ИС: Печатается по Собранию Сочинений в 15 т., Т.8, М., Терра-Книжный Клуб
ДТ: 2004

Чуковский после Семнадцатого



Самым большим испытанием в жизни Чуковского, как и всего его поколения, стал Октябрь 1917 года. Всем его современникам, без различия политических убеждений и социального статуса, пришлось тогда пережить то, что описал В. Розанов на страницах «Апокалипсиса нашего времени»: «С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историею железный занавес. “Представление окончилось”. Публика встала. “Пора надевать шубы и возвращаться домой”. Оглянулись. Но ни шуб, ни домов не оказалось»1. Чуковский, казалось бы, менее всего должен был ждать подвохов от революции: сын прачки, сам себя воспитавший на медные деньги, в зрелый период своего творчества он принадлежал к кругу либеральной интеллигенции, для которой все, что связано с революцией, было окружено ореолом святости. Не имея прямого интереса к политике, он сочувственно наблюдал поединок революционеров с правительством. Но вот когда «представление окончилось», он наряду со многими людьми своего круга с некоторым изумлением вдруг обнаружил отсутствие всего того, что казалось неотъемлемой принадлежностью существования. Совсем не конъюнктурные соображения заставляют биографа Чуковского делить его творческий путь на до- и послереволюционный: он потерял тогда все или почти все, что с таким трудом было достигнуто до революции.

А достижений накопилось немало – по существу, все последнее дореволюционное десятилетие было для него непрерывным восхождением. К этому времени он почти десять лет был ведущим критиком влиятельной кадетской газеты «Речь», его мнением дорожили, его острого языка боялись. Но главное – он имел своего читателя, что можно считать самым большим его приобретением. Чуковский не относился к числу критиков-эстетов, которые презирали или просто игнорировали читателей, видели в них толпу «непосвященных» и предпочитали писать о литературе и искусстве на страницах изданий с весьма ограниченной, но квалифицированной читательской аудиторией. Поэтому сотрудничество в символистском журнале «Весы» так и осталось для него эпизодом (правда, здесь значение имели и материальные причины – «Весы» не всегда исправно платили авторам, а литературный заработок для Чуковского и его семьи составлял единственный источник существования). С читателем, который был у газеты «Речь», Чуковский находился в полном контакте, он умел ценить свою аудиторию, не пропускавшую и его устных выступлений. Среди этих читателей были такие, кто и спустя десятилетие помнил его наиболее яркие фельетоны и характеристики. В предисловии к тому 7 мы приводили отзыв академика Е. В. Тарле, сравнивавшего Чуковского с Ипполитом Тэном. Подобным читателям, даже если их было немного, мог позавидовать любой критик.

Связь со «своим» читателем относилась к числу наиболее важных завоеваний его дореволюционной литературной карьеры, и в дневниковых жалобах Чуковского на свое амплуа газетного фельетониста надо отделять то, что было вызвано минутной усталостью от непрекращающегося потока работы, и то, что реально можно было бы обозначить словами «кризис жанра». Конечно, предреволюционные статьи показывают, как нелегко становилось все время находить новые темы, поскольку обо всех сколько-нибудь интересных ему писателях-современниках он успел написать не один раз, а повторять себя, симулировать творческий процесс он не умел. Постоянное недовольство собой было свойственно Чуковскому именно потому, что доверие читателей он ощущал как постоянное ожидание, которое никак нельзя обмануть.

Разумеется, Чуковского не могли не затронуть те испытания, которые принесла Первая мировая война, когда, по словам Блока, «цвет человечества, цвет интеллигенции сидел годами в болоте <…> люди как-то рассеялись, замолчали и ушли в себя: точно сидели под колпаками, из которых выкачался воздух»2. Война сильно повлияла на книжный рынок, снизив тиражи, сократив число периодических изданий. Но это были препятствия, с которыми Чуковский мог справиться: для него как критика это время стало полосой исключительно успешных лекторских выступлений, которые по эстрадному успеху не уступали аналогичным выступлениям Владимира Маяковского.

Его внимание как критика переключилось тогда на футуристов всех оттенков, в начале 1910-х годов делавших первые шаги на литературной сцене. В атмосфере скандалов, которыми сопровождались их устные и печатные выступления, статьи Чуковского пришлись как нельзя кстати. Шумные вечера и «поэзоконцерты» футуристов отпугивали и дезориентировали читающую публику своей эксцентричностью, мешали ей вникнуть в смысл их необычного творчества. Чуковский вовремя протянул читателям руку, стал их поводырем, и потому его лекции и статьи о футуристах пользовались большой популярностью.

1916 год принес Чуковскому еще одну удачу – он в качестве журналиста вместе с писателями Алексеем Николаевичем Толстым, Василием Ивановичем Немировичем-Данченко, редактором-издателем газеты «Речь» Владимиром Дмитриевичем Набоковым и несколькими влиятельными журналистами по приглашению британского правительства посетил Англию, которую покинул более 10 лет назад. Поездка была исключительно богата впечатлениями, в одном из писем к жене он не без гордости сообщал: «Меня принимал король, сэр Эдвард Грей, лорд Китченер и сэр Джон Джеллико (названы министр иностранных дел, военный министр и командующий всем британским флотом), мне показывали все тайны, недоступные самим англичанам – какие строятся теперь суда, аэропланы и проч., я был в стоянке Главного флота, куда с самого начала войны не мог проникнуть никто…»3. Это была еще одна вершина, на которую он поднялся накануне революции, но, как стало ясно позднее, лишь затем, чтобы стремительно скатится и довольно скоро оказаться в числе тех «бывших», которых снисходительно будут называть в лучшем случае «попутчиками».

