ИС: Знамя, № 6
ДТ: 1987

Зощенко в дневниках Чуковского

Когда они познакомились, Чуковскому было 37, а Зощенко не исполнилось и 24-х. Чуковский в то время был один из самых знаменитых и влиятельных русских критиков. А Зощенко - никому неведомый сотрудник угрозыска, недавно демобилизовавшийся из армии и только-только делающий первые свои шаги в литературе. Чуковский (вместе с Евгением Замятиным, Михаилом Лозинским и Виктором Шкловским) руководил "Студией" при издательстве "Всемирная литература", в которой Зощенко (вместе с Николаем Никитиным, Львом Лунцем, Елизаветой Полонской, Ириной Одоевцевой и другими молодыми литераторами) проходил азы литературной науки.

Казалось, было бы вполне естественно, если бы Чуковский в этой ситуации относился к Зощенко с некоторым оттенком снисходительности, как опытный и признанный литературный мэтр к робкому ученику. Но Чуковский был человеком, для которого не существовало никакой субординации, кроме субординации таланта. Да и Зощенко, по правде говоря, по самому складу своей личности меньше всего был приспособлен к роли покладистого, робкого ученика. Очень характерна в этом смысле история, которую К. И. Чуковский рассказывает в своих воспоминаниях. Студийцам как-то было задано написать о Надсоне.

"Принес свою работу и Зощенко - на длинных листах, вырванных из бухгалтерской книги.

Принес и подал мне с еле заметной ухмылкой.

- Только это совсем не о Надсоне...

- О ком же?

Он помолчал.

- О вас...

Придя домой, я начал читать его рукопись и вдруг захохотал как сумасшедший. Это была меткая и убийственно злая пародия на мою старую книжку "От Чехова до наших дней". С сарказмом издевался пародист над изъянами моей тогдашней литературной манеры, очень искусно утрируя их и доводя до абсурда... Никогда еще ни один самый язвительный критик не отзывался о моих бедных писаниях с такой сосредоточенной злостью. Именно в этом лаконизме глумления и сказалось мастерство молодого писателя..."1

Будучи сам великим мастером и сосредоточенной злости и лаконичного глумления, Чуковский сразу сумел по достоинству оценить силу и меткость нанесенного удара. "Он по когтям узнал его тотчас". А то обстоятельство, что удар был нанесен не кому-нибудь, а ему самому, ничуть не помешало ему испытать радостное художественное наслаждение, мгновенно растворившее всю горечь обиды, если даже таковая и была.

Но это воспоминания, написанные чуть не полвека спустя. Такой срок не только не исключает, но даже наверняка предполагает невольную аберрацию. Впрочем, дело даже не только в сроке, не только в том, что на давние свои отношения с молодым студийцем Михаилом Зощенко Чуковский в этих своих воспоминаниях глядит сквозь толщу десятилетий. Дело в том, что автор воспоминаний, написанных в 1965 году, как бы правдиво он ни старался воссоздать атмосферу тех далеких лет, не может ведь полностью отрешиться от знания того, кем этот молодой студиец впоследствии стал. Как говорит персонаж одного зощенковского рассказа: "Если бы Пушкин жил в наше время, мы б ему устроили райскую жизнь. Конечно, если бы мы знали, что из него получится именно Пушкин".

Какой бы сверхъестественной проницательностью ни обладал Чуковский-критик, но в 1919 году он все-таки еще не мог быть абсолютно уверен, что из этого молодого студийца "получится именно Зощенко". В 1965 году, сочиняя свои воспоминания, он это уже совершенно точно з н а л. Не приходится удивляться поэтому, что в его мемуарах, как, впрочем, почти в любых воспоминаниях о знаменитом человеке, уже завершившем свой жизненный путь, преобладает интонация почтительного восхищения.

Странички дневника Чуковского, относящиеся к 20-м годам, дают нам редкую возможность точно вычислить "угол отклонения" от реальности, неизбежный в свидетельстве каждого мемуариста.

Зощенко в то время, к которому относятся дневники Чуковского, еще не написал лучших своих книг. Но отношение Чуковского к нему здесь примерно такое же, как в мемуарах, написанных сорок лет спустя: глубоко уважительное, серьезное, почтительно-восторженное. Даже в тех случаях, когда он замечает в своем герое черты, кажущиеся ему комическими, чувствуется: он ни на секунду не забывает, что в лице Зощенко судьба свела его с одним из самых значительных и крупных писателей своего времени. Последняя фраза, заключающая запись от 12 января 1934 года, говорит об этом прямо: "Я считаю его самым замечательным писателем современности". Чтобы осознать в полной мере всю весомость этой лаконичной оценки, не мешает вспомнить, что в то время еще был жив Горький, в самом расцвете своих сил и художественных дарований находились Алексей Толстой, Бабель, Платонов, Булгаков.

То обстоятельство, что Чуковский так рано понял и оценил необыкновенный талант Михаила Зощенко, конечно, весьма примечательно. И все-таки, если бы все значение этих отрывков из Дневника сводилось лишь к тому, что они не противоречат свидетельству мемуариста, цена им была бы не столь велика. Странички эти интересны прежде всего тем, что они открывают нам нечто новое не только в Чуковском, но и в Зощенко.

Приведу лишь один пример.

Как отмечает в своем Дневнике Чуковский, в 1929 году Госиздат предложил Михаилу Зощенко издать трехтомное собрание его рассказов.

Передавая писателю это в высшей степени лестное предложение издательства, Корней Иванович, вероятно, не сомневался, что Зощенко будет не только польщен, но и от души обрадован: издание трехтомника - это ведь не только признание заслуг писателя перед литературой, это еще и немалая материальная выгода. А какой писатель не дорожит возможностью получить хороший гонорар! Помимо чисто житейских радостей, это еще и возможность спокойно работать, не размениваясь на мелочи, на обязательную литературную поденщину. Благословенная и столь редко достижимая возможность писать для себя, для души - так, как хочется, но думая о заработке, о хлебе насущном. В деньгах Зощенко очень нуждался, это Чуковский знал совершенно точно.

Короче говоря, Чуковский имел все основания полагать, что Зощенко, узнав, какой он приготовил ему нынче сюрприз, будет счастлив.

Но Зощенко не только не выразил по этому поводу восторга, но даже не проявил ни малейшей заинтересованности.

Он сказал:

- Это мне не любопытно. Получишь 15 тысяч и разленишься, ничего делать не захочешь. Писать бросишь. Да и не хочется мне в красивых коленкоровых переплетах выходить. Я хочу еще года два на воле погулять - с диким читателем дело иметь.

