ИС: "Мир" №6
ДТ: 1910 г.

Корней Чуковский

I


Покойный Петр Исаевич Вейнберг как-то выразился о Корнее Чуковском: "что бы о нем ни говорили, а в нем что-то есть".

Что-то есть в нем, что подкупает каждого, непредубежденного читателя, сохранившего в себе еще настолько самостоятельности, чтобы в оценке таланта не считаться с теми или иными партийными лозунгами и программами.

В Чуковском нас, прежде всего, подкупает нежная любовь к художественной литературе. Литература - его страсть. О чем бы он ни писал, что бы ни говорил, любовь эта чувствуется в каждом его слове, в каждом жесте.

Мы все любим Чехова; всем нам бесконечно дорог этот, по меткому выражению Чуковского, стыдливо-гениальный художник.

Но как любит Чехова Чуковский! "…Когда читаешь эти вещи (Чехова), без фабулы и без сюжета, почему-то, неизвестно почему, радость грустная, молитвенная, о людях, о мире, о себе самом, такая, какой не знал никогда, вдруг обрадует тебя, неизвестно с чего, и смотришь: а щеки у тебя мокрые…"1. Чуковский умеет как-то особенно "осязать, впитывать, поглощать эти лунные, колдующие создания"2.

Посмотрите, как негодует Чуковский, когда оскорбляют его любовь. Прочитайте его брызжущую остроумием и сарказмом статью "Бальмонт и Шелли". "Своим переводом Бальмонт исказил у Шелли не отдельные какие-нибудь места, но исковеркал, опошлил, обмыл парикмахерским одеколоном всю его нежнейшую и легендарно прекрасную душу".

Чуковский не знает пощады: всей силой своего негодования и сарказма он набрасывается на своего врага, ибо кто оскорбил его святыню, тот личный его враг.

Искреннее чувство не говорит по чужим трафаретам и шаблонам. Истинный критик в то же время и художник; всякая критическая статья есть словесное выражение эстетического опыта, эстетических переживаний ее автора. И нельзя непосредственное, эстетическое переживание передать языком передовицы.

Стиль - это критик; если у критика нет своего стиля, то он критик, по недоразумению.

Чуковскому чужд всякий трафарет.

Он всегда говорит своими словами.

О чем бы он ни говорил, он всегда оригинален.

А в наши дни машинного производства, когда и литературные произведения являются в большинстве случаев лишенными индивидуальности фабрикатами, оригинальность, даже элементарная, - редкая добродетель.

Пусть Корней Чуковский повинен во всех сметных грехах: пусть он "буржуй"; пусть он легкомысленен; пусть поверхностен; пусть - дерзок (в каких только "грехах" Чуковский не повинен!).

Но Корней Чуковский - оригинален.

Корней Чуковский - талантлив.

Корней Чуковский - умен.

Корней Чуковский - любит литературу.

И за это мы готовы простить ему все его прегрешения: и подчас слишком скороспелые и ошибочные суждения о том или другом художнике, и не всегда заслуженные нападки его, и резкости, и "дерзость".

Корней Чуковский не только любит литературу, но и знает, понимает и чувствует.

II


"Особый пункт помешательства есть у каждого писателя", говорит Чуковский в "предисловии" к третьему изданию сборника своих критических статей "От Чехова до наших дней".

Есть такой пункт помешательства и у Чуковского, и "если художник, как всякий помешанный, обычно скрывает свою манию от других", то Чуковский своей мании и не скрывает.

Мания Чуковского - презрение к современному Городу, к современной городской культуре.

В ней, в городской культуре, Чуковский видит только отрицательные стороны: только готтентотов, с их храмами искусства, кинематографами, с их литературой - Нат Пинкертовщиной, с их газетой "Понедельник".

Как Германа постоянно преследовали "три карты", так Чуковскому всюду и везде бросаются в глаза готтентоты, кинематограф, Нат Пинкертон, "Понедельник", "электропояс".