В той новой эпохе, в которую вступил Чуковский вместе со всей страной в 1917 году, все дореволюционные успехи не только потеряли цену и смысл, но обратились из заслуг в улику, подтверждающую либо служение эксплуататорским классам, либо принадлежность к ним. Над Чуковским, как и над всеми людьми его круга, навис совершенно новый и неслыханный прежде вопрос: «а чем вы занимались до 1917 года?» От ответа на него теперь зависела и возможность публиковаться, и поступление на работу, и право детей получать образование. Все факты дореволюционной биографии Чуковского на многие годы стали неиссякаемым источником компромата, Не сразу, но стало понятно, что наиболее компрометирующей оказалась именно критическая деятельность: выяснилось, что писал он не о тех и не то, что он был чужд классовым интересам пролетариата, что выражал он буржуазную точку зрения и т. п.

Революционный циклон настиг Чуковского незадолго до сорокалетия. Никаких оснований причислять себя к лагерю тех, кого сразу стали называть тогда «контрреволюционерами», у него не было, хотя кадеты стали первыми, на кого большевики направили удар, и большинство его коллег и соратников по газете «Речь» очень скоро оказались в эмиграции. Чуковский не был затронут в ходе первых большевистских репрессий, но связь с кадетами стала позднее несмываемым пятном в его биографии, ее потом не раз припомнят ему «братья во литературе». На первых порах гораздо чувствительнее на его судьбе отозвалось уничтожение частных издательств, закрытие журналов и газет, лишившее его трибуны и средств к существованию.

Но все это не повлияло на его решение остаться в России, он не предпринимал никаких попыток эмигрировать. И хотя в жизни Чуковского не было плакатных ситуаций в духе Маяковского («моя революция, пошел в Смольный…»), в Смольном он все-таки оказался в числе тех дореволюционных интеллигентов, кто выразил готовность включиться в культурную работу.

Но даже при отсутствии конфронтации с новой властью, выпавшее на его долю «испытание в грозе и буре», как некогда называл революцию критик Иванов-Разумник, оказалось чрезвычайно тяжелым. Прежде всего – по причинам чисто материальным: он по-прежнему оставался единственным кормильцем большой семьи, а в 1920 году у него родилась еще одна дочь – Мария (Мура), которую он позднее потерял при весьма трагических обстоятельствах. Суровым испытаниям подверглась его литературная деятельность, поскольку почти сразу обнаружилось, что критики в дореволюционном понимании этого слова в новой литературе не будет, она упразднена и «другие мальчики поют другие песни», причем весьма воинственные по отношению к прежним представителям критического цеха. Упразднение независимой от государства прессы оказалось одним из самых неожиданных сюрпризов новой власти, имевших и самые тяжелые последствия: дореволюционные литераторы прямо на глазах стали превращаться в «бывших людей». В предыдущих томах нашего издания мы пытались показать, что критическая деятельность никогда не была для Чуковского легким занятием. На протяжении долгих лет он вынашивал капитальные замыслы – книги о самоцельности, о Чехове, но газетная текучка не давала возможности для их воплощения и временами заставляла критика роптать на свою судьбу, называть себя литературным смердом и т. п. В итоге вынужденная смена литературного амплуа временами воспринималась с облегчением – до тех пор, пока были силы на постоянные перемены.

В том, что Чуковский один из первых среди дореволюционной интеллигенции встал на путь сотрудничества с новой властью, не было ничего неожиданного. Многое в лозунгах, с которыми большевики пришли к власти, могло ему даже импонировать: идеи равенства, антибуржуазность, возможности широкой просветительской деятельности, – эти лозунги завораживающе действовали тогда не на одного Чуковского. Вот почему его имя мы находим в Комитете по реформе орфографии, где он работал вместе с Блоком и Ивановым-Разумником, а главное – среди сотрудников почти всех горьковских прожектов этих лет – от «Всемирной литературы» до Секции исторических картин, журнала «Завтра» и «Литературной газеты».

Революция упразднила многие важные прежде барьеры в среде дореволюционных литераторов – партийные деления, эстетические расхождения, кружковые пристрастия и т. п., уравняв всех в безденежье и бесправии. Но внутреннего сплочения в эту среду она не принесла: теперь камнем преткновения стало отношение к новой власти.

Над послереволюционной историей русской интеллигенции в качестве эпиграфа можно поставить слова Блока: «О, если б знали, дети, вы, Холод и мрак грядущих дней!» Холод и мрак надвигались постепенно, репрессивная машина медленно набирала обороты, подбираясь к писателям, и первые удары были направлены совсем на другие объекты. А интеллигенция обладала огромным запасом иллюзий, которые выветрились далеко не сразу, и свойственный ей исторический оптимизм оказал тогда плохую услугу.

Чуковский отчасти этот оптимизм разделял, и зверская работоспособность помогала ему не только выжить, но поверить в существование новых творческих горизонтов, собственной востребованности в качестве культуртрегера в новой исторической ситуации. Иллюзии Чуковского в этот период существенно подпитывались политическими лозунгами его любимца – Уолта Уитмана, книга о котором «Поэзия грядущей демократии», изданная в 1919 году, в некоторых отношениях выражала тогда и политическое кредо самого Чуковского.

До начала 20-х годов он был буквально заворожен демократией и открывавшимися перед ней чуть ли не планетарными перспективами. Поэтому жизненные тяготы он переносил относительно легко и не без гордости писал в Берлин А. С. Ященко: «Как литератор многосемейный, я, по условиям Нэпа, должен печатать в месяц три книжки для того, чтобы существовать»4. Перечислив все изданные и подготовленные к печати за один год книги, среди которых и публикуемые в настоящем томе книги об Александре Блоке, Некрасове, футуристах, работа об Анне Ахматовой, детские стихи, переводы, Чуковский делал подсчеты – за год он подготовил около 50 печатных листов, не считая переводов и редактуры.

