ИС: Общественные науки и современность, Культура
ДТ: 28.02.2003

"Лепые нелепицы" Корнея Чуковского: текст, контекст, интертекст



Кто в наших газетах, журналах и книгах пишет, например, о стихах для детей?
- Либо те, кто не понимают стихов.
- Либо те, кто не понимают детей.
- Либо те, кто не понимают ни стихов, ни детей.
(К. Чуковский)

В знаменитой книге своего времени (1923), вышедшей под величественным названием "Литература и революция", ее автор Л. Троцкий прямо писал: "Едва ли не самым несносным являются писания г-на Чуковского". Далее следовал анализ его книжки: "...внешняя живость при неспособности привести хоть в какой-нибудь порядок свои мысли, клочкообразность изложения, какая-то куплетистость провинциальной газеты и в то же время тощее педантство, схематизация, построенная на внешних антитезах. И всегда Чуковский открывает то, чего не заметил никто" [Троцкий, 1991, с. 101 ]. Речь идет, правда, о "Книге об Александре Блоке", но, по существу, эти слова можно отнести к любой книге Чуковского, включая детские сказки. Это - характеристика стиля и при всей ее пренебрежительности к автору довольно меткая.

За полтора десятилетия до того (1907) Блок назвал Чуковского человеком, занимающим "видное место среди петербургских критиков: "Его чуткости и талантливости, едкости его пера - отрицать, я думаю, нельзя". Поэт, правда, замечает в Чуковском "газетную легкость", но видит и его "филологическую ученость". Однако за всеми "развенчаниями" Чуковского-критика стояла, в конечном счете, по мнению Блока, склонность к "низким истинам" в противовес "обману возвышающему", свойственному поэтам. Наконец, в качестве замечания Чуковскому звучит у Блока и отнесение его к "беспочвенной критике", для которой характерно отсутствие одной "длинной фанатической мысли" и стремления как-то "объединить литературные явления", притянутые "за разные хвосты" [Блок, 1971, с. 179-181]. В блоковской характеристике стиля Чуковского также много проницательного и глубокого, дающего ключ к пониманию этого феномена.

Читателям Серебряного века Чуковский был известен как литературный критик. Его знали и читали все: от реалистов до футуристов, от мистиков до марксистов. Его разборы находили остроумными, злыми, проницательными, глубокими, легковесными, обидными, справедливыми... Обо всех этих ярких и разноречивых чертах творчества Чуковского многие вспомнили, столкнувшись с его новым писательским амплуа - детского писателя-сказочника. Стремление взглянуть на жизнь наивными и неиспорченными глазами ребенка и увидеть "вдруг" всю ее нелепость, фантастичность, подчас абсурдность, комичность и жестокость, словом, открыть через "детский дискурс" тьмы "низких истин" - задача, которая, конечно, не каждому писателю по плечу. Тем более критику, до сих пор высказывавшемуся по поводу других литературных сочинений, но не сочинявшему, на первый взгляд, ничего своего.

Чуковский воспользовался своим критическим амплуа для того, чтобы с помощью сказочного текста, написанного как бы для детей и в о же время не только для них, критически проанализировать саму действительность, вовлекая в свой текст чужие литературные тексты как некие поэтические аллюзии современных реалий в памяти культуры, раскрывающиеся через ее идейно-образный контекст и широкий спектр литературно- художественных ассоциаций. Так появилась первая сказка Чуковского "Крокодил", избавлявшая российское общество от присущей ему в это время военной истерии и предреволюционной эйфории при помощи "условно-детского", т.е. ясного и смелого взгляда на мир, полный хаоса и абсурда.

"Восстание зверей": рождение "чуковщины"

Сказка, написанная ехидным критиком в начале 1917 года, сразу же после публикации была воспринята поначалу как памфлет на германскую войну, а затем - и на Февральскую революцию (ср., к примеру, советскую интерпретацию текста [Петровский, 1986]). И для этого у читателей того времени были все основания. Гимназисты, трубочисты, городовые, полиция - реалии дооктябрьского времени. Однако время уже не царское: город столичный называется уже не Петербург, а Петроград, - стало быть, империалистическая война в разгаре. Ваня Васильчиков, мальчик, вызывающий Крокодила на бой, - "гражданин", а не "господин". Значит, уже свершилась Февральская революция, то-то и народ бездельно шатается по улицам. Виноград, мармелад и шоколад вместе с мороженым (награда Вани за его подвиг) - еще не перевелись в Петрограде. Так что Октябрь еще "не наступил"... Дело происходит между Февралем и Октябрем.

Оправдываясь перед советской властью, усмотревшей позднее в "Крокодиле" "антисоветские тенденции", Чуковский колебался в мотивации. В 1926 году заведующему Гублитом он доказывал, что сказка о Крокодиле рождена революцией и востребована новым поколением детей, что главная тема сказки - "братство, добытое кровью и борьбой" [Чуковский, т. 2, 2001, с. 602]. В письме А. Луначарскому (1928) Чуковский отмечал, что ключевыми идеями сказки являются "героическая борьба слабого ребенка с огромным чудовищем для спасения целого города", "протест против заточения вольных зверей в тесные клетки зверинцев", "протест против несправедливых войн" и жизнь "на основе братского содружества" людей и зверей, особо подчеркивая, что эта его "детская книга" появилась "в революционные дни" [Чуковский, т. 2, 2001, с. 604].

После того как в борьбу с "чуковщиной" вступила вдова В. Ленина, слывшая Главным Педагогом страны, политическая ситуация вокруг "Крокодила" резко изменилась в худшую сторону. Н. Крупская изложила фабулу сказки следующим образом: "...Звери под влиянием пожирателя детей, мещанина- крокодила, курившего сигары и гулявшего по Невскому, идут освобождать своих томящихся в клетках братьев-зверей. Все перед ними разбегаются в страхе, но зверей побеждает герой Ваня Васильчиков. Однако звери взяли в заложницы Лялю, и, чтобы освободить ее, Ваня дает свободу зверям..." Сказка Чуковского предстает в интерпретации Крупской как "уже совсем не невинное, а крайне злобное изображение" революции [Крупская, 1928]. С этого времени Чуковский отстаивает версию, что ""Крокодил" - книга, написанная еще до революции" (письмо Л. Чуковской М. Горькому [Чуковский, т. 2, 2001, с. 610]; что ""Крокодил" написан задолго до возникновения Советской республики" и "появился в печати в январе 1917 года", т.е. как раз до Февральской революции, что автор "еще в октябре 1915 года" читал свою сказку "на Бестужевских курсах, выступая вместе с Маяковским, а в 1916 году давал его читать М. Горькому", что "в то время "Крокодила" считали не Деникиным, но кайзером Вильгельмом II", а сам Чуковский представал как "сказочник, детский поэт, а не кропатель политических памфлетов" [Чуковский, т. 2, 2001, с. 604].

Кто же на самом деле главный герой первой сказки Чуковского - пресловутый Крокодил, Крокодил Крокодилович? Невольно вспоминается блатная песенка того времени: "По улице ходила / Большая крокодила. / Она, она / Зеленая была. / Во рту она держала / Кусочек одеяла. / Она, она / Голодная была..." Шутливое содержание песенки совершенно невинно. Подтекст сказочной аллюзии - нарушения общественного порядка более серьезного масштаба: голод хищника и агрессивность людоеда, который явно не удовлетворится кусочком одеяла, тем более на многолюдной городской улице, - самоочевиден.

Другой литературный текст, который, вероятно, не укрылся от внимания читателя, - повесть Ф. Достоевского "Крокодил. Необыкновенное событие, или Пассаж в Пассаже" (1865), где рисовалась гротескная ситуация: некий заезжий немец стал демонстрировать почтеннейшей публике крокодила, который в один прекрасный момент проглотил живьем "ганц чиновник". Из этой фантастической ситуации все начинают извлекать свою пользу: немец, получающий доход уже от демонстрации не только крокодила, но и проглоченного им человека; чиновник, становящийся известным и принимающийся "вещать" собравшейся в Пассаже публике прямо из брюха крокодила; его жена, которой улыбается возможность одновременно чувствовать себя потерпевшей и быть "как бы вдовой" при живом муже; "друг" - соперник чиновника, выступающий хроникером невероятного события...

Фантастическую историю (в духе гоголевского "Носа") Достоевский доводит до логического конца: проглоченный крокодилом и, "находясь, так сказать, в недрах природы", Иван Матвеич воображает себя если не Сократом, то Диогеном или тем и другим вместе: "вот будущая роль моя в человечестве". Одержимый манией внезапного величия, он заявляет, что отныне "проникнут великими идеями" и может "на досуге мечтать об улучшении судьбы всего человечества", что "из крокодила выйдет теперь правда и свет"... "Опровергну все и буду новый Фурье". "Я изобрету теперь целую социальную систему..." "Правда, сначала надо все опровергнуть; но из крокодила так легко опровергать; мало того, из крокодила как будто все это виднее становится..." [Достоевский, 1973, с. 199, 194, 197, 196].