И нужно отдать ему справедливость: его изощренный глаз умеет находить готтентотские аксессуары и там, где обычный, не специализировавшийся глаз их не заметит.

Все современное человечество представляется ему скопищем культурных готтентотов.

"Почему человечество"3, вопрошает он, "создавшее столько религий и утопий, древнее человечество и средневековое, все обвеянное мифами и переполненное легендами, вдруг дошло до того, что растеряло по какой-то дороге все утопии, легенды и мифы, а когда захотело построить их вновь - ничего, кроме матчиша на дне океана обрести в душе не могло?"4.

Послушайте, что говорит Чуковский об этих готтентотах.

"Нет, это даже не дикари. Нет, они даже не достойны носовых колец и раскрашенных перьев. Дикари - мечтатели, визионеры, у них есть шаманы, заклятья, фетиши, а здесь какая-то мистическая пустота, какая-то дыра, небытие. Нет решительно ничего, и нечем заполнить это ничто!

У устрицы новорожденной, и то фантазия ярче. Такая безумная жажда сказки, и такое неумение создать ее! даже страшно сидеть среди этих людей. Что если вдруг они пустятся ржать, или, вместо рук, я увижу у них копыта. Мы и не знали о них, мы были бессильны представить себе у людей такие нечеловеческие души, и вот эти души сами отпечатлели себя - в кинематографе; зафиксировали там навеки свою устричную фантастику, свой лошадиный смех и свои крокодиловы слезы. Мы увидали там их религию и их философию"5.

Соллогуб везде и во всем видит одну передоновщину. Чуковский - одно готтентотство, если судить по статье "Нат Пинкертон и современная литература".

Людям, не одержимым манией, дело представляется в не столь страшном виде.

Мы видим не только кинематограф, но и Мариинский театр, не только Ната Пинкертона, но и Кнута Гамсуна, музеи, эрмитаж, Академию Наук.

Мы знаем также, что увлечение Нат-Пинкертоновщиной - только временное поветрие, порожденное переживаемым нами безвременьем…

Слав Богу, не так страшно.

Не все исчезло и заменилось "огромнейшим кулаком" Ната Пинкертона.

И соборное творчество города не исчерпывается кинематографом, всякое соборное творчество создается веками, а наша городская культура еще очень молода.

Чуковский презирает город и беспощадно бичует его.

Но бичует его как-то особенно.

Не с чувством негодования или грусти.

С чувством какого-то злорадства.

Кажется, что для Чуковского нет большего удовольствия, как найти еще новое доказательство своей теории всечеловеческого готтентотства.

Такое чувство должен испытывать исследователь, нашедший фактическое подтверждение своей гипотезе.

В "Послесловии" к статье "Нат Пинкертон и современная литература" Чуковский рассказывает следующее.

"Эту свою статью я читал в иных городах, как публичную лекцию, и всюду, читая, чувствовал себя Гуинпленом.

Не то, чтобы, конечно, я рыдал над своею статьею или писал ее кровью, но все же она самое грустное изо всего, что мне случалось писать. А когда я читал ее публике, публика гоготала:

- Браво, Чуковский!

- Здорово!

- Ловко!

Мне становилось еще грустнее от таких готтентотских похвал"…

Что Чуковский не рыдал над своей статьей, что он писал ее не кровью, а чернилами, этому мы верим: что она самое грустное изо всего, что ему случалось писать, этому мы сугубо верим, но чтобы ему грустно было писать ее и "вдвойне грустнее было от таких готтентотских похвал", этому - да простит нас талантливый критик - мы не верим. Не потому, чтобы мы сомневались в искренности слов Чуковского: когда Чуковский пишет, что ему было грустно от готтентотских похвал, мы нисколько не сомневаемся в том, что пишет он вполне искренно, что лично он убежден в том, что ему грустно: но нам, все ж таки, кажется, что ему не грустно было, а весело, весело потому что привелось еще раз обличить готтентотов, найти лишнее доказательство своей теории.

И как бы Чуковский не уверял нас, что ему грустно, мы ни на минуту не сомневаясь в его искренности, думаем, что он ошибается, ибо ему не бывает грустно.