Пока литературная деятельность казалась нужной новому, демократическому читателю, Чуковский работал с большим энтузиазмом: организовывал новые журналы, например, вместе с Евгением Замятиным основал журнал «Современный Запад», предшественник нынешней «Иностранной литературы», участвовал в создании журнала «Дом искусств» (вышло два номера), позднее был одним из создателей журнала «Русский современник». Не менее энергично участвовал он в организации Дома искусств (ДИСКа), писательской коммуны,созданной для спасения от голодной смерти неприспособленных и замерзающих поодиночке литераторов. Она описана в романе Ольги Форш "Сумасшедший корабль". В новой эпохе Чуковский неожиданно выступил в роли наставника литературной молодежи, создав при Доме искусств Литературную студию, в недрах которой возникло затем писательское объединение «Серапионовы братья». В имении Холомки на Псковщине Чуковский и Добужинский организовали писательскую колонию, куда литераторы с семьей уезжали из голодного города на лето подкормиться в деревне.

В начале 20-х годов Чуковский безоглядно и не жалея себя пытался наладить жизнь литераторов в новых условиях и приспособиться к этой жизни сам. Как обычно, общественная деятельность вызывала больше нареканий, чем благодарности, на Чуковского выливали все те упреки, которые на самом деле должны были адресоваться новой власти. Именно тогда он и написал письмо Алексею Толстому, находившемуся в эмиграции. В этом письме Чуковский на правах старого друга описывал собственную жизнь и приглашал писателя вернуться в Россию. До сих пор остается неясным, предполагал ли Чуковский, что письмо может быть опубликовано, во всяком случае, тон, в котором он описывал свою жизнь при новой власти, несколько отличался от того, каким эта жизнь описывалась в дневниках. «Слава Богу, – писал А. Н. Толстому Чуковский, – ненависти к своему народу у меня и мимолетной не было. Я сразу пошел читать лекции матросам, красноармейцам, милиционерам – всем нынешним людям, которых принято так ненавидеть и, читая, чувствовал: “это Россия”. И еще: “хороша Россия!” Талантливые, религиозные, жадные к жизни люди. Они тысячу лет были немы, теперь впервые думают и говорят – еще косноязычно и нелепо, – но это они создали Достоевского, Чехова, Державина, Блока, они, они, и у них еще тысячи лет впереди, и они силачи: прошли через такие войны, голода, революции, – а вот смеются, вот поют, купаются в Неве, козыряют за девками. А в деревне бабы рожают, петухи кричат, голопузые дети дерутся на солнце, – крепкий народ, правильный народ, он поставит на своем, не бойтесь. Хоть из пушек в него пали, а он будет возить навоз, любить землю, помнить зимних и вешних Никол, и ни своих икон, ни своих тараканов никому не отдаст. Я жил в этом году в деревне и видел, что в основе, в главном, в идеале все сложилось по мужику, для мужика, что мужик весь этот строй приспособил к себе, повернул на свою мельницу, взял из него то, что нужно ему, мужику, остальное выбросил вон»5.

Вполне возможно, что восторженный тон письма, адресованного Толстому, и уверенное приглашение вернуться в голодную и холодную Россию из относительно сытого Берлина, выражали минутную правду и минутное воодушевление начала 20-х годов, когда на короткий миг показалось, что все самое страшное и тяжелое уже позади. Но последствия этого письма оказались очень тяжелыми, Алексей Толстой опубликовал письмо в Литературном приложении к газете «Накануне», не исключив из него и злые характеристики всех тех литераторов, с кем Чуковскому приходилось постоянно общаться. Вокруг этой публикации разгорелся скандал, надолго поссоривший Чуковского с собратьями по творческому цеху.

Надо отметить, что и в новой эпохе скандалы продолжали преследовать Чуковского, они буквально шли за ним по пятам. То, что легко сходило с рук А. Толстому, опубликовавшему частное письмо без разрешения автора, самому автору злополучного письма не могли забыть десятилетиями. Представление о том, что вынес Чуковский после публикации Толстого, дает его переписка с Евгением Замятиным, который в ответ на попытку объяснений со стороны Чуковского, писал: «После Вашего письма Толстому у меня есть ощущение, что именно друг-то и товарищ Вы – довольно колченогий и не очень надежный. Я знаю, что вот если меня завтра или через месяц засадят (потому что сейчас нет в Советской России писателя более неосторожного, чем я) – если так случится, Чуковский один из первых пойдет хлопотать за меня. Но в случаях менее серьезных – ради красного словца или черт знает ради чего – Чуковский за милую душу кинет меня Толстому или еще кому»6.

Литературное одиночество Чуковского после революции только усугубилось, поскольку он лишился и постоянной трибуны, и читателей. Неудивительно поэтому, что в дневнике этого времени мы не находим и следов того энтузиазма и оптимизма, которым дышало письмо к Толстому, здесь содержатся совершенно иные характеристики наступившей эпохи. «Прежней культурной среды уже нет, – писал он в 1919 году, – она погибла, и нужно столетие, чтобы создать ее. Сколько-нб. сложного не понимают» 7.

Какие бы радужные перспективы ни мерещились ему порой, какие бы иллюзии наступающего крестьянского рая не посещали его во время кратких выездов в деревню, Чуковский, как и вся остальная интеллигенция, оказался совершенно неподготовленным к жизни в наступающем железном веке (большевики ведь не случайно называли себя «людьми огня и железа»). Жизнь при «проклятом самодержавии» не обеспечила интеллигенцию никаким необходимым опытом для наступавшей эпохи. Общественное мнение, протесты, петиции и жалобы вызывали у большевистских властей скорее улыбку, тут можно сослаться хотя бы на мнение Ленина о дореволюционной интеллигенции, высказанное в известном письме к Горькому («Это не мозг нации, а г…о»). Не желая употребить здесь ключевое ленинское слово, скажем для краткости, что в лучшем случае все интеллигенты казались ему недоумками.