Позднее Достоевский в "Дневнике писателя" оправдывался, что "Крокодил" вовсе не аллегория и что он не имел в виду "самонадеянного и легкомысленного" Н. Чернышевского, проглоченного Сибирью и продолжающего "поучать весь мир", проповедуя свои демократические идеи из вилюйской ссылки... Достоевский весьма хвалил ум Чернышевского, с уважением отзывался о его убеждениях, "расходясь с ним в мнениях радикально". По-видимому, столь запоздалое объяснение, к которому прибегнул Достоевский, было вызвано именно тем, что Чернышевский и его идеи, несомненно, препарировались и пародировались в этой повести, как и в "Записках из подполья", а затем и в "Преступлении и наказании". Однако Достоевскому, ставшему большим русским писателем и мемуаристом, по его убеждению, не пристало "глумиться над несчастным Чернышевским". "Значит, предположили, что я, сам бывший ссыльный и каторжный, обрадовался ссылке другого "несчастного"; мало того - написал на этот случай радостный пашквиль" [Достоевский, 1980, с. 28-29].

"Крокодил" Чуковского - несомненно, такой же "радостный пашквиль", как и в свое время "Крокодил" Достоевского. "Необыкновенное событие", описываемое Чуковским: на улицах Петрограда как ни в чем не бывало расхаживает Крокодил. Народ возмущается: "И откуда такое чудовище?". Ясно, что из Африки. Впервые у Чуковского появляется эта загадочная страна с Лимпопо и Килиманджаро, с обезьянами, гиппопотамом... Что может символизировать для России "Африка"? Ведь Россия никогда не граничила с Африкой, не имела там колоний, не посылала туда научных экспедиций (если не считать гумилевских путешествий, носивших более поэтический, нежели исследовательский характер и расценивавшихся современниками как декадентско-модернистский антураж). Страна из романов Ж. Верна? Страна пряной экзотики? Страна варварства и дикости? Пожалуй... В критических статьях Чуковского "Африка" - условная родина "готтентотов" (как критик называл массового читателя "пинкертоновщины" и зрителей кинематографических мелодрам). "Нашествием готтентотов" считал острый литературный критик русского Серебряного века зарождение современной массовой культуры, пришедшееся на начало XX века с расцветом детектива, мелодрамы, боевиков и тому подобных жанров [Чуковский, 1908].

Но почему Крокодил говорит по-турецки"! Не для красного же словца! Турция в Первую мировую войну воевала на стороне Германии и Австро-Венгрии против России. Стало быть, по улицам Петрограда в военное время разгуливает иностранный шпион из враждебного государства, притом открыто, ни от кого не прячась. Может быть, даже в "пломбированном вагоне" прибыл - революцию проводить! Кстати, на эзоповском языке, принятом в редакции некрасовского "Современника", в частности в статьях Н. Добролюбова, под "Турцией" ("внутренней Турцией") понималась российская реакция, с которой борются "русские Инсаровы" (аллюзия на роман И. Тургенева "Накануне"). "Настоящий день" в России наступит тогда, когда "внутренние турки" будут побеждены и страна освободится от "турецкого ига", как родная тургеневскому Инсарову Болгария. У Чуковского соотношение сил предстает в перевернутом виде: "внутренние турки" России - это как раз революционеры, ведущие с Россией свою "мировую войну".

Появляется городовой с сентенциями: "Как ты смеешь тут ходить, / По-турецки говорить? / Крокодилам тут гулять воспрещается". Вместо ответа Крокодил "беднягу проглотил, / Проглотил с сапогами и шашкою". Кого преследовала полиция в середине 1917 года? Кто покушался на полицейских? Несомненно, Чуковский намекает на революционеров, появлявшихся нелегально, воевавших с жандармами, организовывавших теракты, нарушавших порядок на улицах и мутивших везде воду. Иными словами, Крокодил Крокодилович, может быть, и не сам Ленин (Зиновьев, Троцкий и т.п.), но во всяком случае - революционер, может быть, большевик. И противостоит заезжим из "Турции" или "Африки" революционерам "доблестный" Ваня Васильчиков (явно русская, притом аристократическая, чуть ли не княжеская фамилия).

По словам Вани, Крокодил - это "злодей", который "пожирает людей", это "кровожадная гадина", "обжора", который "много мяса... съел человечьего". Людоед быстро капитулирует перед "игрушечной саблей" Вани, проливая фальшивые "крокодиловы слезы", и возвращает съеденных городового и "невоспитанного" барбоса, перед этим укусившего Крокодила "в нос". Таким образом, опасность революции у Чуковского кажется явно преувеличенной, а маленький мальчик заслуженно предстает в глазах окружающих как "Спаситель Петрограда / От яростного гада".

Впоследствии, уже в Африке, вернувшийся на аэроплане "печальный Крокодил" поведал своему царю Гиппопотаму (стихами из лермонтовского "Мцыри") ужасную историю своего "племянника", будто бы умершего в неволе - в Зоологическом саду: "Там под бичами сторожей / Немало мучится зверей, / Они стенают, и ревут, / И цепи тяжкие грызут..." Последние слова умирающего - проклятие "братьям по разуму" -африканским зверям, которые не принесли до сих пор освобождения узникам городских тюрем и не отомстили угнетателям, вроде Вани Васильчикова. Крокодил выступает с пламенной агитационной речью, пародирующей некрасовский стих ("О, Волга, колыбель моя!") и революционные прокламации: "Вставай же, сонное зверье! / Покинь же логово свое! / Вонзи в жестокого врага / Клыки, и когти, и рога!".

И вот начинается поход эксплуатируемых и озлобленных зверей- пролетариев на "проклятый Зоосад" ("тюрьму народов"): "Мы решетки поломаем, мы оковы разобьем, / И несчастных наших братьев из неволи мы спасем". Это и есть пролетарская революция: "мир хижинам, война дворцам". Поход зверей на "бедный, бедный Петроград" возглавляет новоявленный "воевода" Крокодил Крокодилович, "скрестивши руки на груди", как лермонтовский Бонапарт (из баллады "Воздушный корабль"). "Они идут на Петроград, / Они сожрать его хотят, / И всех людей, / И всех детей / Они без жалости съедят". Население пограничного Петрограда "дрожит от страха" в ожидании того, что "злые, яростные звери" разорвут всех на части. Охваченные паникой взрослые прячутся - кто в чулане, кто в собачьей будке, кто на чердаке, в старом чемодане, под диваном, в сундуке... На поверку петроградские дети оказываются храбрее и умнее взрослых. "Восстание зверей" "доблестный" мальчик Ваня Васильчиков, вооруженный одним игрушечным "пистолетиком" ("Пиф-паф!"), усмиряет так же легко, как в свое время победил отдельного Крокодила. В борьбе с "дикой ордой" ему помогает окрестная детвора. Дети победили зверей; детство побеждает зверство - эти мысли и в дальнейшем будут не раз появляться в сказках Чуковского. Труднее всего оказалось договориться о возвращении украденной зверями девочки Ляли, ставшей заложницей у зверей-террористов. "Крокодилово полчище" выдвигает условия Ване, ведущему переговоры: воля для "плененных зверей", уничтожение зверинцев и "гадких клеток". Ваня соглашается с требованиями революционеров. Он обещает: "Я клетки поломаю, / Я цепи разбросаю, / Железные решетки / Навеки разобью!". Однако и у Вани есть встречные условия зверям-революционерам: "Живите в Петрограде, / В уюте и прохладе, / Но только Бога ради, / Не ешьте никого... / Да будет пища ваша - / Лишь чай, да простокваша, / Да гречневая каша, / И больше ничего".

Сказка завершается картиной братания зверей и детей (своего рода шиллеровская ода "К радости") и установления вечного классового мира: "Довольно мы сражались / И крови пролили!". Люди и звери клянутся в вечной любви: "Мы ружья поломаем, / Мы пули закопаем, / А вы себе спилите / Копыта и рога! / Быки и носороги, / Слоны и осьминоги, / Обнимемте друг друга, / Пойдемте танцевать!".

"Счастливы люди, и звери, и гады, / Рады верблюды, и буйволы рады" - так рисуется у Чуковского картина справедливого и счастливого общежития, наступающего после победы над "африканской" революцией. Однако радость и счастье от совместного проживания зверей и людей оказалась недолгой: уже 28 июня 1920 года Чуковский придумывает продолжение сказочного сюжета 1917 года, довольно, впрочем, жутковатое. "...Звери захватили город и зажили в нем на одних правах с людьми. Но люди затеяли свергнуть звериное иго. И кончилось тем, что звери посадили всех людей в клетку, и теперь люди - в Зоологическом саду, - а звери ходят и щекочут их тросточками" [Чуковский, 1991, с. 146-147]. Так выглядел Петроград после двух с половиной лет большевистской диктатуры. Но написать подобное продолжение Чуковский уже не мог.

"Крокодил", как и любая из последующих сказок Чуковского, имел два дискурса - "детский", полностью соответствовавший детской психологии и поэтике детского творчества "от двух до пяти" [Чуковский, т. 2, 2001], и притворяющийся "детским", а на деле бывший эзоповским иносказанием. И это первый, простейший случай такого рода художественной двусмысленности.

" В самом темном тараканьем углу": борьба "чуковщины" с большевизмом

Еще в дореволюционные времена Троцкий, время от времени подвизавшийся на почве литературно-художественной критики, постоянно изощрялся в критике Чуковского - одного из самых знаменитых критиков Серебряного века. Будущий вождь то называл своего оппонента самым "невежественным человеком", то именовал его язык "гимназическим", то объявлял его методологию "паразитическим существованием", то характеризовал его обобщения как "весьма беспомощную отсебятину" [Троцкий, 1991, с. 274-275]. Будущему большевистскому лидеру талантливый критик явно досаждал нестандартностью своей мысли, неожиданными ассоциациями и обобщениями. Для Троцкого иронические высказывания Чуковского - о неприменимости марксизма к анализу литературы и искусства, о его примитивности и наивности - свидетельствовали о "буржуазной ограниченности" и "реакционности" самобытного критика.

