ИС: Неделя "Вестника знания", № 16
ДТ: 1911

Староста литературного цеха

(Корней Чуковский)

- Смелая тема, - скажут одни.

- Рискованная задача, - скажут другие.

А я скажу просто: своевременный, наболевший вопрос, нуждающийся в самой строгой, беспристрастной разработке.

Когда-то писать о критиках значило охватить целую литературную эпоху, касаться определенных мнений, вкусов, требований, теперь - не то. Сейчас перед нами литературный цех, главным старостой которого является Корней Чуковский. Он принимает в цех, он верстает по группам, он благословляет избранных, а назавтра их развенчивает, ибо он един и нет ему "равных". И когда в литературе хозяйничает Корней Чуковский, когда он ставит плюсы и минусы народившимся и нарождающимся талантам, мы должны подумать о нашем поколении…

Корней Чуковский резок, и в этом главный успех его; существует большинство с определенным убеждением, что нападки, ругань и упреки создают хорошую рекламу, и с подобным материалом приступают они к спекулированию в своей области. Чуковский как бы почуял тайну подобной популярности, и во всем из написанного им - он безнадежно резок, так что порой кажется, что перед вами - не критик литературных произведений, а выскочка.

Белинский, Добролюбов, Писарев, Михайловский, Скабичевский - вот ряд имен, представивший в своих произведениях сокровищницу русской литературы любовно, ценно. Точно в архивах древнего музея, схоронены в критике прошлого жемчужины, которые и теперь могут быть нанизаны, как лучшее украшение, как немеркнущее ожерелье. Но Чуковский порвал эти связки; нити распались и жемчужины покатились под самые ноги его, и он - такой алчный, такой жадный, не поднимает их. Вот ему почудилось, что Алексей Н. Толстой - жемчужина, и он накинулся на нее, облюбовывая, лаская, а под конец жемчужину таланта его растер в порошок. Но у Чуковского нет мнения, нет определенного взгляда на то, что вредно и что может оказаться полезным. Так, недавно еще он письмом в "Речи" сожалел, что его статья о Тарасе Шевченко перепечатана где-то. "Я, - пишет Чуковский, - не согласен теперь с ее содержанием", и мы не можем быть уверены, что сейчас Чуковский не строчит опять "письма в редакцию", что он не согласен с предыдущим письмом своим. Сжигает то, чему он поклонялся, и поклоняется тому, что сжег. Он все это сжигает безжалостно, он поистине "разбойник пера". Он вышел в дальнюю дорогу литературной критики, не оглянувшись ни разу назад; больше того, он не замечает даже случайно встречающихся на пути великих памятников. У Чуковского нет никакой школы, он не взял у Белинского ни одного искреннего жеста, он не перенял ничего у Добролюбова, эстетическая чуткость Михайловского и его индивидуальность не коснулись самостоятельности Чуковского… Ему в жизни просто повезло; самое "великое" из написанного им - это труд о Нате Пинкертоне.

И, тем не менее, Чуковский этой лекцией всполошил не один десяток молодежи. Так, недавно еще Скабичевский выпустил свою почти предсмертную книгу, озаглавив ее: "Первое 25-летие моих литературных мытарств". Это критик последнего периода нашего времени, он еще успел захватить многих из современных, но, если он назвал свою жизнь "литературными мытарствами", то значит, так недавно еще критику не все улыбалось, что были и тернистые пути, что была какая-то тяжкая ноша. Куда все это девалось, почему Чуковский вышел в путь без тяжести литературных переживаний, без сознания той ответственности перед литературой, которое не находило даже у Белинского иного определения, как только - "путь без роз, гоненья злых, да хлеб, смоченный слезами"… А у Корнея Чуковского трубочка с крестом во рту и цветочек в петлице. И он знает, что дешевизну его эффектов подсмотрели, что ему больше не верят, и поэтому прибегает к малоубедительному способу. Так, например, в статье о Блоке* (стр. 39) он свое мнение подкрепляет цитатой из отзыва М. Волошина, в статье о Горьком (стр. 107) он приводит мнение Мережковского, говоря о Скитальце-Петрове (стр. 108), он ссылается на А. Горнфельда, упоминая о поэте Лукьянове, он вцепляется в критика Кранихфельда (стр. 111), останавливаясь на разборе произведений поэта А. Рославлева (стр. 144), Чуковский приводит длинную цитату из Андрея Белого.