Но и внутри себя самой интеллигенция оставалась раздробленной. Хотя прежние общественные перегородки (например, деление на консерваторов и либералов, партийные клички вроде народников, кадетов и т. п., литературно-групповые – символисты – реалисты, символисты – футуристы и т. п.), казалось, потеряли всякое значение, появились новые деления на тех, кто уехал или был выслан, и тех, кто остался и добровольно или вынужденно искал путей сотрудничества с новой властью. Вместе с новым разделением рождались новые поводы для нескончаемых полемик и распрей. И самое главное – в ходе этих споров весьма охотно припоминали дореволюционное прошлое, не всегда заботясь о последствиях собственной памятливости.

Дореволюционная интеллигенция не имела достаточного опыта для того, чтобы понять, кто пришел к власти, и как ей следует вести себя в новой эпохе. Высказанное печатно мнение о литераторе или о его произведении могло теперь иметь неожиданные последствия: оно могло сыграть свою роль при распределении пайков и обречь кого-то на голодную смерть, позднее могло стать поводом для более серьезных санкций. Неподготовленность интеллигенции к жизни в новом веке очень часто усугубляла ее и без того трагическую судьбу. Обычные в литературной среде скандалы могли иметь совсем не обычные последствия, Чуковский неоднократно испытал это на себе. Прежде, чем интеллигенция смогла выработать новые правила поведения в новой эпохе, она была либо выморена голодом, либо выдавлена из страны, либо уничтожена поодиночке.

В силу всех этих обстоятельств начало 20-х годов оказалось самым трудным периодом в жизни Чуковского. Какие бы сложные отношения ни связывали его со средой дореволюционных писателей, это была именно среда, в которой он занимал собственную нишу, и которая питала его и в духовном, и в физическом смысле. На него нападали – он мог защищаться, он нападал – от него защищались. Все совершалось тогда хотя подчас и скандально, но открыто. Поэтому для биографа Чуковского странно звучат некоторые утверждения из воспоминаний его первого литературного секретаря Евгения Шварца: «…Дела его шли средне, хотя могли бы идти отлично. Такова обычная судьба людей мнительных, подозрительных и полных сил. Не мог Корней Иванович понять, что у него меньше врагов, чем это ему чудится и, соответственно, меньше засад, волчьих ям, отравленных кинжалов»8.

Шварц тогда делал первые шаги в литературе, и, в отличие от Чуковского, плохо знал литературную среду. На самом деле, настал момент, когда все то, что раньше кончалось журнальной перебранкой или «письмом в редакцию» газет и журналов, могло в любой момент стать строкой обвинительного заключения. Борьба принимала подспудный характер, потому что далеко не все произносилось вслух, и ответить можно было не всегда и не всем, надо было предварительно справиться с табелью о рангах. Изучение послереволюционной биографии Чуковского показывает, что он как раз нисколько не преувеличивал количество своих недоброжелателей, врагов у него оказалось не только больше, чем мог себе вообразить Шварц, но больше, чем мог себе вообразить сам Чуковский, каким бы мнительным его ни считать.

Приведем пример из недавно опубликованного дневника критика Вячеслава Полонского, который в 1931 году писал о Чуковском: «Он ходит к Демьяну, втирается помаленьку. Производит впечатление. Соловьев заметил мне на нашей редколлегии: «Обаятельный человек! Очень интересный». «Еще бы! заметил я: Как его любил Иосиф Гессен. Ведь он был присяжным критиком «Речи». – Соловьеву это, очевидно, не было известно»9. Критик Вячеслав Полонский возглавлял в тот момент редакцию журнала «Новый мир» и считался покровителем так называемых «попутчиков», то есть интеллигентов лояльных к советской власти, но не способных перековаться в подлинных выразителей пролетарской идеологии. Так вот, даже к в стан этих маргиналов среди советской интеллигенции Чуковскому путь был заказан. А такие вот памятливые собратья по творческому цеху были на каждом шагу. Даже за право попасть в разряд «попутчиков» приходилось теперь бороться, а от попадания в такие разряды полностью зависела возможность заниматься литературной деятельностью.

Ощущение утраты почвы, одиночества заставляло Чуковского в 1925 году признаваться в дневнике: «Никакой стареющий человек других поколений никогда не видел так явно, как я, что жизнь идет мимо него и что он уже не нужен никому. Для меня это особенно очевидно – п[отому] ч[то] произошла не только смена поколений, но и смена социального слоя. На лодке мимо окна проезжают совсем чужие, на пляже лежат чужие, и смеются, и танцуют, и целуются чужие. Не только более молодые, но чужие. Я стараюсь их любить – но могу ли?»10

Это писал человек, которому исполнилось сорок три года, и предстояло прожить еще столько же среди этих чужих и новых людей. Наиболее адекватно настроения Чуковского середины 20-х годов, когда иллюзии первых послереволюционных лет были изжиты, передают его письма к Раисе Ломоносовой, жене русского инженера Ю. В. Ломоносова. Ломоносовы, командированные из России в Англию, стали впоследствии одними из первых невозвращенцев. Чуковский оказался в числе тех, кому Раиса Ломоносова протянула руку помощи, и он был безмерно ей благодарен. Письма к ней 1925–1926 года довольно подробно освещают литературные дела Чуковского, а главное – отражают постепенное угасание его оптимизма. Тяжелее всего продолжали складываться материальные обстоятельства. «Жить литературным трудом в настоящее время это такой же абсурд, как, например, продавать в Гренландии мороженое. А сердце болит. А голова седеет. А годы проходят. А за квартиру спрашивают 109 рублей. А фининспектор штрафует…»11, – это далеко не полный перечень ежедневных забот, одолевавших Чуковского, и Ломоносова была одной из немногих, с кем он мог поделиться этими заботами.