Первая мотивировка ("Получишь 15 тысяч, разленишься"), конечно, тоже очень интересна. В ней тоже резко выражен необыкновенный склад ума и характера этого удивительного человека. Но для понимания творчества писателя Михаила Зощенко, для проникновения в самую суть его художественного метода гораздо важнее вторая ("Хочу с д и к и м читателем дело иметь").

Кто он такой - этот д и к и й читатель, контакт с которым ему был важнее и дороже и денег, и почета, и красивых коленкоровых переплетов?

В той же дневниковой записи от 26 марта 1929 года Чуковский замечает:

"Зощенко весь захвачен теперь своей книгой "Письма к писателю", прочитал ее мне всю вслух. В ней нет для меня того обаяния, которое есть в других книгах Зощенки, но, хотя вся она состоит из чужого материала, она вся - е г о, вся носит отпечаток его личности".

Года за полтора до этого (8 августа 1927 года) Чуковский записал в своем Дневнике такую реплику Зощенко:

- Боже, какие дурацкие получаю я письма... Хорошо бы напечатать собрание подлинных писем ко мне - с маленьким комментарием, очень забавная вышла бы книга...

Не исключено, что Зощенко лукавил, сознательно делал вид, что не придает этому замыслу серьезного значения. Но очень может быть, что тогда он еще и в самом деле не подозревал, во что выльется эта его вскользь брошенная идея.

Так или иначе, но письма читателей, о которых он говорит, были названы им дурацкими, а будущая книга, в которую ему хотелось бы эти письма собрать, - забавной. Немудрено, что, когда книга была готова, она показалась Чуковскому не более чем собранием курьезов.

Но сам Зощенко относился к этой своей книге иначе.

В 1933 году, завершая свою повесть "Возвращенная молодость", он писал:

"Скоро 15 лет, как я занимаюсь литературой...

За 14 лет я написал 480 рассказов (и фельетонов), несколько повестей, две маленькие комедии и одну большую. А также выпустил мою самую интересную (документальную) книгу - "Письма к писателю"2.

Зощенко не лукавил, называя с а м о й и н т е р е с н о й своей книгой не "Рассказы Назара Ильича, господина Синебрюхова", и не "Сентиментальные повести", и даже не рассказы, принесшие ему ни с чем не сравнимый успех ("Баня", "Аристократка" т. п.), а почти не замеченную ни читателем, ни критикой книгу "Письма к писателю".

Это было сказано не в запальчивости, не в пылу полемического задора. Эту книгу он и в самом деле считал для себя принципиально важной.

Книге было предпослано небольшое авторское предисловие, в котором, между прочим, говорилось:

"Последние 2-3 года я получаю от читателей довольно много писем... Меня запрашивают, как жить, как писать стихи и что читать. Мне предлагают сюжеты, критикуют меня, одобряют и поругивают.

Видимо, читатель меня воспринимает не совсем так, как критика"3.

Критика воспринимала Зощенко как сатирика и юмориста. Его "мелкая журнальная юмористика" рассматривалась как своего рода коллекция казусов, курьезов. Его персонажи воспринимались как некое сборище монстров:

"Цель его сатиры - добытчики личного счастья, люди однобоких качеств, умеющие только брать... Приобретатели личных благ, иногда лирические, иногда грубые, изредка хитроумные, всегда алчно-практичные. По этой вбетонированной в обывательщину цели Зощенко бьет всем разнообразием своего оружия"4.

Читатель воспринял Зощенко иначе. Он воспринял все эти комические истории всерьез. Не как казусы и курьезы, а как маленькие драмы и трагедии, как поучительные - иногда веселые, а иногда грустные - "случаи из жизни". Он воспринял его в том качестве, в каком всякий нормальный читатель воспринимает своего писателя: в качестве о т о б р а з и т е л я и у ч и т е л я ж и з н и. Именно поэтому он "предлагает ему сюжеты" и "запрашивает его, как жить".

Эти "Письма к писателю" имели для Зощенко огромное значение по многим причинам. Но главным образом потому, что они подтверждали: настоящий, подлинный его читатель (тот самый "дикий" читатель, на которого он ориентировался) воспринимает его совсем не так, как читатель-интеллигент (критика). И вся штука в том, что именно он, вот этот самый "дикий" читатель, и воспринимает его п р а в и л ь н о. Так, как о н с а м х о т е л б ы, чтобы его воспринимали.

Незадолго до того, как вышла в свет книга "Письма к писателю", Зощенко обнародовал свое писательское кредо:

"...В литературе существует так называемый "социальный заказ". Предполагаю, что заказ этот в настоящее время сделан неверно.

Есть мнение, что сейчас заказан красный Лев Толстой.

Видимо, заказ этот сделан каким-нибудь неосторожным издательством. Ибо вся жизнь, общественность и все окружение, в котором живет сейчас писатель, - заказывают конечно же не красного Льва Толстого. И если говорить о заказе, то заказана вещь в той неуважаемой, мелкой форме, с которой, по крайней мере раньше, связывались самые плохие литературные традиции.

Я взял подряд на этот заказ.

Я предполагаю, что не ошибся..."5

Фраза о "неуважаемой, мелкой форме", с которой р а н ь ш е "связывались самые плохие литературные традиции", несет в себе откровенный полемический заряд. Острие этой полемики, или, как выразился бы сам Зощенко, жало этой художественной сатиры, было направлено против критики, ориентирующейся на старые, почтенные формы, апробированные высокой традицией. Сам он к этим устоявшимся формам относился без всякого почтения:

"Мне просто трудно читать сейчас книги большинства современных писателей. Их язык для меня - почти карамзиновский. Их фразы - карамзиновские периоды. Может быть, какому-нибудь современнику Пушкина так же трудно было читать Карамзина, как сейчас мне читать современного писателя старой литературной школы"6.

О языке Зощенко уже тогда писались специальные статьи и исследования. Соображения высказывались самые разные, но, в общем, все исследователи сходились на том, что этот, искаженный, нарочито уродливый язык не что иное, как и н с т р у м е н т с а т и р ы, едва ли не самый действенный инструмент, с помощью которого Зощенко так талантливо, так убийственно разоблачает, дискредитирует мещанина-обывателя.

