больного сынишку. И чтобы заговорить его боль, начал импровизировать: "Жил да был Крокодил… Он по улицам ходил…", раз и навсегда определив принципы своей поэзии - и поэтики - для детей.
Боль, которую надо избыть. Мука, которую надо преодолеть. Зависимость от той и другой. В сущности, идеальная схема возникновения искусства.
Да Чуковский и сам был олицетворением такого преодоления.
Дочь, знаменитая Лидия Корнеевна, чьей твердокаменности отец даже побаивался - сам мне в том признавался, - говорила о нем в письме к Давиду Самойлову:
"Современники не очень наблюдательны и очень легко создают и лелеют легенды и мифы.
К.И. был человек одинокий, замкнутый, сломанный, бессонный, страдавший тяжелыми приступами отчаяния. Считал себя бездарным"…
Стоп. Дочери возражать невозможно и, главное, незачем. И если "чужие", знавшие, любившие К.И., в частности, я, и мысленно не могли бы произнести слова "одинокий" или "замкнутый" (это нам приоткрыл тот же дневник), будучи обворожены его приветливостью, жадностью к новым людям и новым проявлениям жизни, то - вот оно, преодоление, о котором толкую.
Что до "бездарности", сколь ни явственна здесь самоуничижительная гипербола…
Высунусь с личным воспоминанием.
Как-то К.И. попросил меня привести к нему Фазиля Искандера, восхитившись его "Козлотуром". И (посейчас вспоминаю с каким-то щекотанием в носоглотке) в жажде тому понравиться принялся читать ему - не мне же, все это знавшему почти наизусть, - страницы из старой и любимой книги "Некрасов", приговаривая: "Ах, если бы и сейчас я умел так писать!"
Закончу цитировать Лидию Корнеевну:
"…Мучился - долго - незаконнорожденностью. Женат был на женщине, которая последние лет 20 своей жизни была, несомненно, психически больна. Женился рано, 19-ти лет, и тяжким трудом содержал большую семью".
Дальше - о смерти детей, о том, что "главный свой талант", критика, под гнетом властей пришлось закопать в землю; и заключение:
"Конечно, если сравнивать его судьбу с судьбами А.А., или О.Э., или Б.Л. (понятно, Ахматовой, Мандельштама, Пастернака. - Ст. Р.) - то-то - он счастливец. Но я-то видела его изнутри…"
Любят вспоминать фразу, действительно часто повторявшуюся Чуковским: "В России надо жить долго". Иногда, даже не так уж редко, глядя на подзадержавшихся на земле современников, думаешь: всегда ли стоит, если твой срам, подлость, холуйство становятся с долголетием все очевиднее? Примеров в этом роде избегну, тем более сами носители данных свойств их не стыдятся, пребывая в самодовольстве, в мире с собой, который так не давался Чуковскому. Но его пример - какой мукой в России добывается репутация истинного интеллигента, при всей ее уязвимости (см. начало моего очерка) не подлежащая обесцениванию, этот пример, этот опыт бесценны.