На первых порах его, как и многих других дореволюционных интеллигентов, спасали прекраснодушный марксист Луначарский и пролетарский писатель Горький, подкармливавшие их за счет просветительской деятельности. Оба они руководили тогда строительством новой культуры, точнее перестройкой старой, каждый из них имел некоторый запас прожектов, которые они пытались осуществить силами дореволюционных интеллигентов, а заодно отстрочить их вымирание. В томе 6 и 7 настоящего издания мы представили все основные статьи Чуковского о Горьком, и читатель мог убедиться, что они не открывали воодушевляющих перспектив для совместной работы, тут достаточно перечитать статью «Пфуль». И, тем не менее, именно Горький на долгие годы стал основным защитником Чуковского, приходившим ему на помощь в самые неожиданные моменты: и когда шла борьба с «чуковщиной» в детской литературе, и когда изничтожались работы о Некрасове, и когда надо было спасать погибающую от туберкулеза младшую дочь.

Отношение Чуковского к Горькому-писателю незадолго до революции существенно изменилось: после выхода автобиографический повести «Детство» Чуковский начал открывать в нем нечто созвучное. По мировоззрению Чуковский был западником, считавшим американизм, деловитость, пафос творческого труда лекарством от многих бед, тормозящих развитие России. Конечно, апостолом Горького он не стал, но изменение отношения к его творчеству перед самой революцией сыграло в их последующих отношениях положительную роль, сделав возможным их личное знакомство в сентябре 1916 года в связи с работой над детским сборником «Елка». По-настоящему же новая страница в их отношениях открылась в октябре 1918 года, когда началось сотрудничество Чуковского в горьковском издательстве «Всемирная литература», и работа по осуществлению ряда других культурных инициатив Горького этих лет. В ходе совместной работы Горький сумел оценить редкую работоспособность и добросовестность Чуковского, который не только исповедовал американизм, но и был живым его воплощением. В стихотворении А. Блока «Сцена из исторической картины “Всемирная литература”», написанном для рукописного альманаха «Чукоккала», перечислены все те разнообразные амплуа, в которых приходилось работать тогда Чуковскому:

Мне некогда! Я «Принципы» пишу!
Я гржебинские списки составляю!
Персея инсценирую! Некрасов
Еще не сдан! Введенский, Диккенс, Уитмен
Еще загромождают стол! Шевченко,
Воздухоплаванье…12

Поясняя эти шуточные стихи, Чуковский писал: «…Блок с удивительной точностью (нисколько не утрируя) перечисляет те до смешного разнообразные темы, над которыми мне, как и многим из нас, приходилось в ту пору работать. «Принципы», указанные им, – это книжка «Принципы художественного перевода», которую я в то время писал совместно с Н. Гумилевым. «Гржебинские списки» – списки ста лучших русских книг для издательства З. И. Гржебина, руководимого Горьким»13. Чуковский одновременно писал для Секции исторических картин сценарий «Храбрый Персей» и сценарий по истории воздухоплавания, редактировал переводы Чарльза Диккенса, выполненные Иринархом Введенским, писал статьи о Шевченко и книгу об Уолте Уитмане.

Постоянное общение с Горьким на заседаниях позволило Чуковскому приглядеться к его облику, об этом сохранились выразительные записи в дневнике: «Вчера я впервые видел на глазах у Горького его знаменитые слезы. Он стал рассказывать мне о предисловии к книгам «Всемирной литературы» – вот сколько икон люди создали, и каких великих – черт возьми (и посмотрел вверх, будто на небо – и глаза у него стали мокрыми, и он, разжигая в себе экстаз и умиление) – дураки, они и сами не знают, какие они превосходные…» (Дн-1. С. 95–96). Подобных наблюдений за годы совместной работы накопилось немало, но позднее, когда Чуковский начал работать над воспоминаниями о Горьком, вошедшими в его книгу «Современники», Горький был уже канонизирован советской властью, и поэтому использовать эти наблюдения при создании его портрета оказалось невозможным. Основной акцент в «Современниках» делался на масштабах культурных замыслов писателя, хотя Чуковский лучше других знал, чем все эти замыслы неизменно оканчивались: Горький охладевал к ним и горячо принимался за продуцирование новых. Внимательный читатель дневников Чуковского найдет немало фактов и наблюдений для понимания психологии Горького, но использовать их Чуковскому не позволило время.

Включенная в настоящий том книга «Две души Максима Горького» как бы подводила итог и дореволюционным критическим статьям, и личному общению с писателем. По взвешенности суждений, по чеканности формулировок ее можно назвать лебединой песней критика. «Я написал о нем очень правдивую книжку…», – не без гордости признавался Чуковский в письме к Р. Н. Ломоносовой14. Но в новых условиях она прошла незамеченной, откликнулся только Георгий Адамович в Париже, и неизвестно, узнал ли Чуковский об этом отклике. Молчание, сопровождавшее выход его новых книг, больно ранило критика, и он писал в дневнике 25 декабря 1925 года: «В позапрошлом году вышла моя книга о Горьком. О ней не было ни одной статейки, а ее идеи раскрадывались по мелочам журнальными писунами» (Дн-1. С. 354).

Между тем почти все книги и статьи, написанные в 20-е годы и собранные в настоящем томе, были по-своему итоговыми. Позднее писать так, как писались эти статьи и книги – ощущая перед собой читателя, а не бдительного цензора, – стало невозможным. В эти годы Чуковскому пришлось заново «перетряхивать» свое дореволюционное творчество в поисках новых точек опоры для продолжения литературной деятельности, и все написанное тогда с равным основанием можно назвать итогом предреволюционной критической деятельности. Единственным исключением стала, пожалуй, книга о Блоке, созданная в 20-е годы, но и она вобрала в себя многое из дореволюционных размышлений, рассеянных по разным статьям Чуковского. Общим для этих книг является не только связь с дореволюционным критическим творчеством, но и их пограничный жанр – это еще не литературоведение в современном понимании, которое тогда, кстати сказать, еще не выделилось в специальную область науки о литературе. Но это уже и не критика, поскольку касается литературных явлений определившихся, и рассматриваются они не как факт текущей литературы, а как факт ее истории, как нечто, успевшее себя вписать в историю литературы, не важно с отрицательным или положительным знаком. Пограничный жанр книг Чуковского 20-х годов запечатлен в названии одной из них – «Рассказы о Некрасове», заставляющей вспомнить дореволюционные «Критические рассказы». Но тогда речь шла исключительно о современниках, и приговоры и суждения выносились на основании их произведений. Теперь рассказы о Блоке, Горьком и в особенности о Некрасове – это литературоведческие рассказы, основанные на пристальном изучении творчества, накоплении и обобщении наблюдений, на воспоминаниях, личных впечатлениях, а в случае с Некрасовым – и на основательном знакомстве с историей литературы его времени и биографическими источниками.