Молодой и заносчивый марксист непонятной политической ориентации, Троцкий в 1914 году ставил Чуковского на одну доску с В. Розановым и П. Струве, Д. Философовым и Л. Андреевым и далее - М. Арцыбашевым, ан. Каменским, В. Бурениным... Компания слишком разношерстная для того, чтобы составить определенное представление об идейной направленности Чуковского-критика, но сегодня кажущаяся даже лестной - для каждого из этой компании! Так что счеты у Троцкого с Чуковским были очень старыми. Недаром в дневниках Чуковского начала 1920-х годов Троцкий и его угрозы буквально не сходят с пера. (Правда, то, что записывал Корней Иванович в 1930-е годы, ему пришлось вскоре просто уничтожить: опасность записанного превосходила риск самых злобных политических доносов!)

В советское время, обратившись к литературе и литературной политике, Троцкий снова вспомнил о Чуковском и разразился беспрецедентной отповедью представителю дореволюционной критики. Вспомним начальный эпизод развернувшейся полемики - литературно-политический выпад Троцкого против Чуковского, первоначально опубликованный в "Правде", а затем вошедший в книгу "Литература и революция" (1923). В статье "Мужиковствующие" Троцкий, высмеивая идеализацию крестьянства как идеологическое поветрие среди литераторов молодой советской России, постулировал: "Большинство попутчиков принадлежит к мужиковствующим интеллигентам. Интеллигентское же приятие революции, с опорой на мужика, без юродства не живет. Оттого попутчики не революционеры, а юродствующие в революции" [Троцкий, 1991, с. 79]. Среди юродствующих, по мнению Троцкого, был и Чуковский.

Вождь с издевкой писал о Чуковском-критике, отреагировавшем на возвращение из эмиграции А. Толстого: "Не так давно Чуковский поощрял Алексея Толстого к примирению - не то с революционной Россией, не то с Россией, несмотря на революцию. И главный довод у Чуковского был тот, что Россия все та же и что русский мужик ни икон своих, ни тараканов ни за какие исторические коврижки не отдаст. Чуковскому чудится за этой фразой, очевидно, какой-то большущий размах национального духа и свидетельство неискоренимости его... Опыт семинарского отца-эконома, выдававшего таракана в хлебе за изюмину, распространяется Чуковским на всю русскую культуру. Таракан как "изюмина" национального духа! Какая это в действительности поганенькая национальная приниженность и какое презрение к живому народу! Добро бы сам Чуковский верил в иконы. Но нет, ибо не брал бы их, если б верил, за одну скобку с тараканами, хотя в деревенской избе таракан и впрямь охотно прячется за иконой" [Троцкий, 1991, с. 80].

А дальше идет самое интересное. Троцкий прямо глумится над критиком: "Но так как корнями своими Чуковский все же целиком в прошлом, а это прошлое, в свою очередь, держалось на мохом и суеверием обросшем мужике, то Чуковский и ставит между собой и революцией старого заиконного национального таракана в качестве примиряющего начала. Стыд и срам! Срам и стыд! Учились по книжкам (на шее у того же мужика), упражнялись в журналах, переживали разные "эпохи", создавали "направления", а когда всерьез пришла революция, то убежище для национального духа открыли в самом темном тараканьем углу мужицкой избы" [Троцкий, 1991, с. 80].

В том же 1923 году Чуковский ответил всесильному Троцкому двумя "сказочками для детей" - "Мойдодыром" и "Тараканищем". В первой из них словами: "А нечистым / Трубочистам - / Стыд и срам! / Стыд и срам!" (почти буквально повторяя укоризны Троцкого) проповедует "чистоту" страшилище Мойдодыр, в самом имени которого заключено гротескное приказание "мыть" нечто "до дыр", т.е. до уничтожения, порчи того предмета, который моют. Не каждый читатель, понятно, догадывался, что речь идет об "идеологической чистоте" и, соответственно, о партийно-политических чистках в литературе и культуре в целом; тем более немногие могли прочесть весьма изощренный интертекст Чуковского.

Лирический герой обличается Главным поборником чистоты как "гадкий" и "грязный", как "неумытый поросенок", как существо "чернее трубочиста". У писателя-"грязнули" "на шее вакса", "под носом клякса", у него "такие руки, / Что сбежали даже брюки", а вместе с ними "И чулки, и башмаки". Таким образом, органическая "нечистота" писаний - причина того, что писатель гол и бос, что от него: "Одеяло / Убежало, / Улетела простыня", что он лишен как "свечки", так и "печки", что у него нет "книжек", что даже "напиться чаю" он не может. Более того, "нечистый" литератор (с дореволюционной биографией) - первопричина того хаоса, который возник в окружающем его мире: "Все вертится, / И кружится, / И несется кувырком".

Перефразировав Крылова (басня "Щука и кот"), можно сказать, что беда в культуре наступает тогда, когда не просто пирогами займется сапожник, а сапогами - пирожник, но когда сами функции сапожника, пирожника, художника, кочегара, гладильщика окончательно перепутаются. Отныне "утюги" следуют за "сапогами", "сапоги" бегут за "пирогами", "пироги" равняются на "утюги", "кочерга" с "кушаком" - всех погоняют и строят... Мало того, в Советской России все полетело "кувырком" именно потому, что после революции вообще все "Завертелось, / Закружилось / И помчалось колесом..."

Весьма дерзко изобразил Чуковский Председателя РВС, фактического Главкома Гражданской войны, члена Политбюро грозного Троцкого в виде "кривоногого и хромого" умывальника "из маминой из спальни", который велеречиво представляется "лирическому герою" сказки: "Я - Великий Умывальник, / Знаменитый Мойдодыр, / Умывальников Начальник / И мочалок Командир!" По первому же его "топанью ногою" на помощь Мойдодыру должны "толпою... влететь" его верные "солдаты" - "умывальники" всех мастей, которые "И залают, и завоют, и ногами застучат..."

Политических "умывальников", лаявших и вывших после малейшего сигнала со стороны большевистских "начальников", было полно во всех редакциях и издательствах Петрограда, с которыми, увы, имел дело "нечистый" литератор Чуковский. Целая свора остервеневших псов. И везде писателя встречали с поучениями в виде самых пошлых прописей, наподобие простейшей морали: "Надо, надо умываться / По утрам и вечерам..." или "умываются мышата, / и котята, и утята, и жучки, и паучки".

Кто-то по каждому поводу ударял "в медный таз"; кто-то пускал в дело "щетки", трещавшие "как трещотки", "мыло"... Впрочем, довольно странно для мыла "кусать, как оса", но "мыло" из армии Мойдодыра особое: оно не ограничивается лишь тем, что "юлит" и "мылит" в соответствии с высочайшими указаниями; оно еще умеет "вцепляться в волоса" и больно кусаться. А какая-нибудь "бешеная мочалка" в служебном рвении была готова не только летать "словно галка", но и гонять, как "палка", литературного "трубочиста" и по Садовой, и по Сенной, и по Таврическому саду -словом, по всему Петрограду, на лету превращаясь в злобную "волчицу", такую же "кусачую", как и "мыло". Ритуальные чистки "неумытых" писателей сопровождались хоровыми припевами: "Моем, моем трубочиста / Чисто, чисто, чисто, чисто! / Будет, будет трубочист / Чист, чист, чист, чист!"

Безусловным союзником коммунистического Мойдодыра выступает у Чуковского и Крокодил, знакомый юному читателю Советской России с памятного 1917 года. Действия Крокодила в отношении провинившегося "лирического героя" выглядят еще более зловеще, нежели самого "великого" Мойдодыра, только что "умывшего" героя. Ведь Крокодил, как мы помним по самой первой сказке Чуковского, - это людоед, беспрепятственно разгуливающий по улицам, и свирепый хищник: "А потом как зарычит / На меня, / Как ногами застучит / На меня: / "Уходи-ка ты домой, / Говорит, / Да лицо свое умой, / Говорит, / А не то как налечу, / Говорит, / Растопчу и проглочу!" / Говорит". Последние слова звучат уже как аллюзия на "Историю одного города" М. Салтыкова-Щедрина, где один из градоначальников - Брудастый, по прозвищу Органчик, повторял лишь два слова, записанные на его шарманке: "Разорю!" и "Не потерплю!"

Радетели коммунистической "чистоты" требовали самых суровых и жестоких мер по "очищению" своих рядов: "чистки" и "мытье" должны были быть обязательно "до дыр", представлять собой именно "головомойку", публичную экзекуцию, во время которой "мойдодыры" "налетают" на провинившегося, "топчут" его, "кусают" и "проглатывают", "окунают с головою" в Мойку или другой водоем и топят в них. Судьба литературных "трубочистов", подвергаемых периодическим "чисткам" и "проработкам", представлялась незавидной и в моральном, и в физическом смысле.

Для того чтобы не подвергаться со стороны казенных "умывальников" (из ЛИТа, Агитпропа, Наркомпроса и других столь же важных инстанций) болезненным и унизительным "процедурам очищения", "грязнули" должны сами следить за своей "чистотой" и - "мылом, мылом, мылом, мылом", "умываться без конца", смывая "и ваксу, и чернила с неумытого лица". Здесь могут иметься в виду и самоцензура, и "внутренний редактор", и элементарная политическая конъюнктура. Главное - соблюдение идеологической гигиены! И тогда-то все будет благополучно: вернется одежда ("брюки, брюки / Так и прыгнули мне в руки"), появится еда ("пирожок" и "бутерброд" сами будут проситься в рот), воротятся пропавшие книжки... Жизнь у деятелей культуры начнет налаживаться. Но при одном непременном условии!