Но Зощенко и тут держался другого мнения. Характерные особенности своего неповторимого стиля он отнюдь не склонен был рассматривать как нарочитое искажение, нарочитое уродование русского языка. Он всегда утверждал нечто противоположное:

"...Новеллы написаны мной просто правильным языком, а эффект упрощения опять-таки достигнут иными путями. И пусть критики более внимательно смотрят, как это сделано. Никакого "мещанского сказа" тут у меня нет..."7

..."Вся трудность моей работы свелась главным образом к тому, чтобы научиться так писать, чтобы мои сочинения были всем понятны. Мне много для этого пришлось поработать над языком... Я немного изменил и облегчил синтаксис... Это позволило мне быть понятным тем читателям, которые не интересовались литературой. Я несколько упростил форму рассказа (инфантилизм?), воспользовавшись неуважаемой формой и традициями малой литературы"8.

"Я пишу очень сжато. <Ф>раза у меня короткая. Доступная бедным..."9

Как видим, это была сознательная установка. Зощенко работал не вслепую, не на ощупь. Он отлично знал, чего хотел, к какой цели стремился:

"Я только хочу сделать одно признание. Может быть, оно покажется странным и неожиданным. Дело в том, что я - пролетарский писатель. Вернее, я пародирую своими вещами того воображаемого, но подлинного пролетарского писателя, который существовал бы в теперешних условиях жизни и в теперешней среде... Я только пародирую. Я временно замещаю пролетарского писателя"10.

Признание это ("Я - пролетарский писатель") таило в себе куда более серьезный и важный смысл, чем могло показаться с первого взгляда. Вот почему для Зощенко было так важно, что "дикий" (не интересующийся литературой) читатель воспринял его не так, как воспринимала критика.

Этот читатель воспринял Зощенко именно как "пролетарского писателя", всерьез описывающего его "пролетарскую" жизнь.

Теперь понятно, почему Михаила Зощенко не прельстила перспектива издать трехтомное собрание своих сочинений в красивых коленкоровых переплетах, почему он предпочел "гулять на воле, с диким читателем" - печатать свои "мелкие" рассказы тощими книжонками в бумажных обложках, многотиражными дешевыми приложениями к "Крокодилу" и "Смехачу".

Это был не каприз, не случайная прихоть. Это была выношенная, хорошо продуманная позиция. За этим стояло очень ясное и определенное понимание смысла и целей своей работы.

Я рассмотрел здесь, в сущности, только одну из предлагаемых вниманию читателя дневниковых записей Чуковского. Но могу со всей ответственностью утверждать, что буквально каждая из них таит в себе столь же законченный и исполненный не менее важного содержания "сюжет". В частности, совершенно особый интерес представляют записи, в которых речь идет о болезни Зощенко и о многочисленных его попытках самоизлечения. Они проливают свет на историю создания одного из самых загадочных зощенковских творений.

Сравнительно недавно в бумагах Гоголя была найдена любопытная запись. Датирована она 26 июля 1847 года:

"Припомнить все случаи, которые производили самые сильные смущения и душевные страдания.

Какие именно из этих душевных страданий были сильнее других и невыносимей.

Почему они невыносимы и почему нельзя преодолеть их.

Собрать и изложить это непреодолимое и доказать, что точно никакими силами нельзя преодолеть его.

В заключение рассмотреть в самом себе, какие нервы у нас чувствительнее и раздражительнее прочих"11.

В короткой заметке этой явно заключено зерно какого-то не совсем обычного - то ли художественного, то ли научного - гоголевского замысла.

Гоголь, как мы знаем, этот свой замысел не осуществил. Но по странному стечению обстоятельств его осуществил (без малого столетие спустя) другой русский писатель - Михаил Зощенко. Во всяком случае, он совершил нечто очень похожее на то, что собирался сделать Гоголь. Речь идет о книге "Перед восходом солнца", публиковавшейся в журнале "Октябрь" в 1943 году (№№ 6-7 и 8-9). Окончание книги вышло в свет почти тридцать лет спустя ("Звезда", 1972, № 3) под другим названием: "Повесть о разуме". Читатели 70-х годов, естественно, восприняли "Повесть о разуме" как совершенно самостоятельное (и весьма слабое) сочинение, затерявшееся в архиве писателя и неведомо зачем вытащенное вдруг на свет божий. Им ведь было невдомек, что эта так называемая "повесть" представляет собой о к о н ч а н и е книги, начало которой было опубликовано три десятилетия назад. Лишь сейчас, в только что вышедшем 3-м томе собрания сочинений Михаила Зощенко повесть "Перед восходом солнца" предстала наконец перед читателем в своем полном виде.

Говоря о многочисленных попытках Зощенко тем или иным способом преодолеть свои душевные страдания, Чуковский, как правило, комментирует их иронически. Иногда даже довольно зло: "Очень возится со своей душой человек" (8 августа 1927). Но одна из этих записей вдруг представляет все эти "чудачества" Зощенко в совершенно неожиданном свете:

"...Он задал мне вопрос: должен ли писатель быть добрым?.. Видно, что этот вопрос страшно (его) интересует. Он вообще ощущает себя каким-то инструментом, который хочет наилучше использовать. Он видит в себе машину для производства плохих или хороших книг и принимает все меры, чтобы повысить качество продукции" (конец августа 1927).

Тут Чуковский попал в самый нерв, в самую болевую точку. Зощенко так мучительно и сладострастно "возился со своей душой" не только и не столько даже потому, что хотел избавиться от своей тоски, от своей ужасной болезни, сколько потому, что ощущал себя "каким-то инструментом", который он хотел "наилучше использовать". Именно поэтому, получив предложение издать трехтомник избранных рассказов, он категорически отказывается. Именно поэтому, сделав "ставку на нормального человека" (конец августа 1927), он сомневается: правильно ли это? Да, допустим, эксперимент удастся и он станет таким, как все. Но станет ли он после этого лучше писать? Вот в чем вопрос! Болезнь свою он хочет понять не саму по себе, а как фактор, мешающий или помогающий ему быть писателем. (Отсюда, кстати, этот особый, повышенный интерес к судьбе и личности Гоголя.) И похоже, что, если он убедится, что болезнь п о м о г а е т ему творить, он даже предпочтет остаться со своею болезнью.

Эта "возня" Зощенко со своей душой, занимающая в дневниках Чуковского такое большое место и так неожиданно им интерпретируемая, дает возможность совершенно по-новому прочесть не только "Перед восходом солнца", но и такую, думаю, до сих пор до конца еще не понятую его книгу, как "Возвращенная молодость".

Но это особая тема, требующая отдельного разговора.

Вернемся к Дневнику Чуковского. Читатель уже имел случай заглянуть в него. Первая публикация отрывков из этого Дневника была посвящена Блоку12.