Вступая в область истории литературы, отказываясь от прежних приемов, когда умело найденное словцо, афоризм, часто способны были убедить читателя лучше любых ссылок, Чуковский создавал новый жанр. Его поиски протекали в исключительно неблагоприятных условиях травли со стороны всех тех, кто тогда объявил себя рупором марксистской критики. Плохо было, если книги не получали отклика, но еще хуже становилось, когда отклики появлялись и оказывались чем-то вроде статьи Н. К. Крупской, главной мишенью которой стала статья Чуковского «Жизнь Некрасова» (эта статья печатается в приложении к настоящему тому, отзыв Крупской см. в т. 2 наст. издания).

Не менее тяжелые испытания пришлись на долю написанных в эти годы детских стихов, несмотря на то, что дети их полюбили сразу и навсегда. Взрослые, которым было поручено надзирать над детским чтением, несколько десятилетий подряд попеременно то разрешали, то запрещали эти стихи под разными предлогами. Широчайшее распространение этих стихов сегодня создает совершенно ложное представление, что так было всегда. На самом деле детские стихи постоянно попадали под запрет в ходе самых разнообразных педагогических и идеологических кампаний, доставляя многочисленные огорчения их автору. Более того, иногда к этим стихам неожиданно примешивали политику: например, написанная в 1922 году сказка «Тараканище» с определенного момента стала восприниматься чуть ли не как сатира на И. В. Сталина, усы которого к тому времени маячили повсеместно15. А каких только «собак» не вешали на бедную Муху-Цокотуху: то она казалась кому-то переодетой принцессой (разговор на эту тему находим в Дневнике Чуковского в записи от 1 августа 1925, Дн-1. С. 344), то ее автора обвиняли в апологии насекомого-вредителя. Детские стихи, прежде чем стать общепризнанной классикой, доставили их автору немало тревог.

Но главное – Чуковский сам не слишком высоко ценил лавры детского поэта, продолжая считать критику своим основным призванием. С грустью писал он в 1923 году М. А. Стакле: «Я написал двенадцать книг, и никто на них никакого внимания. Но стоило мне однажды написать шутя «Крокодила», и я сделался знаменитым писателем. Боюсь, что «Крокодила» знает наизусть вся Россия. Боюсь, что на моем памятнике, когда я умру, будет начертано «Автор “Крокодила”». А как старательно, с каким трудом писал я другие свои книги, напр., «Некрасов как художник», «Жена поэта», «Уолт Уитмен», «Футуристы», «Уальд» и проч. Сколько забот о стиле, о композиции и обо многом другом, о чем обычно не заботятся критики! Каждая критическая статья для меня – произведение искусства (может быть, плохого, но искусства!), и когда я писал, напр., свою статью «Нат Пинкертон», мне казалось, что я пишу поэму. Но кто помнит и знает такие статьи! Другое дело «Крокодил». Miserere»16.

К началу 20-х годов относится намеренье Чуковского переиздать свои дореволюционные критические статьи. Этот план он обсуждал в своей переписке с Горьким17. Издание должно было собрать воедино лучшее, что было написано им в критическом жанре, но осуществить этот план не удалось не только в 20-е годы,но и через десятилетия. Переиздать свои критические статьи так, как хотелось их автору, не удалось и в рамках единственного изданного при жизни шеститомного Собрания сочинений, которое готовилось в 60-е годы. Критические статьи вошли в шестой том, сильно урезанный цензурой. Корней Иванович писал дочери: «Шестой том – это моя рана, которая кровоточит день и ночь. Выбросили даже статью о Короленко, даже «Жену поэта», даже обзоры за 1907, 1908 и 1911 годы». И в другом письме: «Увы, шестой том все еще у меня на столе. Издательство обязано дать подписчикам 35 листов, но оно же изъяло 8 и требует, чтобы злосчастный автор заменил их каким угодно барахлом». И в одном из следующих писем: «Держу корректуру своего шестого тома с зубовным скрежетом, ибо здесь собраны мои худшие статьи и тщательно выброшены лучшие»18.

Поскольку Чуковскому не дали включить в 6-й том статьи, которые он считал лучшими, он составил план 7-го тома из исключенных из Собрания статей и даже работал над ним, готовя для будущего издания. «Я поглощен своим седьмым томом, – писал он дочери 30 октября 1968 года, – в нем будут лучшие мои статьи. Эх, хорошо мне когда-то писалось, а я и не подозревал об этом. Не было такого дня, когда бы я был доволен собой, своей работой и только теперь, через тысячу лет, я вижу, как добросовестно и старательно я работал»19. Но этот так называемый «Cедьмой том», составленный автором, вышел лишь в 1990 году, более чем через двадцать лет после его смерти20.

Вынужденно покидая амплуа критика в начале 20-х годов, Чуковский наивно рассчитывал найти тихий приют в литературоведении. Перерабатывая некоторые свои дореволюционные статьи, дополняя их новыми фактами и подробностями, он пытался переключиться на историю литературы, на героев литературы, отодвинутым дистанцией времени. Еще до революции он начал разрабатывать историко-литературные темы, главной из которых было творчество Некрасова, и к середине 20-х годов из статей о нем составилась целая книга «Рассказы о Некрасове» (историю ее создания см. в разделе комментариев).