История с Мойдодыром как будто заканчивается у Чуковского полной капитуляцией "грязнули". Однако общий саркастический тон повествования выдает насмешку автора над любыми попытками "умывания" литературы, "чистки" культуры "до дыр", а также "угождения" мойдодырам - великим и малым - ради похвалы или одобрения, а вместе с ними и распределения ощутимых благ.

Сюжет "Тараканища" гораздо более опасный и устрашающий. Прежде всего, речь идет не об отдельном герое, "неумытом поросенке" (например, отдельном художнике, писателе), но обо всем зверином царстве, где внезапно, в результате нежданно- негаданного переворота сменилась власть. Безобидные звери занимались своими привычными нелепыми городскими делами ("в автомобиле", "на трамвайчике", "на велосипеде"), как: "Вдруг из подворотни / Страшный великан, / Рыжий и усатый / Та-ра-кан! / Таракан, Таракан, Тараканище!".

Литературное происхождение этого сказочного чудища несомненно. В романе Достоевского "Бесы" есть персонаж, которого зовут капитан Лебядкин. Он - поэт-графоман и время от времени декламирует свои нескладные стихи. Однажды он читает Варваре Петровне "пиесу" "Таракан", которую поначалу представляет как "басню Крылова".

"Жил на свете таракан, / Таракан от детства, / И потом попал в стакан, / Полный мухоедства... / Место занял таракан, / Мухи возроптали. / "Полон очень наш стакан", - / К Юпитеру закричали. / Но пока у них шел крик, / Подошел Никифор, / Благороднейший старик..." "Басня" капитана Лебядкина заканчивается тем, что Никифор (который "изображает природу") "берет стакан и, несмотря на крик, выплескивает в лохань всю комедию, и мух, и таракана, что давно надо было сделать". Самое же поразительное, с точки зрения новоявленного "Крылова", это то, что "Та-ра-кан не ропщет!", в то время как мухи "возроптали" уже при появлении таракана [Достоевский, 1974,с. 141-142].

У Чуковского Таракан с самого начала, чуть только вылез "из подворотни" (заметим: не из кухонной щели, не из подпола, не из шкафа - это "уличный" таракан, так сказать, дворовая шпана, в нем нет и следа "домашности", как и в Крокодиле). И это насекомое ощущает себя не просто тараканом, а Тараканищем. Мир, в который он пришел "место занять", - отнюдь не "стакан, полный мухоедства", а все звериное царство, полное "звероедства". Самый главный "звероед" - это и есть Тараканище. Он так себя и ведет с момента появления: "Он рычит, и кричит, / И усами шевелит: / "Погодите, не спешите, / Я вас мигом проглочу! / Проглочу, проглочу, не помилую"". Какой уж тут "ропот" у таракана! Это остальные звери "ропщут"...

Конечно, это сказка о том, как существа, ничтожные во всех отношениях, захватывают власть и осуществляют тиранию и террор над гораздо более сильными и многочисленными обывателями (теми же щедринскими "глуповцами"), представляясь им свирепыми великанами. Вовсе не факт, что в 1923 году имелся в виду рыжий и усатый Сталин, хотя он уже был генсеком и вышел на первый план политики (но еще не так заметно, как к 1929 году). Впрочем, мандельштамовское "тараканьи смеются усища" - явно почерпнуто у Чуковского: "По лесам, по полям разбежалися. / Тараканьих усов испугалися".

Другое дело, что под "тараканьей опасностью" читатель начала 1920-х годов мог понимать не лично, например, И. Сталина, Л. Троцкого, Г. Зиновьева или Л. Каменева, кажущихся после В. Ленина мелкими паразитами... Речь могла идти вообще о большевиках - крайне малочисленной политической партии, зато решительной, жесткой по своим принципам и действиям, не останавливающейся ни перед какими средствами насилия и исключительно амбициозной - по своим заявлениям и планам действий. "Тараканище" - это вообще большевизм, самозванно провозгласивший себя правящей партией и, опираясь на демагогию и террор, Советской властью, выигравший Гражданскую войну и установивший "военный коммунизм" на всей территории страны, а затем уже легко паразитировавший на всеобщем страхе и покорности обескровленного населения.

"Вот и стал Таракан победителем, / И лесов и полей повелителем. / Покорилися звери усатому. / (Чтоб ему провалиться, проклятому!) / А он между ними похаживает, / Золоченое брюхо поглаживает: / "Принесите-ка мне, звери, ваших детушек, / Я сегодня их за ужином скушаю!"". Власть "несытого чучела" над страной всех зверей, как показывает Чуковский, держится на недоразумении: страх неизвестности, тупая покорность и забитость обывателей, подчинение устрашающим лозунгам и обещаниям, общая пассивность. Характерный эпизод. Стоило среди зверей появиться "обличительнице "-кенгуру, высмеять ничтожество новоявленного правителя ("Разве это великан? / (Ха-ха-ха!) / Это просто таракан! (Ха-ха-ха!) / Таракан, таракан, таракашечка, / Жидконогая козявочка-букашечка") и при этом упрекнуть самих подданных, которые, хотя и "зубастые", и "клыкастые", "А малявочке / Поклонилися, / А козявочке / Покорилися!" - как все звери, даже самые большие, струсили еще больше: "Испугались бегемоты, / Зашептали: "Что ты, что ты! Уходи-ка ты отсюда! / Как бы не было нам худа!"". Так что, если бы не "удалой" Воробей, прилетевший неведомо из каких "далеких полей", который: "Взял и клюнул Таракана, / Вот и нету великана. / Поделом великану досталося, / И усов от него не осталося", - то, наверное, "вся звериная семья" так бы и жила под тараканьим игом, кормя людоеда своими детушками и распевая ему "славу по нотам"...

По-своему прочитал сказку "Тараканище" Сталин, использовав ее, по обыкновению, для борьбы с оппозицией, - но не троцкистской, а бухаринской. В своем заключительном слове по Политическому отчету ЦК XVI съезду ВКП(б) 2 июля 1930 года вождь так обыграл сюжет Чуковского. "Зашуршал где-либо таракан, не успел еще вылезть как следует из норы, а они (имеются в виду лидеры правой оппозиции -Н. Бухарин, А. Рыков, М. Томский. - И.К.) уже шарахаются назад, приходят в ужас и начинают вопить о катастрофе, о гибели Советской власти. (Общий хохот.) Мы успокаиваем их и стараемся убедить, что тут нет еще ничего опасного, что это всего-навсего таракан, которого не следует бояться. Куда там! Они продолжают вопить свое: "Как так таракан? Это не таракан, а тысяча разъяренных зверей! Это не таракан, а пропасть, гибель Советской власти". И пошла писать губерния... Бухарин пишет поэтому поводу тезисы и посылает их в ЦК, утверждая, что политика ЦК довела страну до гибели, что Советская власть наверняка погибнет, если не сейчас, то по крайней мере через месяц... Правда, потом, через год, когда всякому дураку становится ясно, что тараканья опасность не стоит и выеденного яйца, правые уклонисты начинают приходить в себя и, расхрабрившись, не прочь пуститься даже в хвастовство, заявляя, что они не боятся никаких тараканов, что таракан этот к тому же такой тщедушный и дохлый. (Смех. Аплодисменты.)" [Сталин, 1930, с. 715-716]. Высмеивая рыковцев и бухаринцев как испуганных зверей из "Тараканища", одновременно и боящихся "тараканьей опасности" в его лице и презирающих "тщедушного и дохлого" таракашку, сам Сталин со товарищи предстает в глазах посланцев партии одновременно в ролях и всезнающего Кенгуру, и смелого Воробья.

Впрочем, в сказке у Чуковского уже есть предчувствие, что "удалой Воробей", мимоходом, с налета освободивший страну от тирании Таракана, быстренько займет его место: уж больно покладистый народ окружает его, на все согласный, ко всему готовый: "ослы ему славу по нотам поют, / Козлы бородою дорогу метут. / Бараны, бараны / Стучат в барабаны!" (брехтовский образ!) Словом, звериный народ готов и впредь бездумно почитать каждого своего правителя, стелясь перед ним или "отплясывая лихо" в его честь... Подобный сказочный прогноз вовсе не внушал оптимизма относительно будущего Страны ослов, козлов и баранов, способной лишь менять диктаторов, не отказываясь при этом от самой диктатуры. Если и видел Чуковский в пресловутом Таракане "изюмину" русского национального духа, то только в том смысле, что в мире "глуповцев" из любого таракана можно сотворить икону, а потом и "лоб расшибить", отбивая ей поклоны.

Троцкий полагал, что по своему существу "революция означает окончательный разрыв народа с азиатчиной, с XVII столетием, со святой Русью, с иконами и тараканами..." Он слишком верил в неостановимость и необратимость революционных преобразований, в неумолимость общественно-исторического прогресса, в радикальность происходящей модернизации России, под давлением которой отступают "нечистые" - "мохом и суеверием обросший мужик" и все "мужиковствующие" интеллигенты [Троцкий, 1991, с. 81, 80]. Чуковский же понимал, что и "тараканы", и "иконы" (в их обновленном обличий), во многом отражающие сам менталитет русского народа, вполне могут совместиться с революцией и даже вытеснить ее с арены истории; что "обросший мхом и суеверием мужик" и вершит свою дикую и темную революцию, - подобно кустодиевскому "Большевику", идущему под красным флагом и перешагивающему через толпы людей, через церкви, дома, улицы.