Далее он цитирует Редько о Сергееве-Ценском, Гершензона - о Дымове, Философова - о Максиме Горьком, Айхенвальда - о Чехове. Отчасти этому можно радоваться; это свидетельствует о том, что в книге есть и ценные страницы, состоящие из коллективных цитат разнообразных критиков. Но, к сожалению, Чуковский так многословен, что все цитаты блекнут в сравнении с обилием его мнений и эпитетов…

Корней Чуковский недоволен и брызжет слюной в сторону создавших "городскую литературу", слишком вылощенную и изящную. "Вся литература, - говорит он, - создана в городе, городом и для города, и я нарочно в самом начале этой книжки взял наименее городского поэта Бальмонта, чтобы обнаружить, что и он, романтик старинного закала, почти всецело сложился под давлением вывесок, газет и тротуаров"… Смею уверить читателя, что эту цитату из предисловия к книжке Корнея Чуковского "От Чехова до наших дней" я не исказил и дал точную фототипию здесь. Чуковский берет специально, в пику городской литературе, менее городского поэта - Бальмонта, чтобы обнаружить, что он… городской поэт.

Так и хочется просить Чуковского разрешить одновременно и еще одну задачу: отчего керченские селедки называются керченскими, оттого ли, что они в Керчи, или Керчь называется Керчью оттого, что в ней керченские селедки?

Но вы думаете, что Чуковский ищет чернозема русской литературы, деревенской простоты и ясности быта! Что ему мила искренность деревенского человека, пошехонца. Он с одинаковым спокойствием может разрушить и "Дворянское гнездо" и опрокинуть вверх тормашками Глеба Успенского. Чуковскому не по душе литература "города", с его оглушительным шумом, с пряными духами, со шлифовкой огромных витрин, с гудением автомобилей, а главное, с изысканно вежливым языком, напыщенными словами, деликатными манерами, но он через две страницы забывает, что не любит этого. Перед ним - Куприн, где простор и ясность стиля неопровергаемы. Нет экзотичности форм, тенденций в стилизации, импрессионистского духа, мишуры; здесь быт дохнул на нас свежим деревенским языком, в каждом слове чуется взрыхленность здоровой земли, и Чуковский ошеломлен. Но постепенно он приходит в себя, спокойно макает перо и со страницы 690-ой начинает "разделывать" Куприна. "А почему Куприн любит повторять много раз слово "часто", а почему у Куприна так часто встречается слово "бывает"…" И этого Чуковскому достаточно, чтобы на протяжении тридцати страниц доказывать, что Куприн - "зрячий крот", что он утратил этические и эстетические нормы, что он весь во власти случайностей, что Куприн только приспособляется к "быту". Вот Чуковский бесповоротно столкнулся с лучшим произведением Куприна "Мелюзга". Чуковский не выдержал и смущенно сознался, что это лучшее произведение во всем сборнике рассказов Куприна.

Здесь выводится жизнь двух деревенских интеллигентов: фельдшера и учителя. Фельдшер одинок, покинут и весь уходит в лечение крестьян, рвет зубы, своеобразно оперирует, прижигает ляписом раны, а учитель изо дня в день сидит в тулупе в холодном классе, где у всех изо рта вылетают клубы пара, и он зубрит с детьми и разбирает басни Крылова. Куприн дает просто, не усугубляя ничем надуманным, картину деревенской жизни двух интеллигентов, мелюзги, и в этом столько правды, столько "быта" и абсолютное отсутствие "манжетных" фраз. Но Чуковский - критик, а потому он и находит, что Куприн "все же не бытописатель, не бытовик, не певец быта, как принято называть его в нашей литературе" (стр. 86). Чуковский как-то упорно три раза подчеркивает слово "быт", отрешая от него Куприна, несмотря на то, что налицо полнейшая тождественность бытовой жизни у бытового Куприна с тем, что нужно Чуковскому на предыдущей странице.

А впрочем - нужно ли?

Не кокетничает ли Корней Чуковский со всеми? Он чувствует зуд "критический" и начинает жестикулировать пером. Правда, его жестикуляции переходят в "бокс", а иногда просто в хулиганскую развязность, с большими размахами кулака и сильными словечками, но ведь критик критики не боится.

Белинский был великим критиком - пророком; он первый истолковал творчество Пушкина и всей допушкинской литературы. Он определил Гоголя, он восторгался Лермонтовым, и вообще в истории русской литературы 40-х годов мимо Белинского не прошло незамеченным ни одно дарование.

Критики того периода творили в предвидении. И если теперь Корней Чуковский - тоже критик, тоже определяет и творит, являясь пророком новой эпохи ХХ столетия, не может ли он предсказать конец и окончательное падание своего навязчивого дарования. Когда пройдет чуковско-пинкертоновская волна пошлости, и на поверхности русской литературы останутся серебристые круги и кристально чистое отражение!

С.Б. Фрид

* "От Чехова до наших дней"

Яндекс цитирования