Автор вступительной статьи к публикуемым отрывкам о Блоке, сравнив то, что Чуковский писал и печатал о Блоке для читающей публики, с тем, что он записывал в своем Дневнике для одного себя, справедливо отметил, что в воспоминаниях Чуковского "не оказалось ни одного факта, ни одного эпизода, ни одной реплики Блока, которые не были бы в свое время записаны в Дневнике". В своих воспоминаниях о Блоке Чуковский, таким образом, рассказывал читателю "не о том, что сохранилось в его памяти, но о том, что сохранилось в его архиве"13.

В данном случае дело обстоит иначе.

Образ Зощенко, встающий со страниц Дневника Чуковского, не вполне совпадает с тем образом, который донесли до нас его воспоминания. В Дневнике он не только крупнее, но и сложнее, трагичнее. И в этом, на мой взгляд, как раз и состоит главная ценность этой новой публикации.

Бенедикт Сарнов

1 Корней Чуковский. Современники. Собр. соч. в шести томах. Том 2. М., 1965, стр. 493.

2 Мих. Зощенко. Избранные произведения в двух томах. Том 2. Л., 1968, стр. 162-163.

3 Мих. Зощенко. Письма к писателю. Л., 1929, стр. 5.

4 Конст. Федин. Писатель, искусство, время. М., 1957, стр. 175.

5 Мастера современной литературы. Михаил Зощенко. Статьи и материалы. Л., 1928, стр. 8-9.

6 Мастера современной литературы. Михаил Зощенко. Статьи и материалы. Л., 1928, стр. 11.

7 Литература должна быть народной. В кн.: Мих. Зощенко. Рассказы, повести, фельетоны, театр, критика. Л., Гослитиздат, 1937.

8 Мих. Зощенко. Избранные произведения в двух томах. Том 2. Л., 1968, стр. 162.

9 Мастера современной литературы. Михаил Зощенко. Статьи и материалы. Л., 1928, стр. 11.

10 Там же, стр. 10.

11 "Наука и жизнь", № 3, 1966. Н. В. Гоголь. О тех душевных расположениях и недостатках наших, которые производят в нас смущение и мешают нам пребывать в спокойном состоянии. Публикация С. Бессонова, стр. 92.

12 Письма Блока к К. И. Чуковскому и отрывки из Дневника К. И. Чуковского. Вступительная статья, публикация и комментарии Е. Ц. Чуковской. В книге: Литературное наследство. Александр Блок. Новые материалы и исследования. Книга вторая. М., 1981, стр. 232-272.

13 Там же, стр. 236.

Корней Чуковский

ИЗ ДНЕВНИКА

1921


24 мая. <...> Вчера вечером в Доме Искусств был вечер "Сегодня", с участием Ремизова, Замятина - и молодых: Никитина, Лунца и Зощенко. Замятин в деревне - не приехал. Зощенко - темный, больной, милый; слабый, вышел на кафедру (т. е. сел за столик) и своим еле слышным голосом прочитал "Старуху Врангель" - с гоголевскими интонациями, в духе раннего Достоевского. Современности не было никакой - но очень приятно. Отношение к слову - фонетическое.

Для актеров такие рассказы - благодать. "Не для цели торговли, а для цели матери" - очень понравилось Ремизову, который даже толкнул меня в бок. Жаль, что Зощенко такой умирающий: у него как будто порвано все внутри. Ему трудно ходить, трудно говорить: порок сердца и начало чахотки.

28 мая. Вчера, в воскресение, были у меня вполне прелестные люди: "Серапионы". <...> пришли два Миши: Миша Зощенко и Миша Слонимский. Зощенко темный, молчаливый, застенчивый, милый. Не знаю, что выйдет из него, но сейчас мне его рассказы очень нравятся. Он (покуда) покладист. О рассказе "Рыбья самка" я сказал ему, что прежний конец был лучше; он ушел в Лидину комнату и написал прежний конец. О его предисловии к Синебрюхову я сказал ему, что есть длинноты, он сейчас их выбросил. Все серапионы говорят словечками его рассказов. "Вполне прелестный человек", "блекота" и пр. стало уже крылатыми словами. Он написал кучу пародий, - говорят, замечательных. К Синебрюхову он нарисовал множество рисунков.

1926


25 янв[аря]. <...> Неделю тому назад я был у Мейерхольда. Он пригласил меня к себе. (Очень потолстел, стал наконец "взрослым" и "сытым".) Пропало прежнее голодное выражение его лица, пропал этот вид орленка, выпавшего из родного гнезда. Походка стала тверже и увереннее. Ноги в валенках - в таких валенках, которые я видел только на Горьком - выше колен, тонкие, изящные, специально для знаменитостей, и можно засовывать за их голенища руки. Он принял меня с распростертыми. <...>

Приехал сюда Мейерх[ольд] повидаться с Ленингр[адскими] писателями, дабы заказать им пьесы. Заказал Федину и Слонимскому, но с Зощенкой у него дело не вышло. Зощенко (которого Мейерхольд как писателя очень любит) отказался прийти к Мейерхольду и вообще не пожелал с ним знакомиться, сославшись на болезненное свое состояние.

Это меня так взволновало, что я в тот же день отправился к Зощенко. Действительно, его дела не слишком хороши. Он живет в "Доме Искусств" одиноко, замкнуто, насупленно. Жена его живет отдельно. Он уже несколько дней не был у нее. Готовит он себе сам на керосинке, убирает свою комнату сам и в страшной ипохондрии смотрит на все существующее. "Ну на что мне моя "слава", - говорит он. - Только мешает! Звонят по телефону, пишут письма! К чему? На письма надо отвечать, а это такая тоска!" Едет на днях в провинцию, в Москву, в Киев, в Одессу (кажется) читать свои рассказы, - с ним вместе либо Лариса Рейснер, либо Сейфуллина, - и это ему кажется страданием. Я предложил ему поселиться вместе зимой в Сестрорецком курорте, он горячо схватился за это предложение.