Кстати, самонадеянный и самовлюбленный Троцкий, не заметивший тихо подкравшейся "тараканьей опасности", полагал, что Чуковский "готов мириться на таракане" [Троцкий, 1991, с. 83], между тем как тот видел куда более далекие следствия "тараканьего правления" при господстве общего страха, неспособности мыслить и видеть дальше собственного носа. Если сам Троцкий был одно время в роли подбоченившегося Таракана, диктовавшего ультиматумы времен Гражданской войны, то и на него нашелся свой серый Воробей (не принимавшийся Троцким всерьез "чудесный грузин"). Чуковский же не мирился ни с Тараканищем, ни с Воробъищем, ни с царством козлов и баранов, подобные культы создающих и укрепляющих со всем ослиным своим усердием и упорством, ни со слоновьей удалью, способной луну с неба свалить в болото.

Спор с большевизмом продолжался у Чуковского и в других детских сказках. В "Федорином горе" (1926) Чуковский дает свое объяснение засилья тараканов в стране: все идет от грязи, лени, невежества, некультурности, а не от апологии "национального духа" интеллигенцией, как объяснял феномен "таракана" Троцкий. Беглая посуда объясняет свой уход из Федориного дома крахом гуманизма и апофеозом насилия в мире безалаберной и безответственной, ко всему равнодушной и черствой, но властной и деспотичной старухи: "Было нам у бабы худо, / Не любила нас она, / Била, била нас она, / Запылила, закоптила, / Загубила нас она!". И далее, от имени "медного таза" (подручного у Мойдодыра): "Погляди-ка ты на нас: / Мы поломаны, побиты, / Мы помоями облиты. / Загляни- ка ты в кадушку, / И увидишь там лягушку, / Загляни-ка ты в ушат - / Тараканы там кишат".

Когда из дома ушли последние остатки цивилизации - вслед за кастрюлей "И чашки ушли, и стаканы, / Остались одни тараканы", - тогда-то и начинается настоящее горе Федоры-России. Это горе заключается вовсе не в том, чтобы очистить страну от разной идеологической скверны, вроде "неумытых трубочистов", а в том, что "тараканья власть" не способствует чистоте и порядку, развитию культуры и цивилизации, несмотря на все сверхусилия разных "мойдодыров". И только после того, как Федора торжественно пообещала: "А поганых тараканов я повыведу, / Прусаков и пауков я повымету!", когда прилюдно поклялась: "Уж не буду, уж не буду / Я посуду обижать, / Буду, буду я посуду / И любить и уважать!" - посуда, наконец, к Федоре, которая "стала добрей", вернулась, и в доме воцарились мир, порядок, чистота.

Смысл иносказания Чуковского, в общем, понятен. Дело не в том, чтобы видеть "убежище для национального духа в самом темном тараканьем углу мужицкой избы" [Троцкий, 1991, с. 80], как утверждал Троцкий, полемизируя с Чуковским, а в гуманизме и отказе от перманентного насилия. В противном случае последние остатки русской интеллигенции, деятели культуры и искусства, писатели неизбежно покинут российский дом и осядут в эмиграции. Для того чтобы хоть малейшие проблески европейской культуры и цивилизации возвратились в Россию вместе с русскими эмигрантами, нужно любить и беречь культуру, ее творцов и хранителей, нужно вывести паразитов и уничтожить изобилие грязи. И тогда большевистскую Федору (по- гречески - "дар Божий") вся ее посуда, домашняя утварь, инструменты и т.п. будут готовы "простить", - имеются в виду и революционный террор, и братоубийственное кровопролитие Гражданской войны, и продразверстка, и произвол Ч К, и все-все остальное... Но "простить" - не значит забыть.

Не менее многозначительна "Путаница" (1926). В сказочке Чуковского пушкинский парадокс о сапожнике, диктующем художнику правила искусства (притча "Сапожник", 1829), доведен до логического конца и превратился в торжество абсурда. С началом революции все перестали заниматься своим делом и занялись исключительно чужим. Все роли поменялись, смешались языки, стали происходить невероятные, бессмысленные вещи. Весь мир извратился и вывернулся наизнанку - произошла катастрофа. А началось с безобидного: "Замяукали котята: / "Надоело нам мяукать! / Мы хотим, как поросята, / Хрюкать!"" И так - все остальные... Уговаривал "неразумных зверюшек" лежавший под капустой Заяц: "Кому ведено чирикать - / Не мурлыкайте! / Кому ведено мурлыкать - / Не чирикайте! / Не бывать вороне / Коровою, / Не летать лягушатам / Под облаком!". Но к его разуму никто не прислушался. И вот поэтому: "Рыбы по полю гуляют, / Жабы по небу летают, / Мыши кошку изловили, / В мышеловку посадили. / А лисички / Взяли спички, / К морю синему пошли, / Море синее зажгли". А Крокодил, по обыкновению, пожар на море тушил "Пирогами, и блинами, / И сушеными грибами", от чего пожар, разумеется, разгорался еще пуще. Как в "Двенадцати" Блока: "Мы на горе всем буржуям / Мировой пожар раздуем! / Мировой пожар в крови..." Неудивительно и отсутствие результатов - тушение мирового пожара бессмысленно: "Тушат, тушат - не потушат, / Заливают - не зальют". Только бабочке удалось, нежно помахав крылышками, потушить море - противоестественную революционную стихию. Противоядие революции - не насилие и диктатура, не борьба всех против всех, не произвол любого и каждого, творящих, что кому в голову взбредет, а любовь и доброта, мирное согласие, общая песня... Тогда-то все снова заговорят своими голосами: гуси - по-гусиному, кошки - по- кошачьи, птицы - по-птичьи, лягушата по-лягушачьи, поросята по-поросячьи. Тогда и Мурочка будет спать спокойно ("Баюшки- баю!").

Другая аллегория на тему революции - "Краденое солнце" (1933). В мире зверей произошла невиданная прежде катастрофа: исчезло солнце. В этом повинно не какое-нибудь тривиальное солнечное затмение: солнце похитил злоумышленник - все тот же Крокодил, зачинщик революции. Возможно, Чуковский знал полуанекдотический эпизод, когда Троцкий, завершая свою зажигательную речь перед красноармейцами на родине Ленина, в Симбирске, воскликнул: "Если большевикам понадобится погасить солнце, они его погасят!". Вряд ли самому "пламенному оратору революции" бросился в глаза угрюм-бурчеевский пафос его заявления, но для литературоведа-профессионала сходство двух "революционеров", стремящихся "выключить" в мире "свет", не могло не броситься в глаза.

С момента крокодильей диверсии мир переменился к худшему. Жизнь без солнца приобрела апокалиптические очертания; на земле воцарились страх и ужас; все заплутались в кромешной тьме: "Наступила темнота, / Не ходи за ворота: / Кто на улицу попал -/Заблудился и пропал". "Только раки пучеглазые / По земле во мраке лазают, / Да в овраге за горою / Волки бешеные воют". Звериное сообщество реагирует на "космическую катастрофу" по-прежнему пассивно и покорно. Когда бараны подняли тревогу: "Эй вы, звери, выходите, / Крокодила победите, / Чтобы жадный Крокодил / Солнце в небо воротил!", - им в ответ было: "Где нам с этаким сражаться! / Он и грозен и зубаст, / Он нам солнце не отдаст!"

На сей раз у Чуковского чужеземной ("африканской") экспансии в лице Крокодила противостоит национальный фольклорный герой - русский царь зверей Медведь. Именно ему предстоит победить зубастого ящера, преодолевая свою лень, апатию, природное миролюбие... Впервые Чуковский обратился к мотивам и образам русской народной сказки, и торжество родного дедушки Медведя над "злым врагом", чужеземным "злодеем" Крокодилом - это не только одоление светом - тьмы, но и во многом ментально-почвенная победа - "своего" ("нашего") над "чужим". "Будешь ты, невежа, знать, / Наше солнце воровать! / Пропадает целый свет, / А тебе и горя нет!" Сражение Медведя с Крокодилом заканчивается легкой победой народных сил. Ведь для лесных зверей "наше солнышко" - это "Солнце красное", а для "бессовестного" "чужака-злодея" - "солнце краденое". Правда в конце концов одолевает бесчестного врага.

"Краденое солнце" - самое осторожное и традиционное из сочинений детского писателя. Косолапый борец за народное счастье - явный представитель соборного, коллективного, народного начала. Так, Зайчиха, голос самых слабых и трусливых из звериного царства, дает наказ самому сильному и руководящему зверю: "Стыдно старому реветь - / Ты не заяц, а Медведь". "Крокодилья опасность", чреватая погашением солнца, торжеством тьмы над светом, общим хаосом и паникой, по мысли Чуковского, может быть отвращена лишь общими усилиями, своего рода "сопротивлением общественного мнения", борьбой за народные права и опорой на вековые российские традиции, противостоящие революционным импровизациям, властному произволу "невеж".

"Чуковский и вся его эпоха": конец и бессмертие "Чуковщины"

В своих дореволюционных статьях Троцкий особенно ополчался на Чуковского. В нем он видел главного антагониста Горькому. Особенно ненавистной Троцкому казалась мысль критика о закономерности перехода Горького от "босяцки-ницшеанского индивидуализма" к люмпен-пролетарскому коллективизму и мещански-хулиганскому революционному движению: психологическая основа тут одна. "Отвратительны по внутренней лживости эти злорадно-покровительственные страницы, посвященные мнимому горьковскому отречению. Здесь весь Чуковский и вся его эпоха! Скверная эпоха, чтоб ей пусто было, подлая эпоха!" [Троцкий, 1991, с. 282-283]. Троцкий оказался прав: Чуковский, в отличие от Троцкого, создал свою эпоху в литературе. Увы, "эпоху Чуковского", в которую он создавал свои бессмертные сказки, можно назвать "подлой", "скверной", "пустой", - но не благодаря Чуковскому, а уж, скорее, вопреки ему.