И если бы в один прекрасный день вдруг, по мановению волшебного жезла, совершенно исчезло из нашей жизни готтентотство, Чуковский, думается, пожалел бы о нем, скорбел бы, быть может бессознательно, как скорбит (или скорбел недавно) об исчезновении нашей "интеллигенции", той самой интеллигенции, "как особой социальной группы", которую так презирает Корней Чуковский, о которой у него встречаем такие ядовитые строки:

"В каждый данный момент (курсив Чуковского) у нее на пьедестале был один бог, и, что всего замечательнее, она не просто служила ему, а непременно всегда и везде приносила себя ему в жертву.

То есть не то чтобы приносила (большею частью она журналы читала да по Невскому на извозчиках ездила) - но представление у нее было такое, что она либо того, либо другого бога жертва, что она обречена, и вот-вот пойдет на костер. На какой костер, все равно, лишь бы на костер.

Без костра она и дня прожить не могла"6.

Чуковский скорбит по поводу исчезновения фанатизма, характеризовавшего прежнюю интеллигенцию: "И фанатический прежде толстый журнал стал приспособляться к альманаху и сам стал альманахом, только чуточку это скрывая: в "Русской Мысли" заплясал Городецкий за одно с Крашенниковым, и рядом с Ремизовым уселась г-жа Щепкина-Куперник: в "Современном Мире" то же самое, а в "Образовании", если бы не посторонние какие-то причины, мы наслаждались бы единственным, невозможным доселе зрелищем: Зинаида Гиппиус и Екатерина Кускова, Мережковский и Прокопович сидят за одним столом и едят, и пьют из одной миски. Как-то даже захлебываясь, закричали все журналы: нет, нет, мы терпимы, мы не сектанты, у нас ни капельки нет фанатизма!"7

Можно подумать, что сам Чуковский фанатик до мозга костей.

Между тем никому фанатизм так не чужд, как Корнею Чуковскому.

III


Корней Чуковский презирает Город, но сам он - порождение Города (доказательство того, что городская культура не исчерпывается готтентотством) и его поставщик: Чуковский служит Городу умом своим, образованностью и талантом, наличность которых у него отрицать нельзя.

Пусть Чуковский презирает Город, но вне Города он немыслим: Город ему нужен, равно как он нужен Городу.

И по изысканности стиля, и по культурности вкуса, и по импрессионистской манере писать Чуковский - городской писатель.

Город вечно спешит, вечно торопится: ему все нужно преподносить в сжатом, отмученном виде.

Город - враг многоглаголания: ему просто некогда.

И Чуковский умеет писать для Города: сжато, красиво и метко.

Иногда одно только слово, один эпитет, и Чуковским сказано очень много.

Куприн - певец "сорокового раза", - этим сказано больше, чем скажет иной на протяжении двух-трех страниц.

Ардов - "поэт полковых писарей", - и пред вами меткая характеристика Ардова.

Чуковский на редкость мастер подыскивать лаконические и меткие формулировки.

Он, как никто другой, умеет найти нужное слово, выразить в сжатой формуле то, что мы сами чувствуем, но чего мы не можем сжато сформулировать.

Импрессионизмом объясняется и некоторая неустойчивость его взглядов, нередкие у него противоречия и ошибки.

Но кто же не ошибался?

Корней Чуковский заслуживает несомненного внимания, как чуткий и талантливый критик, подкупающий своей нежной любовью к литературе, своим обаятельным остроумием, чарующе изящным стилем и даже юношеским задором.

Гр. Оленев

1 К. Чуковский "Чехов и Христианство", "Мир". №5, стр. 337.

2 К. Чуковский, "От Чехова до наших дней", третье издание, стр.17.

3 Курсив везде мой. Г.О.

4 К.Чуковский, "Нат Пинкертон и современная литература", стр. 23.

5 Там же, стр. 23-24.

6 "Нат Пинкертон…", стр. 69.

7 Там же, стр. 72.

ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