1927


5 августа. <...> Два раза б[ыл] у меня Зощенко. Поздоровел, стал красавец, обнаружились черные брови (хохлацкие) - и на всем лице спокойствие, словно он узнал какую-нибудь великую истину. Эту истину он узнал из книги J. Marcinowski "Борьба за здоровые нервы" 1 - которую привез мне из города. "Человек не должен бороться с болезнью, потому что эта борьба и вызывает болезнь. Нужно быть идеалистом, отказаться от честолюбивых желаний, подняться душою над дрязгами, и болезнь пройдет сама собою! - вкрадчиво и сладковато проповедует он. - Я все это на себе испытал, и теперь мне стало хорошо". И он принужденно усмехается. Но из дальнейшего выясняется, что люди ему по-прежнему противны, что весь окружающий быт - вызывает в нем по-прежнему гадливость, что он ограничил весь круг своих близких тремя людьми, <...> что по воскресениям он уезжает из Сестрорецка в город, чтобы не видеть толпы. По поводу нынешней прессы: кто бы мог подумать, что на свете столько нечестных людей! Каждый сотрудник "Кр[асной] Г[азеты]" с дрянью в душе - даже Радлов (который теперь ред[актор] "Бегемота").

О Федине: Рабиндранат Тагор. Он узнал, что я так называю его - и страшно обиделся.

О Л.: "Я вчера видел его жену. Красивая, но какая наглая!" О себе. "Был я в Сестрорецком курорте. Обступили меня. Смотрят как на чудо. Но почему? - "вот человек, который получает 500 рублей".

Стал я читать книгу, которую он привез мне из города - труизмы в стиле Christian Science2. Но все они подчеркнуты Зощенкой - и на полях сочувственные записи. Подчеркиваются такие сентенции: "Путь к исцелению лежит в нас самих, в нашем личном поведении. Наша судьба в наших собственных руках". А записи такие: "И литература должна быть прекрасна! (Английская литература.)"

6 августа. Суббота. С утра пришел Зощенко. Принес три свои книжки: "О чем пел соловей", "Нервные люди", "Уважаемые граждане". Жалуется, что Горохов исказил предисловие к "Соловью". Ему, очевидно, хотелось посидеть, поговорить о своих вещах, но я торопился к Луначарскому, и мы пошли вместе. <...> Погода прекрасная, я в белом костюме. Зощенко в туфлях на босу ногу, еле протискались в парк (вход 40 копеек) и прямо в ресторан, чрез который - проход к Луначарскому. Зощенко долго отказывался, не хотел идти, но я видел, что он просто робеет, и уговорил его пойти со мной.

- Всеволод Иванов рассказывает, что Лунач[арский] остался тут, на курорте, потому что ему не дали валюты, не позволили вывезти деньги за границу, а ему, Всеволоду, позволили, и он взял с собой 1,5 тысячи.

- Хорошо пишет Всеволод. Хорошо. Он единственный хороший писатель.

Войдя в ресторан, мы сразу увидали Луначарского. Он сидел за столом и пил зельтерскую. Я познакомил его с Зощенкой, и пошли к нему в номер, он впереди, не оглядываясь. Вошли в комнату. Там секретарь Лунач[арского] стал показывать ему какие-то карточки - фотографии, привезенные из Москвы, киноснимки: "Луначарский у себя в кабинете (в Наркомпросе)". Тут же была и Розенель - стройная женщина с крашеными волосами и прелестная девочка, ее дочка, с бабушкой. Луначарский нас всех познакомил, причем девочке говорил по трафарету:

- Знаешь, кто это? Это - Чуковский.

Оказалось, что в семье Наркома того самого ведомства, которое борется с Чуковщиной, гнездится эта страшная зараза.

Розенель (мне): Я вас сразу узнала по портрету... По портрету Анненкова3. (Зощенко): А вас на всех портретах рисуют непохоже... Как жаль, что в ваших вещах столько мужских ролей - и ни одной роли для женщин. Почему вы нас так обижаете? <...>

Тут Зощенко поведал мне, что у него, у Зощ[енки], арестован брат его жены - по обвинению в шпионстве. А все его шпионство заключалось будто бы в том, что у него переночевал однажды один знакомый, который потом оказался как будто шпионом. Брата сослали. Хорошо бы похлопотать о молодом человеке: ему всего 20 лет. Очень бы обрадовалась теща.

- Отчего же вы не хлопочете?

- Не умею.

- Вздор! Напишите бумажку, пошлите к Комарову или к Кирову.

- Хорошо... непременно напишу.

Потом оказалось, что для Зощенки это не так-то просто. - Вот я три дня буду думать, буду мучиться, что надо написать эту бумагу... Взвалил я на себя тяжесть... Уж у меня такой невозможный характер.

- А вы бы вспомнили, что говорит Марциновский.

- А ну его к черту, Марциновского.

И он пошел ко мне, мы сели под дерево, и он стал читать свои любимые рассказы: "Монастырь", "Матренищу", "Исторический рассказ", "Дрова".

И жаловался на издателей. "ЗИФ" за "Уважаемых граждан" платит ему 50% гонорара, "Пролетарий" его и совсем надул, только и зарабатываешь, чтоб иметь возможность работать.

Зощенко очень осторожен - я бы сказал: боязлив. Дней 10 назад я с детьми ездил по морю под парусом. Это было упоительно. Парус сочинил Женя Штейнман4, очень ловкий механик и техник. Мы наслаждались безмерно, но когда мы причалили к берегу, оказалось, что паруса запрещены береговой охраной. Вот я и написал бумагу от лица Зощенко и своего, прося береговую охрану разрешить нам кататься под парусом. Луначарский подписал эту бумагу и удостоверил, что мы вполне благонадежные люди. Но Зощенко погрузился в раздумье, испугался, просит, чтобы я зачеркнул его имя, боится "как бы чего не вышло" - совсем расстроился от этой бумажки. <…>