На введение нэпа Чуковский откликнулся "Мухиной свадьбой", позднее переименованной в "Муху-Цокотуху" (1924). Замена "продразверстки - продналогом", высвобождение крестьянства, активизация кулака и середняка, подъем городской мелкой и средней буржуазии - все это в подтексте знаменитой сказки Чуковского, что сразу почувствовали представители агрессивного "напостовства". "Поле", "денежка", "базар", "покупка самовара" - неслучайные атрибуты "мушиного ренессанса".

То, что Муха-единоличница, став "именинницей" нэпа, первым делом пригласила за стол "тараканов", осевших при власти и при продовольствии ("Приходите, тараканы, / Я вас чаем угощу!"), в принципе понятно. Доходами и привилегиями приходилось делиться с большевистской кастой. Да и "тараканы" (вовсе уже не кровожадные "Тараканища" военного коммунизма, а мирные и расторопные обыватели) оказались отнюдь не против такого межклассового гостеприимства ("Тараканы прибегали, / Все стаканы выпивали"). А следом за "тараканами" потянулись и прочие "букашки"-прихлебатели советской власти, которые тоже были не прочь угоститься "на халяву" ("А букашки - / По три чашки / С молоком / И крендельком: / Нынче Муха-Цокотуха / Именинница!"). "Полон очень наш стакан", - могли бы сказать насекомые.

Общественная эйфория нарастала. Уже выползли из подполья какие-то дореволюционные недобитки дворянского, буржуазного и интеллигентского происхождения ("блошки", "бабушка-пчела", "бабочка-красавица") - в надежде, что времена красного террора прошли навсегда и все повернется мало-помалу вспять. Появились давно забытые предметы роскоши ("золотые застежки"), вспомнился давно утраченный вкус настоящей еды ("молоко", "мед", "крендельки" и пр.). Даже стихотворный стиль стал напоминать пушкинский (аллюзии из "Сказки о царе Салтане"): "Приходили к Мухе блошки, / Приносили ей сапожки, / А сапожки не простые - В них застежки золотые". (У Пушкина: "А орешки не простые: / В них скорлупки золотые".)

Автор рисует настоящий разгул всевозможных насекомых (вспомним пушкинское "Собрание насекомых"!). Кроме именинницы Мухи, здесь и незаменимые и вездесущие тараканы, и букашки, и блошки, и пчела, и бабочки, и всякие жуки-червяки, и козявки, и кузнечик, и светляки, и сороконожки, и клоп, и жуки, и всевозможная мошкара, и, разумеется, главные антагонисты в борьбе за Муху - старичок-Паучок и Комар... Свободная и загульная жизнь насекомых во главе с Мухой- Цокотухой, всеобщее веселье и счастливая свадьба - результат победы над злодеем-государством в лице Паука, который, опутав мир своей паутиной, не только ограничивает всеобщую вольницу, но и удовлетворяет свои тайные склонности вампира, садиста, кровопийцы. "А злодей-то не шутит, / Руки-ноги он Мухе веревками крутит, / Зубы острые в самое сердце вонзает / И кровь у нее выпивает".

Общество, привычное к насилию и террору, разбегается и прячется - кто как может. "Мухоедство" в разгаре. Бесполезны мольбы самой Мухи, обращенные к гостям: "И кормила я вас, / И поила я вас, / Не покиньте меня / В мой последний час!" Реакция на все уговоры одна, как и в "Крокодиле", и в "Тараканище" - страх, паника: "Но жуки-червяки / Испугалися, / По углам, по щелям / Разбежалися: / Тараканы / Под диваны, / А козявочки / Под лавочки, / А букашки под кровать - / Не желают воевать! / И никто даже с места / Не сдвинется: / Пропадай-погибай, / Именинница!".

Общество, в силу своей неистребимой трусости и пассивности, политического конформизма и обывательского равнодушия, оказывается совершенно бессильным перед лицом тирании, насилия, террора. Ситуацию спасает "маленький Комарик", срубающий "на всем скаку" голову Пауку. Насилие побеждает насилие. Почувствовавшие новую силу насекомые поют осанну Комару: "Слава, слава Комару - / Победителю!" Начавшееся после расправы с Пауком всеобщее веселье очень напоминает собой радость зверей, включая "ум, честь и совесть" животного мира - ослов, козлов и баранов - в честь победы Воробья над Тараканом (из "Тараканища").

Мы, конечно, не знаем, как себя поведет "лихой, удалой, молодой Комар" после освобождения общества от тирана и своей удачной женитьбы на богатой Мухе... Однако на ум приходит, что Комар по своей природе - такой же кровопийца, как и Паук. А это значит, что тупое и трусливое сообщество насекомых напрасно радуется и веселится: ведь вместо старого и медлительного злодея Паука оно, благодаря своей простоте и благодушию получило, скорее всего, нового злодея - Комарища -проворного, летучего, быстрого на расправу, неуловимого, честолюбивого, властного, вооруженного не только жалом, но и саблей. И еще неизвестно, чья власть над насекомыми будет гуманнее: оба кровопийцы стоят друг друга, а система жестокой диктатуры - одна, неизменная в своей бесчеловечности. А за Комаром уж тянется новый злодей-"кровопивец" - Клоп, с виду, да и по сути, конечно, такой же ничтожный, как и его предшественники: "Бом! бом! бом! бом! / Пляшет Муха с Комаром. / А за нею Клоп, Клоп / Сапогами топ, топ!" Всех бы "выплеснуть" "в лохань"!...

Так и хочется представить стоящую за повествованием в "Мухе- Цокотухе" прозрачную политическую аллегорию: старик-паук - это полупарализованный Ленин, удалой Комар - скажем, Троцкий, мечтавший с налета стать преемником "Старика", а топающий сапожищами Клоп - подошедший к развязке "свадебки" угрюмый Коба... Впрочем, подобная простая аллегория была бы слишком простой для Чуковского. Скорее, речь у него шла лишь о самом принципе действующей власти: о череде диктаторов, "в затылок" сменяющих друг друга, о пассивном обществе, которым лучше всего управлять с позиций деспотизма и насилия, о беззаботно ликующем по любому поводу народе (лишь бы выпить да закусить "на халяву", а потом - врассыпную!), да о легкомысленной Мухе-нэпманше, так и не подозревающей о том, что ее век с Комаром так же недолог, как с Пауком, или, не дай Бог, с Клопом...

Да что там - "нэпманша"! Будь Муха и интеллигенткой, совслужащей, словом, любой "попутчицей" или "подкулачницей" - результат от сожительства был бы тот же: недолог мушиный век... Быть ей, Мухе, все равно съеденной - Паучищем ли, Комарищем или Клопищем - хотя бы за одно свое "позолоченное брюхо". Или за то, что "денежку нашла": "денежку" нужно отобрать во что бы то ни стало! Или за то, что гостей собирает вкруг самовара, да еще по поводу своих "именин" или "мухиной свадьбы"... Или за "поле", по которому Муха ходит... Все едино: судьба Цокотухи - "мухоедство"!

Еще один сказочный сюжет, связанный у Чуковского с темой насилия, - это дилогия "Бармалей" (1925) и "Айболит" (1929), состоящая из двух сказок - "злой" и "доброй", воссоздающих, так сказать, в чистом виде "противоупор" "абстрактному гуманизму" - спор Добра со Злом в предельно отвлеченном виде. Центральный герой "злой" сказки - "африканский" разбойник Бармалей, которым пугают детей. Он - "злодей", он "ужасен", он "гадкий, нехороший, жадный". Разумеется, это уже не тот разбойник, который выступал в первые послереволюционные годы под лозунгом: "Грабь награбленное!". Собственно, грабить уже нечего, все уже "разобрано" и национализировано, тем более, что речь идет о беднейшей "Африке" (конечно, в литературном смысле символизирующей крайнюю степень отсталости и дикости). И тем не менее эта символическая страна, по словам гротескных "папочки и мамочки": "Африка ужасна, / Да-да-да! / Африка опасна, / Да-да-да!". Все "ужасы" и "опасности", о которых говорят взрослые, кажутся совершенно неправдоподобными, а от этого экзотическая Африка становится еще более привлекательной, заманчивой. Ведь в Африке есть еще и "фиги-финики", и "носорог", "слоны", "бегемот", с которыми поначалу так весело играть. Сталинский Советский Союз, между прочим, тоже обладал немалой привлекательностью для западных интеллектуалов и деятелей мировой культуры. Советская экзотика многим казалась перспективной и многообещающей.

В преамбуле "злой" сказки "маленьким детям" запрещается "в Африке гулять", потому что населена она исключительно злыми, жестокими и опасными существами -"акулами", "гориллами", "большими злыми крокодилами", которые (говорится детям взрослыми) "Будут вас кусать, / Бить и обижать". Африка - это средоточие насилия и жестокости, зла и страхов. Самое же главное, чем опасна и ужасна "Африка", так это прежде всего тем, что "бегающий" по ней "злой разбойник" - людоед, "кровожадный" и "беспощадный", и "кушает" он только детей, причем самых маленьких, о чем бахвалится в своей песне: "И мне не надо / Ни мармелада, / Ни шоколада" (былая награда Ване Васильчикову как спасителю Петрограда), а это, по детской логике, означает, что "злодея" невозможно ничем умолить, подкупить или вознаградить. Он несговорчив и неумолим, и потому является воплощением абсолютного Зла.