Но для того, чтобы утвердиться на этом новом поприще, понадобились многие годы. Борьба за существование оттеснила тогда в литературоведение многих дореволюционных публицистов и «конкуренция волков в голодной степи» (слова В. В. Розанова) не сулила спокойной жизни и здесь. Роль Крупской в деле борьбы с «чуковщиной» здесь выполнял В. Е. Евгеньев-Максимов, постоянный оппонент Чуковского в некрасоведении.

В чем видели противники Чуковского его изъян? Тесная связь с звучащим словом, сюжетность, призванная поддерживать внимание аудитории, – все эти свойства своих критических статей Чуковский пытался перенести на новое поприще. Он пришел в литературоведение с полей журнальных и газетных битв, он привык бороться не только за историко-литературные факты, но и за внимание читателя. Про жанры своих литературоведческих статей он с полным основанием мог сказать, что для него все они были хороши, кроме скучного, но коллеги считали, что это вредит «учености».

Чуковский всеми возможными способами стремился увлечь читателей творчеством Некрасова, спорил с теми представителями канцелярского литературоведения, кто видел в лирике поэта только «гражданские чувства». «…Для меня Некрасов раньше всего поэт, который велик именно тем, что он – мастер, художник и проч., – утверждал Чуковский. – А если бы Некрасов высказывал те же убеждения в прозе, я никогда не стал бы изучать его и любить его»21. Художественным достоинствам его поэзии Чуковский посвятил работу «Некрасов как художник» (1922); продолжила и развивала эту тему статья «Его мастерство» в сб. «Некрасов» (1926) и в «Рассказах о Некрасове» (1930, см. эту статью в наст. томе), книга «Мастерство Некрасова» (1952 и ряд переизданий).

Много внимания уделял Чуковский малоизвестным страницам биографии Некрасова – его отношениям с властями, обязательными для него как редактора подцензурного журнала «Современник». Чуковский писал о драматической личной жизни Некрасова, об его отношениях с Авдотьей Панаевой, которая долгое время была гражданской женой Некрасова и из-за которой он оказался вовлечен в неблаговидную историю с «огаревскими деньгами». Кропотливо собирая фактический материал, Чуковский пытался воссоздать сложный психологический облик Некрасова, в котором революционный демократ и защитник обездоленных уживался с трезвым и расчетливым дельцом и барином. Статьи на эти темы выходили отдельными изданиями, они были также представлены в сборниках Чуковского «Некрасов. Статьи и материалы» (1926) и «Рассказы о Некрасове» (1930). Как один из крупнейших специалистов по творчеству Некрасова, Чуковский принимал участие в подготовке нескольких изданий собраний его произведений. Начиная с 20-х годов и до конца жизни литературоведение – текстология, издание произведений классических русских писателей и составление комментариев к ним стало для Чуковского одним из основных источников существования.

Но и с этой работой не все шло гладко. В начале октября 1946 года Чуковский писал дочери: «…Снова тучи надо мною. На этот раз у меня хотят «отнять» Некрасова. И отнять – с посрамлением. <…> Даже я – уж на что железный, – а и то не могу в последнее время писать. Денег никаких – ниоткуда»22. Книга «Мастерство Некрасова» вышла только в 1952 году.

Писать временами становилось в буквальном смысле не для кого и не о чем. С отъездом Горького в 1921 году за границу все горьковские начинания рушились одно за другим. Единственное, что спасло тогда Чуковского – редактирование переводов англоязычных писателей. Вот когда любимая Англия протянула ему руку спасения, хотя и здесь возникла целая армия конкурентов из «бывших». Слишком для многих переводческая деятельность стала тогда убежищем.

До революции переводам не придавалось особого значения, не в последнюю очередь потому, что большая часть образованного сословия имела возможность читать классическую литературу в подлинниках. Но это сословие стремительно уничтожалось, взамен новая власть ставила своей целью приобщить к культуре новый класс, и задуманная Горьким библиотека «Всемирной литературы» призвана была подготовить для этого нового читателя переводы важнейших произведений мировой литературы. Возникла необходимость найти более или менее одинаковый подход к задаче перевода как такового, художественный перевод впервые стал осмысляться как область творческой деятельности.

Чуковский был один из тех, кому было поручено обобщить накопленный в этой области опыт и написать что-то наподобие инструкции для переводчиков. Так возникла книга «Принципы художественного перевода» (1919). Первое ее издание содержало статьи трех авторов – Федора Дмитриевича Батюшкова, Николая Степановича Гумилева и Корнея Ивановича Чуковского, и все они демонстрировали разный подход к проблеме перевода. После смерти Батюшкова от голода, второе издание книги вышло в соавторстве с Гумилевым, а после его расстрела о принципах художественного перевода Чуковский продолжал писать в одиночестве. Так наметилось еще одно направление его литературной деятельности – теория перевода, итогом которой стала книга «Высокое искусство».

Своей послереволюционной разносторонностью литературная деятельность Чуковского во многом обязана постоянной нужде, в тисках которой он находился многие годы, а, как известно – «нужда скачет, нужда плачет, нужда песенки поет». Но на всех путях его подстерегали новые трудности, ему, как и всем творческим работникам, приходилось ощущать на себе давление тяжелой идеологической атмосферы, которая насаждалась сверху. 21 января 1929 года Чуковский записал в дневнике: «…Мы в тисках такой цензуры, которой никогда на Руси не бывало <…> В каждой редакции, в каждом издательстве сидит свой собственный цензор, и их идеал казенное славословие, доведенное до ритуала» (Дн-1.С.430).