23 августа. <...> Одно мое в эти дни утешение - Зощенко, который часто приходил ко мне на целые дни. Он очень волнуется своей книгой "О чем пел соловей", его возмущает рецензия, напечатанная каким-то идиотом в "Известиях", где "Соловей" считается мелкобуржуазным воспеванием мелкого быта5 - и в ответ на эту рецензию он написал для 2-го изд[ания] "Соловья" уморительное примечание к предисловию - о том, что автор этой книги Коленкоров один из его персонажей. Судьба "Соловья" очень волнует его, и он очень обрадовался, когда я сказал ему, что воспринимаю эту книгу как стихи, что то смешение стилей, которое там так виртуозно совершено, не мешает мне ощущать в этой книге высокую библейскую лирику. На других писателей (за исключением Всеволода Иванова) он смотрит с презрением. <...> Поразительно, что вид у него сегодня староватый, он как будто постарел лет на десять - по его словам, это оттого, что он опять поддался сидящему в нем дьяволу. Дьявол этот в нежелании жить, в тоскливом отъединении от всех людей, в отсутствии сильных желаний и пр. "Я, - говорит он, - почти ничего не хочу. Если бы, например, я захотел уехать за границу, побывать в Берлине, Париже, я через неделю был бы там, но я так ясно воображаю себе, как это я сижу в номере гостиницы и как вся заграница мне осточертела, что я не двигаюсь с места. Нынче летом я хотел поехать в Батум, сел на пароход, но доехал до Туапсе (кажется) и со скукой повернул назад. Эта тошнота не дает мне жить. И, главное, писать. Я должен написать другую книгу, не такую как "Сент[иментальные] рассказы", жизнерадостную, полную любви к человеку, для этого я должен раньше всего переделать себя. Я должен стать, как человек: как другие люди. Для этого я, например, играю на бегах - и волнуюсь, и у меня выходит "совсем как настоящее", как будто я и вправду волнуюсь, и только иногда я с отчаянием вижу, что это подделка. Я изучил биографию Гоголя и вижу, на чем свихнулся Гоголь, прочитал много медицинских книг и понимаю, как мне поступать, чтобы сделаться автором жизнерадостной положительной книги. Я должен себя тренировать - и раньше всего не верить в свою болезнь. У меня порок сердца, и прежде я выдумывал себе, что у меня колет там-то, что я не могу того-то, а теперь - в Ялте - со мной случился припадок, но я сказал себе "врешь, притворяешься" - и продолжал идти как ни в чем не бывало - и победил свою болезнь. У меня психостения, а я заставляю себя не обращать внимания на шум и пишу в редакции, где галдеж со всех сторон. Скоро я даже на письма начну отвечать. Боже, какие дурацкие получаю я письма. Один, например, из провинции предлагает мне себя в сотрудники: "Я буду писать, а вы сбывайте, деньги пополам". И подпись: "с коммунистическим приветом". А другой (я забыл, что). Хорошо бы напечатать собрание подлинных писем ко мне - с маленьким комментарием, очень забавная вышла бы книга".

Зощенко принес в жилетном кармане кусочек бумажки, на котором он написал подстрочное примечание к "Соловью" о том, что книгу эту писал не он, а Коленкоров. Мы заговорили о "Соловье", и я стал читать вслух эту повесть. З[ощенко] слушал, а потом сказал:

- Как хорошо вы читаете. Видишь, что вы все понимаете.

Эта похвала так смутила меня, что я стал читать отвратительно.

Мы вышли вместе из моей квартиры и зашли в Academia за письмами Блока. Там Зощенко показали готовящуюся книгу о нем - со статьею Шкловского, еще кого-то и вступлением его самого6. Я прочитал вступление, оно мне не очень понравилось - как-то очень задорно, и хотя по существу верно, но может вызвать ненужные ему неприятности. Да и коротко очень. Мне показалось неверным употребленное им слово Карамзиновский. Вернее бы Карамзинский.

- Верно, верно! - сказал он, поправил, а потом призадумался. - Нет, знаете, для этого стиля лучше Карамзиновский.

В Academia ему сказали, что еще одну статью о нем пишет Замятин. Он все время молчал, насупившись.

- Какой вы счастливый! - сказал он, когда мы вышли. - Как вы смело с ними со всеми разговариваете.

Взял у меня Фета воспоминания - и не просто так, а для того, чтобы что-то такое для себя уяснить, ответить себе на какой-то душевный вопрос - очень возится со своей душой человек.

Конец августа. Делаю "Панаеву" (для нового издания)7 - клею обои в комнате. Позвонил Зощенко. "К[орней] И[ванович]! так как у меня теперь ставка на нормального человека, то я снял квартиру в вашем районе на Сергиевской. 3 дня перед этим болел: все лежал и думал, снимать ли? - и вот наконец снял, соединяюсь с семьей, одобряете? Буду ли я лучше писать? вот вопрос". Я сказал ему, что у Щедрина уже изображена такая ставка на нормального человека - в "Современной идиллии" - когда Глумов стал даже Кшепшицюльскому подавать руку.

- Этого я не знал, вообще я Щедрина терпеть не могу и очень радуюсь, что Фет его ругает в тех воспоминаниях, которые я читаю теперь.

15 сентября. <...> Был у меня вчера Зощенко. Кожаный желтый шоферской картуз, легкий дождевой плащ. Изящество и спокойствие. "Я на новой квартире, и мне не мешают спать трамваи. В Доме Искусств всю ночь - трамвайный гуд". Заплатил тысячу въездных. На даче его обокрали. Покуда он с женою ездил смотреть квартиру, у него похитили брюки (те, серые!), костюм и пр.

Выпускает в ЗИФ новую книгу "Над кем смеетесь".

"Считается почему-то, что я не смеюсь ни над крестьянами, ни над рабочими, ни над совслужащими - что есть еще какое-то сословие Зощенковское".

Принес мне "Воспомин[ания] Фета". Очень ему понравились там письма Льва Толстого. Просил дать ему Шенрока "Письма Гоголя".

Я сказал ему, что следовало бы включить в новую книгу его "Социальную Грусть", которой он не придает значения. Он возражал, но потом согласился и решил вставить туда те куски, которые запретила цензура, хотя они и были в Бузотере. В понед[ельник] мы пойдем с ним в Публ[ичную] Б[иблиоте]ку.

Воскресенье. 30 октября. <...> Я пошел к Зощенко. Он живет на Сергиевской, занимает квартиру в 6 комнат, чернобров, красив, загорел. Только что вернулся с Кавказа. "Я как на грех налетел на писателей: жил в одном пансионе с Толстым, Замятиным и Тихоновым. <...> А я здоров. Я ведь организую свою личность для нормальной жизни. Надо жить хорошим третьим сортом. Я нарочно в Москве взял себе в гостинице номер рядом с людской, чтобы слышать ночью звонки и все же спать. Вот вы и Замятин все хотели не по-людски, а я теперь, если плохой рассказ напишу, все равно печатаю. И водку пью. Вчера вернулся домой в два часа. Был у Жака Израилевича. Жак женился, жена молодая (ну, она его уже цукает, скоро согнет в бараний рог). У Жака были Шкловский, Тынянов, Эйхенбаум - все евреи, я один православный, впрочем нет, был и Всев. Иванов. Скучно было очень. Шкловский потолстел, постарел, хочет написать хорошую книгу, но не напишет, а Всев. Иванов - пьянствует и ничего не делает. А я теперь пишу по-нормальному - как все здоровые люди - утром в одиннадцать часов сажусь за стол - и работаю до 2-х - 3 часа, ах какую я теперь отличную повесть пишу, кроме "Записок офицера", - для второго тома "Сентиментальных повестей", вы и представить себе не можете..."