Знаменателен план, в который перешла классовая борьба, - это война с детьми, самыми беззащитными и беспомощными существами, не несущими ответственности за свое происхождение или деяния отцов. Бармалей не только зол и жесток, но и подл: он воюет только с самыми слабыми и беззащитными, он пожирает именно их, потому что бороться со взрослыми и сильными ему несподручно. Сам он слаб и труслив. "Страшное слово", которое кричит Бармалей: "Карабас!" - почти то же самое, что восклицал Мойдодыр ("Карабарас!"). Бармалей и Мойдодыр - одного поля ягоды.

"Маленькие дети", называемые часто собирательно - "Таня- Ваня" пытаются усовестить Бармалея дореволюционной детской песенкой ("Ах, попалась, птичка, стой! / Не уйдешь из сети, / Не расстанемся с тобой / Ни за что на свете"): "Милый, милый людоед, / Смилуйся над нами, / Мы дадим тебе конфет, / Чаю с сухарями!" На все уговоры твердый и "принципиальный" Бармалей говорит: "Не-е-ет!" Он не приемлет никаких "компромиссов" с врагами, тем более, если это дети. Управу на Бармалея не может найти и Айболит. В бесконечной борьбе Добра и Зла сильнее оказывается чаще всего Зло, не испытывающее никаких моральных комплексов в отношении себя и своих действий. Брошенный Бармалеем в костер "добрый доктор" может лишь воспроизводить страдательный смысл своего имени: "Ай, болит!". Всех спасает приведенный Гориллой Крокодил, который, проглатывая Бармалея, тем самым будто бы "способствует его исправлению". Впрочем, только в том смысле, что это зло больше не сможет причинять зла: ему на смену пришло другое, более сильное. Зло оказывается способно победить только зло же. "Злодея" Троцкого (Зиновьева, Каменева и т.д., и т.п.) победил новый людоед - Сталин, а там, если его самого не съедят, придет С. Киров или Л. Берия... Словом, кто кого съест!

Из живота Крокодила (где "темно, и тесно, и уныло") мир видится по-иному. ("Из крокодила как будто все это виднее становится..." - Достоевский.) Тот, кто всех съедал, сам в конце концов оказался съеден! И вот уже отъявленный разбойник и людоед "рыдает" и "плачет", давая обещания исправиться: "О, я буду добрей! / Полюблю я детей! / Не губите меня! / Пощадите меня!". Вряд ли сам автор сказки сколько-нибудь верил в "крокодиловы слезы" и скоропалительное исправление "бармалеев", пусть и в "утробе Крокодила", в их открывшуюся вдруг "любовь к детям" (так свойственную вождям). Лучше всего, когда Бармалей находится в крокодильем брюхе и никуда из него не вылезает. Легкая "сказочная" развязка была нужна Чуковскому, скорее всего, для того, чтобы продемонстрировать читателю хрупкость любой надежды на стабильность, зыбкость всех радикальных перемен, наивность "детской веры" в "хороший конец" "злых" сказок.

Чудесно "переродившийся" Бармалей пляшет и поет: "Как я рад, как я рад, / Что поеду в Ленинград!". В том, что он "рад" воцариться в Ленинграде после Африки, никто и не сомневается. Между Африкой и Петроградом / Ленинградом у Чуковского связь, как видим, так и не прерывалась. Сначала Петроград завоевывало "крокодилово полчище", потом Ленинград - "бармалеево". Другое дело, что в столь радикальное преображение Бармалея верится с трудом, как и в доброту и чистоплотность Федоры...

Центральный герой "доброй" сказки - доктор Айболит, который, не разбирая классов и сословий, лечит всех, кто к нему обращается с болью: "И корова, и волчица, / И жучок, и червячок, / И медведица! Всех излечит, исцелит / Добрый доктор Айболит!" Поначалу кажется, что Айболит имеет дело лишь с эксклюзивными болезнями, несчастными случаями, травмами: то лису "укусила оса", то барбоса "курица клюнула в нос", то "зайчик попал под трамвай"... И всем обратившимся к доктору удается помочь подчас чудом; "И доктор пришил ему ножки / И заинька прыгает снова".

Однако после "телеграммы от Гиппопотама" становится ясно, что мироустройство держится не на всеобщей гармонии, изредка осложняемой "несчастными случаями", составляющими исключение из правил. Напротив, мироздание основано на всеобщем несчастье, на бедствии, объединяющем и одушевляющем всех несчастных. В телеграмме сообщается, что в Африке звериные дети заболели, едва ли не все сразу, причем везде - и "на горе", и "в болоте", и в пустыне Сахаре, и на берегах Лимпопо... "Несчастных зверят" охватила эпидемия, причем заболели они одновременно почти всеми известными инфекционными, простудными и иными болезнями:

"Да-да-да! У них ангина, / Скарлатина, холерина, / Дифтерит, аппендицит, / Малярия и бронхит!". Африка оказывается родиной всех болезней и средоточием разных бед (начиная с самой революции), которые обрушились на зверей - больших и маленьких. "И корь и дифтерит у них, / И оспа и бронхит у них, / И голова болит у них, / И горлышко болит".

Что же случилось в "Африке"? Что за странный и внезапный мор охватил звериное царство в 1929 году? Почему эпидемия коснулась прежде всего самых маленьких и беззащитных обитателей несчастного континента? Страшная правда состоит в том, что наступило время Великого Перелома. Началась сплошная коллективизация, перешедшая в раскрестьянивание, - и сразу последовал голод... ("А рядом бегемотики / Схватились за животики: / У них, у бегемотиков, / Животики болят".)

"Африканское" общество в целом опасно больно, и не одной болезнью, а множеством самых разных болезней: правая опасность, левая опасность, опасность власти, вредительство интеллигенции, саботаж кулачества, нищета народа, бдительность стражей порядка, слепой энтузиазм масс, повальная жестокость и вера в добрых вождей... Как это вылечить - все в целом, коллективно, одним разом - и "животик", и "горлышко", и особенно "голову" звериных масс? Айболит бросается спасать звериную "детвору", ради чего ему приходится преодолевать массу препятствий. Если бы не его энтузиазм и самоотверженность, все звериные дети Африки несомненно погибли бы, поскольку больше им помочь некому. Айболит - чудесное исключение в мире, полном несчастий и болезней, звериный Дон Кихот. Для него любая беда, даже самая неисправимая, - "Не беда!"

Лечение у доктора Айболита - самое простое и приятное: "всем по порядку / дает шоколадку" и "каждого гоголем, / Каждого моголем, / Гоголем-моголем, / Гоголем-моголем, / Гоголем- моголем потчует", "хлопает их по животикам" и "ставит и ставит им градусники". Иными словами, доктор всех лечит одинаково - добротой, и она действительно вылечивает всех сама по себе. "Айболит" - это детская утопия, состоящая в том, что доктор, не спящий дни и ночи, может всем помочь. И ему все помогают: "мохнатые волки", кит и орлы, потому что доктор Айболит - воплощение абсолютного Добра и гуманизма. "Вот и вылечил он их, / Лимпопо! / Вот и вылечил больных, / Лимпопо!". Чуковский находит свой, альтернативный рецепт "коллективизации" - доброта, чуткость и отзывчивость к чужой боли, сопереживание ей.

Но у Айболита получается далеко не все: ему удается бороться лишь с болезнями, но не с насилием, диктатурой, жестокостью. Ведь, как мы помним по "Бармалею", встретившись с реальным и неукротимым абсолютным Злом, он оказывается им побежден (хотя бы на время). И вообще, "добрый доктор" не может вылечить общество от зла ни шоколадками, ни Гоголем-моголем! Несмотря на "happy end" сказка "Айболит" в конечном счете печальна: Айболит - один на всех, один на всю " милую Африку"! Стоит только ему замерзнуть в снегу, утонуть и "пойти ко дну", "не дойти" и "пропасть в пути", - и уже на вопрос: "Что станется с ними, больными, / С моими зверями лесными?" - нет ответа. Потому что другого Айболита нет. Надежда на спасение хрупка и зависит от массы случайностей, которые невозможно предусмотреть.

* * *

"Что вся эта чепуха означает? Какой политический смысл имеет?" - риторически вопрошала своих читателей Главный Педагог страны Крупская на страницах "Правды" (1 февраля 1928 года) и отвечала: "Какой-то явно имеет... Я думаю, что "Крокодил" ребятам нашим давать не надо, не потому, что это сказка, а потому, что это буржуазная муть" [Крупская, 1928]. Суждения жены Ленина о "чуковщине" (см. [Чуковская, 1991; Блюм, 1994, с. 252]) выглядели далеко не безопасно. Вскоре книги Чуковского начали изымать из библиотек, а цензоры Главлита стали запрещать очередные издания сказок Чуковского. Новых сказок после 1929 года (за двумя исключениями, включая "Краденое солнце") Чуковский не писал.