Мы вышли на улицу, а он продолжал очень искренне восхищаться своей будущей повестью. "Предисловие у меня уже готово. Знаете, Осип Мандельштам знает многие места из моих повестей наизусть - может быть, потому, что они как стихи. Он читал мне их в Госиздате. Героем будет тот же Забежкин, вроде него, но сюжет, сюжет".

- Какой же сюжет? - спросил я.

- Нет, сюжета я еще не скажу… Но я вам первому прочту, чуть напишется.

И он заговорил опять об организации здоровой жизни. "Я каждый день гимнастику делаю. Боксом занимаюсь..."

Мы шли по набережной Невы, и я вдруг вспомнил, как в 1916 году, когда Леонид Андреев был сотрудником "Русской Воли" - он мчался тут же на дребезжащем авто, увидел меня, выскочил и стал говорить, какое у него теперь могучее здоровье. "Вот мускулы, попробуйте!" А между тем он был в то время смертельно болен, у него ни к черту не годилось сердце, он был весь зеленый, одна рука почему-то не действовала.

Я сказал об этом Зощенко. "Нет, нет, со мною этого не будет". Когда он волнуется или говорит о задушевном, он произносит "г" по-украински, очень мягко.

"Ах, я только что был на Волге, и там вышла со мною смешная история! По Волге проехал какой-то субъект, выдававший себя за Зощенко. И в него, в поддельного Зощенко, влюбилась какая-то девица. Все сидела у него в каюте. И теперь пишет письма мне, спрашивает, зачем я не пишу ей, жалуется на бедность - ужасно! И, как на грех, это письмо вскрыла моя жена. Теперь я послал этой девице свой портрет, чтобы она убедилась, что я тут ни при чем".

Мы пришли к Радлову. Ник. Эрн. Радлов только что встал. Накануне он пьянствовал у Толстого. До 6 часов утра. Ничего не пил - кроме водки и шампанского. <...> Рассматривали мы книгу, которую изготовили "Радлов и Зощенко" - "Веселые изобретения" - очень смешную. Книга будет иметь колоссальный успех. "Вы знаете, сколько тысяч моей последней книжки напечатала "Красная Газета"? - говорит Зощенко надменно. - 92 тысячи! - "Но там много слабых рассказов!" - говорю я. - Нет! - отвечает Зощенко, - там есть рассказ о матери и дочери и проч. Теперь я не слушаю, если меня бранят... Как меня бранили, когда я стал писать свои маленькие рассказы - особенно были недовольны Мих. Слонимский и Федин... Нет, я публику знаю и не ошибаюсь... нет!"

Это он говорил на обратном пути, а у Радлова больше молчал, т. к. Радлов взялся написать большой его портрет для будущей книги о нем, к[ото]рая выходит в Академии. Портрет Радлову не очень удался "после вчерашнего", но говорил он прекрасно - о Лебедеве, Влад[имире] Вас[ильевиче]. "Лебедев страстно предан своему делу, но относится к живописи, как к вещи. Вещи же он любит, как картины - ходил два месяца за одним иностранцем, чтобы купить у того его башмаки".

Впрочем, скоро мы с Зощ[енко] пошли обратно. Он говорил о той книге, что выходит о нем в Academia: "Я послушал вашего совета и сказал в предисловии, что моя статья о себе была читана в виде доклада, чтобы не подумали, что я специально написал ее для этой книжки".

Жаловался, что читатели не понимают его "Сентиментальных повестей".

26 ноября, кажется. Суббота. <...> Увидел третьего дня вечером на Невском какого-то человека, который стоял у окна винного склада и печально изучал стоящие там бутылки. Человек показался знакомым. Я всмотрелся - Зощенко. Чудесно одет, лицо молодое, красивое, немного надменное. Я сказал ему: недавно я думал о вас, что вы - самый счастливый человек в СССР. У вас молодость, слава, талант, красота - и деньги. Все 150.000.000 остального населения страны должны жадно завидовать вам.

Он сказал понуро: "А у меня такая тоска, что я уже третью неделю не прикасаюсь к перу. Лежу в постели и читаю письма Гоголя, - и никого из людей видеть не могу". - Позвольте! - крикнул я. - Не вы ли учили меня, что нужно жить, "как люди", не чуждаясь людей, не вы ли только что завели квартиру, радио, не вы ли заявляли, как хорошо проснуться спозаранку, делать гимнастику, а потом сесть за стол и писать очаровательные вещи - "Записки офицера" и проч.?!

- Да, у меня есть отличных семь или восемь сюжетов, - но я к ним уже давно не приступаюсь. А люди... я убегаю от них, и если они придут ко мне в гости, я сейчас же надеваю пальто и ухожу... У нас так условлено с женою: чуть придет человек, она входит и говорит: Миша, не забудь, что ты должен уйти...

- Значит, вы всех ненавидите? Не можете вынести ни одного?

- Нет, одного могу... Мишу Слонимского... Да и то лишь тогда, если я у него в гостях, а не он у меня...

Погода стояла снежная, мягкая. Он проводил меня в "Радугу", ждал, когда я кончу там дела, и мы пошли вместе домой. Вина он так и не купил. По дороге домой он говорил, что он непременно победит, сорганизует свое здоровье, что он только на минуту сорвался, и от его бодрости мне было жутко... Он задал мне вопрос: должен ли писатель быть добрым? И мы стали разбирать: Толстой и Достоевский были злы. Чехов натаскивал себя на доброту. Гоголь - бессердечнейший эгоцентрист, один добрый человек - Короленко, но зато он и прогадал как поэт. "Нет, художнику доброта не годится. Художник должен [быть] равнодушен ко всем!" - рассуждал Зощенко, и видно, что этот вопрос его страшно интересует. Он вообще ощущает себя каким-то инструментом, который хочет наилучше использовать. Он видит в себе машину для производства плохих или хороших книг и принимает все меры, чтобы повысить качество продукции.

1928


3 февраля. Третьего дня <...> на Литейном я встретил Зощенку.

Он только что прочитал моих "Подруг поэта"8 и сказал:

- Я опять вижу, что вы хороший писатель.

Несмотря на обидную форму этого комплимента, я сердечно обрадовался.