Возглавлявшая уже длительное время Главполитпросвет Крупская в 1931 году написала очередную руководящую статью "Могущественное орудие коммунистического воспитания", в которой обобщила свои наблюдения над советской детской литературой. Про сказки Чуковского здесь было сказано совершенно недвусмысленно: "Совершенно ясно, что необходима непримиримая борьба с детскими книжками, проникнутыми чуждой идеологией". Крупская не отрицает мастерства идейно чуждых писателей. Более того, теоретик и практик коммунистической педагогики пришла к выводам относительно вреда, который приносит "делу революции" художественность такой литературы. "Классовый враг использует художественность в своих целях, художественность не уменьшает, а увеличивает вред такой книги. Нам не нужна книга, искажающая действительность, дающая неверные ориентиры" [Крупская, 1959, т. 3, с. 439; т. 10,с. 410].

Парадоксально, но факт: Крупская договаривается до того, что признает художественность литературы (не только детской, но и любой) вредной и опасной. Напротив, получается: чем менее художественна книга, тем лучше она работает в пропагандистских, воспитательных, идеологических учреждениях, особенно детских, тем больше на нее следует социальных заказов. И это понятно: метафорическая емкость, многозначность текста вольно или невольно пробуждала читательскую фантазию, провоцируя "читать между строк", догадываться по намекам о каких-то зашифрованных смыслах; напоминала об эзоповской традиции, развитой в дореволюционной русской литературе.

Трудно сегодня предположить, чтобы в разгар классовой борьбы все эти (и другие) подтексты Чуковского не прочитывались - как единомышленниками автора, так и его недоброжелателями. И в самом деле, сказки Чуковского постоянно читались "под лупой", просматривались на свет, проверялись справа налево и задом- наперед. Главная беда добровольных цензоров и разоблачителей вредоносности Чуковского заключалась в том, что излишне ретивая политическая интерпретация могла обернуться не столько против автора, сколько против бдительного читателя: он "вычитывал" в сказке даже больше контрреволюционного и антисоветского, чем мог в них вложить сам Чуковский!

Однако Чуковский предпринял еще попытки написать для детей. Сказка "Одолеем Бармалея" (1942), сочиненная во время Великой Отечественной войны и завершавшая трилогию про Айболита и Бармалея, сразу же после выхода в свет отдельным изданием в 1943 году была запрещена партийно- государственными органами. В том же году Сталин лично вычеркнул ее из подготовленной к публикации антологии советской поэзии [Пашнев, 1977]. (Мы толком даже не знаем, за что... И в самом деле, о чем была она? О Гитлере как новом Бармалее? Или еще кто-то усатый померещился под видом Бармалея? Или о возможности одолеть зло вообще?) Дело, однако, запрещением сказки не ограничилось.

По указанию вождя его верный выдвиженец П. Юдин, в свое время произведенный Сталиным сразу в академики и назначенный директором Института философии, опубликовал разгромную статью, в которой назвал сказку "вредной стряпней", способной "исказить в представлении детей современную действительность". ""Военная сказка" К. Чуковского, - продолжал сановный критик, - характеризует автора как человека, или не понимающего долга писателя в Отечественной войне, или сознательно опошляющего великие задачи воспитания детей в духе социалистического патриотизма" [Юдин, 1944]. Над сказочником снова нависла тень политических преследований. Лишь спустя почти 60 лет после своего написания, в 2001 году, "военная сказка" была опубликована издательством "Терра" [Чуковский, 2001, т. I].

Поэт В. Берестов в своих воспоминаниях о Чуковском попытался рассказать о злосчастной антифашистской сказке, которую ему удалось услышать в авторском исполнении 10 мая 1942 года в ташкентском Дворце пионеров: "Сказка была о войне. Бармалей с самолета обстреливал беззащитных детей. Айболиту приходилось туго. Но вот враги разбиты, и по всем "Чуковским" правилам начинается пир на весь мир. Пируют дети. С неба на них сыплется виноград и всевозможные сласти" [Берестов, 1983, с. 133. Два фрагмента сказки - начальный и заключительный - позднее Чуковскому удалось все же опубликовать как отдельные стихотворения: "Айболит и воробей" ("Злая-злая, нехорошая змея / Молодого укусила воробья") и "Радость" ("Рады, рады, рады / Светлые березы, / И на них от радости / Расцветают розы. / Рады, рады, рады / Темные осины, / И на них от радости / Растут апельсины").

Почему была запрещена в то время эта сказка "дедушки Корнея"? Во-первых, она была не только антифашистской, но еще и антивоенной (дети - жертвы любой войны: и мировой, и отечественной, и гражданской, и освободительной); вместо того чтобы возбуждать ненависть к врагу и желание погибнуть за родину, она вызывала ненависть к войне, к голоду, к агрессии, жестокости, кровопролитию... Иными словами, сказка страдала "абстрактным гуманизмом" (самый страшный грех для советской литературы).

Во-вторых, Бармалей, впервые объявившийся в Ленинграде в 1925 году и осужденный Чуковским, остался тем же и в 1942 году. Если во время войны Бармалей, обстреливавший детей с самолета, символизировал злодея Гитлера, то, спрашивается, кем был Бармалей в СССР 1925 года? Выходит, это был один и тот же Бармалей? За более чем полтора десятка лет он так и не перевоспитался? Или два разных? Например, два тоталитарных вождя - Сталин и Гитлер! Но тогда это означает, что воплощенное абсолютное зло многолико и неистребимо: каждый раз оно возрождается во все более изощренных и совершенных формах... Только чудо способно "одолеть Бармалея" во всех его ипостасях!..

В-третьих, сказка "Одолеем Бармалея" давала "ключ" к пониманию всей "Чуковщины": борьба с Бармалеем во всемирно-историческом масштабе демонстрировала истинный смысл иносказаний и в других сказках Чуковского: и про Крокодила, и про Мойдодыра, и про Таракана, и про Муху- Цокотуху, и всей трилогии про Айболита и Бармалея. В сказках Чуковского, таким образом, не было невинных забавных сюжетов для детей, не было развлекательного юмора, не было порожденных детской психологией "лепых нелепиц". Все это было лишь искусной маской юродствующего сочинителя; философско-политическое иносказание пронизывало каждую из сказок и определяло ее серьезный и глубокий смысл - гуманистический и антитоталитарный.

Незадолго до смерти, в 1939 году, Ю. Тынянов, ставший уже более беллетристом, нежели литературоведом, писал о Чуковском: "Дальнейшие сказки Чуковского (после "Крокодила". - И.К.) были развитием и расширением найденного. Они связались в детский комический эпос. Персонажи их - бегемот, слоны, тараканище - стали действующими лицами этого эпоса, характерами" [Тынянов, 1939, с. 26]. Тынянов глубоко понимал природу литературных жанров. Сказки Чуковского, действительно, складывались на глазах читателей - и детей, и взрослых - в единый текст, в гротескный смеховой эпос, отобразивший мир формирующегося в Советской России и СССР тоталитаризма. Но это лишь отчасти, на поверхности, был "детский комический эпос"... Тынянов, гениально раскрывший в "Селе Степанчикове" Достоевского пародию на "Выбранные места из переписки с друзьями" Гоголя, вероятно, лучше других понимал интертекстуальность Чуковского.

Через призму "детского" дискурса, обыденная советская действительность представала в "Чуковщине" как сказочный гротеск, как невероятная фантасмагория, - на первый взгляд, смешная ("лепые нелепицы"), а на второй - страшная и чудовищная. Однако в конце концов смеховая дистанция, установленная автором по отношению к своим персонажам и подкрепленная вековыми традициями фольклора и русской литературной классики, прочитывавшейся в сказочном интертексте, делала всех монстров жалкими, слабыми и страшными лишь на вид, а тоталитарный гротеск - веселым и легко преодолимым, во всяком случае, в детской фантазии...

"Чуковщина" и ее веселая поэтика пережили не только своего автора, но и "звериный строй", ставший предметом насмешки и беспощадного анализа у "дедушки Корнея". Сегодня становится ясно, что и следующую фазу метаморфоз российского "мухоедства" они тоже переживут - с честью для русской литературы XX века.

СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ

Берестов В. Совсем недавно был Корней Иванович... // Воспоминания о Корнее Чуковском. М.,1983.

Блок А. О современной критике // Блок Л. Собр. соч. В 6 т. Т. 5. М., 1971.

Блюм А. За кулисами "Министерства правды": Тайная история советской цензуры. 19 IP-1929. СПб., 1994.

Достоевский Ф.М. Крокодил. Необыкновенное событие, или Пассаж в Пассаже // Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. В 30 т. Т. 5. Л., 1973.

Достоевский Ф.М. Бесы // Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. В 30 т. Т. 10. Л., 1974.

Достоевский Ф.М. Дневник писателя. 1873 // Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. В 30 т. Т.21. Л.,1980.

Крупская Н.К. О "Крокодиле" Чуковского // Правда. 1928. 1 февраля.

Крупская Н.К. Педагогические сочинения. В 10 т. М., 1959.

Пашнев Э. Сталин-цензор // Литературная газета. 1997. 19 ноября.

Петровский М. Крокодил в Петербурге // Петровский М. Книги нашего детства. М., 1986.

Сталин И. Вопросы ленинизма. М.-Л., 1930.

Троцкий Л. Литература и революция. М., 1991.

Тынянов Ю. Корней Чуковский // Детская литература. 1939. N 4.

Чуковская Е. Борьба с "чуковщиной" // Горизонт. 1991. N 3.

Чуковский К. Дневник. 1901-1929. М., 1991.

Чуковский К. Нат Пинкертон и современная литература. СПб., 1908.

Чуковский К. Собр. соч. В 15 т. Т. 1, 2. М., 2001.

Юдин П.Ф. Пошлая и вредная стряпня К. Чуковского // Правда. 1944. 1 марта.

И. В. КОНДАКОВ




ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