Он "опять воспрянул", "взял себя в руки", - "все бегемотные мелочишки я пишу прямо набело, для тренировки", "теперь в ближайших номерах у меня будет выведен Гаврюшка, новый герой - увидите, выйдет очень смешно"…

1929


20/III. Вчера был у меня Зощенко. Я пригласил его накануне, так как Ангерт9 просил меня передать ему, чтобы он продал избранные свои рассказы в Госиздат для трехтомного издания. Зощенко не захотел. "Это мне не любопытно. Получишь сразу 15 тысяч и разленишься, ничего делать не захочешь. Писать бросишь. Да и не хочется мне в красивых коленкоровых переплетах выходить. Я хочу еще года два на воле погулять - с диким читателем дело иметь"... Очень поправился, но сердце болит. Хотел купить велосипед, доктор запретил. Зощенко весь захвачен теперь своей книгой "Письма к писателю", прочитал ее мне всю вслух. В ней нет для меня того обаяния, которое есть в других книгах Зощенки, но хотя вся она состоит из чужого материала, она вся - его, вся носит отпечаток его личности.

1930


22/IV. Еду в трамвае. Вижу близорукими глазами фигурку, очень печальную - и по печальной походке узнаю, вернее угадываю - Зощенко. Я соскочил с трамвая (у Бассейной), пошел к нему. Сложное, мутное, замученное выражение лица. Небритые щеки - усталые глаза. - Плохо мне. - Что такое? - "С театром… столько неприятности. Актеры ничего не понимают... Косой пол делают. (В голосе тоска)... Звали меня сегодня в Большой драматический, чтобы я почитал им своего "Товарища", я обещал, не спал из-за этого всю ночь, и кончил тем, что по телефону отказался... Хотя они все собрались". Очень удручен. Я стал говорить ему, что он самый счастливый в СССР человек, что его любят и знают миллионы людей, что талант его дошел до необыкновенной зрелости, что не дальше чем сегодня я читал вслух его "Сирень" - и мы хохотали до слез. Это его приободрило, он пошел провожать меня в ГИЗ - и особенно обрадовался, когда я случайно по другому поводу сказал, что Гоголя тоже ругали - именуя его вещи "малороссийскими жартами". Давно я не видал его в такой мизантропии. Он говорит, что видеть никого не может, что Стенич10 ему надоел, но что без людей он тоже не может. Я сказал ему, чтобы он поехал в Сестрорецк и кончил бы там свою повесть "Мишель Синягин", которую он сейчас пишет. Он с испугом: "Я там и дня без людей не проживу. Мелькают, мне легче". О Маяковском: Зощ[енко] видел его после провала "Бани" в Народном доме. Маяк[овский] был угрюм, растерян, подавлен. "Никогда я его таким не видел. Я сказал ему: "Вы всегда такой победительный". <...>

Расставшись с Зощенко, я пошел в ГИЗ. <...>

В Гизе я встретил Мишу Слонимского - в "Звезде". "Звезда" приятна тем, что в ней еще сохранился какой-то богемный дух. Вис[сарион] Саянов не сидит на одном месте, за редакторским столом, а бегает по комнате, присаживаясь с каждым новым сотрудником на новое место, то на подоконник, то на край стола. Стульев вообще мало и сидеть на столах - обычай. Всегда есть три-четыре ненужных человека, поэта, которые тут же читают друг другу стишки. Пальто вешаются на ручки дверей, на телефонные штепселя. Во всех остальных комнатах ГИЗа - кладбищенский порядок, дисциплина мертвецкой, а здесь еще кусочек литературной жизни. Слонимский рассказывал, что Зощенко весь свой советский язык почерпнул (кроме фронта) в коммунальной квартире Дома Искусств, где Слоним[ский] и Зощенко остались жить, после того как Дом Искусства был ликвидирован. И вот он так впитал в себя этот язык, что никаким другим писать уже не может.

1934


12/I <...> Видел Зощенку. Лицо сумасшедшее, самовлюбленное, холеное. "Ой, К[орней] И[ванович], какую я великолепную книгу пишу". Книга - "Декамерон" - о любви, о коварстве, и еще о чем-то. Какие эпиграфы! Какие цитаты! А Горький вступился за мою "Возвращенную молодость". Это оттого, что он старик, ему еще пожить хочется, а в моей книге рецепт долголетия. Вот он и полюбил мою книгу. Прислал в Главлит ругательное письмо - ужасно ругательное - Миша Слонимский сразу заблагоговел перед моей книгой - а Главлит, которому я уже сделал было кое-какие уступки, пропустил даже то, что я согласился выбросить..."

Были у нас с визитом Стеничи. Жена В. О. рассказывает, что Зощенко уверен, что перед ним не устоит ни одна женщина. И вообще о нем рассказывают анекдоты и посмеиваются над ним, а я считаю его самым замечательным писателем современности.

Публикация Елены Чуковской.

1 Пер. с нем. Е. А. Кост. М., "Наука". 1913 (Психотерапевтическая библиотека под ред. д-ров Н. Е. Осипова и О. Б. Фельцмана, вып. 11).

2 Christian Science (англ.), христианская наука. Религиозное движение, сложившееся в США в последней четверти XIX века. Основательницей этого движения была Мэри Бекер-Эдди (1821-1910), автор книги "Наука и здоровье" (1876). Подробнее о Мэри Бекер-Эдди и ее учении см.: С. Цвейг. Собр. соч., т. XI. Врачевание и психика. Л., "Время", 1932, с. 123-252.

3 В двадцатые годы художник Юрий Анненков сделал портрет К. Чуковского и множество шаржей на него. Портрет воспроизведен в книге Ю. Анненкова "Портреты" (Пг., 1922, с. 57). Кроме того, в то время часто печатался "Мойдодыр" с картинками Ю. Анненкова, среди которых была и карикатура на автора.

4 Женя Штейнман (1910 - ок. 1935), одноклассник и приятель Бориса Чуковского, младшего сына Корнея Ивановича.

5 Речь идет о статье: М. Ольшевец. Обывательский набат. "Известия", 1927, 14 августа.

6 Имеется в виду книга: "Мастера современной литературы". Михаил Зощенко. Статьи и материалы. (Статьи В. Шкловского, А. Бармина, В. Виноградова и др.), Л., 1928.

7 Речь идет о мемуарах Авдотьи Панаевой. Воспоминания Панаевой вышли в издательстве Academia в 1927 году под редакцией К. Чуковского, с его предисловием и постраничными примечаниями. В 1928 году было выпущено 2-е издание этой книги.

8 "Подруги поэта" - статья Корнея Чуковского ("Минувшие дни", 1928, № 2, с. 10-29). "Поэт" - Н. А. Некрасов.

9 Ангерт Давид Николаевич, один из руководителей Госиздата.

10 Стенич (псевдоним Валентина Иосифовича Сметанича, 1898-1938), переводчик.

ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