Описывая атмосферу юбилейного чествования Горького в 1932 году (сам юбиляр находился тогда за границей), передавая содержание речей и поздравлений, Чуковский комментировал в дневнике: «Потом выступил какой-то проститут и мертвым голосом прочитал телеграмму, которую писатели, русские писатели, посылают М. Горькому. Это было собрание всех трафаретов и пошлостей, которые уже не звучат даже в Вятке. В городе Пушкина, Щедрина, Достоевского навязать писателям такой адрес и послать его другому писателю! И какой длинный, строк на 300 – и как будто нарочно старались, чтобы даже нечаянно не высказалась там какая-нб. самобытная мысль или собственное задушевное чувство. Горькому дана именно такая оценка, какая требуется последним циркуляром» (Дн-2. С.71).

В отличие от многих своих ровесников и современников Чуковский ни разу не был арестован, и потому его судьба на фоне других может показаться счастливой. Но преследования коснулись многих его друзей и близких, и ему постоянно приходилось хлопотать за них, за многих из тех, кто подвергался тогда гонениям, помогать им и их семьям материально. Трагические страницы были и в личной жизни Чуковского: в возрасте 11 лет от туберкулеза умерла его младшая дочь Мура, во время войны в ополчении без вести пропал сын Борис, пережил он и жену, а затем и сына Николая. Так что испытаний на его долю хватило сполна, но это были во многом «незримые слезы», как незримым оставались для читателей все те подводные камни, которые постоянно присутствовали на его жизненном пути.

Достоверно же мы узнали о них только тогда, когда рассекретили архивы, и в журнале «Родина» были опубликованы строки из донесения секретных осведомителей, которые создают выразительную характеристику политических настроений Чуковского. Мы приводим приготовленные для «всеслышащих ушей» фразы так, как они были записаны и переданы «наверх» неизвестным информатором:

Сов. секретно ЦК ВКП(б)

тов. Жданову А. А. 31 октября 1944 г.

«Положение в советской литературе Чуковский определяет с враждебных позиций:

...В литературе хотят навести порядок. В ЦК прямо признаются, что им ясно положение во всех областях жизни, кроме литературы. Нас, писателей, хотят заставить нести службу, как и всех остальных людей. Для этого назначен тупой и ограниченный человек, фельдфебель Поликарпов. Он и будет наводить порядок, взыскивать, ругать и т. д. Тихонов будет чисто декоративной фигурой...

В журналах и издательствах царят пустота и мрак. Ни одна рукопись не может быть принята самостоятельно. Все идет на утверждение в ЦК и поэтому редакции превратились в мертвые, чисто регистрационные инстанции. Происходит страшнейшая централизация литературы, ее приспособление к задачам советской империи».

В демократических странах, опирающихся на свободную волю народа, естественно, свободно расцветают искусства. Меня не удивляет то, что сейчас произошло со мной. Что такое деспотизм? Это воля одного человека, передоверенная приближенным. Одному из приближенных я не понравился. Я живу в антидемократической стране, в стране деспотизма, и поэтому должен быть готовым ко всему, что несет деспотия.

По причинам, о которых я уже говорил, т. е. в условиях деспотической власти, русская литература заглохла и почти погибла. Минувший праздник Чехова, в котором я, неожиданно для себя, принимал самое активное участие, красноречиво показал, какая пропасть лежит между литературой досоветской и литературой наших дней. Тогда художник работал во всю меру своего таланта, теперь он работает, насилуя и унижая свой талант.

Зависимость теперешней печати привела к молчанию талантов и визгу приспособленцев – позору нашей литературной деятельности перед лицом всего цивилизованного мира.

...Всей душой желаю гибели Гитлера и крушения его бредовых идей. С падением нацистской деспотии мир демократии встанет лицом к лицу с советской деспотией. Будем ждать». Узнав о том, что в журнале «Новый мир» не пойдут его «Воспоминания о Репине», Чуковский возмущенно заявил:

«Я испытываю садистическое удовольствие, слушая, как редакции изворачиваются передо мной, сообщая, почему не идут мои статьи. За последнее время мне вернули в разных местах 11 принятых, набранных, или уже заверстанных статей. Это – коллекция, которую я буду хранить. Когда будет хорошая погода, коллекция эта пригодится, как живой памятник изощренной травли… Писатель Корней Чуковский под бойкотом… Всюду ложь, издевательство и гнусность»23.

Как видим, материалы для «дела» в запасе имелись, и подвернись он под горячую руку в нужный момент, мог бы вполне оказаться в заключении и то, что чаша сия миновала Чуковского, не избавляло его от тревожных ожиданий в течение долгих лет.

И все же не напрасно Чуковскому принадлежит крылатая фраза: «в России надо жить долго!». Сказана она была, когда Лидия Борисовна Либединская привезла ему из разрушенного и поросшего бурьяном подмосковного Шахматова чудом найденный ею камень от фундамента блоковского дома. Именно тогда были произнесены эти слова, прозвучавшие почти как слова Симеона-богоприимца «ныне отпущаеши». Да, Чуковский был один из немногих среди своих сверстников, кому суждено было дожить до наступления относительно «вегетарьянских времен» середины 50-х годов, до «хрущевской оттепели». С этого момента и до смерти в 1969 году продолжался единственный относительно спокойный период его жизни, когда позади были запреты на издания детских книг, когда удалось переиздать после длительных запретов книги «От двух до пяти» и «Высокое искусство», когда за книгу «Мастерство Некрасова» он был удостоен Ленинской премии (1962), когда он смог снова посетить Англию и присутствовать на церемонии присуждения ему в Оксфорде степени доктора литературы honoris causa (1962), и даже поселить у себя на даче опального Солженицына.

Но дожить до полной легализации своего литературного наследия даже долгожительство не помогло, до конца жизни оставались творческие устремления, осуществлению которых мешала цензура. С горечью признавался он в дневнике 17 сентября 1968 года: «С моими книгами – худо. «Библию» задержали, хотя она вся отпечатана (50 000 экз.). «Чукоккалу» задержали. Шестой том урезали, выбросив лучшие статьи, из оставшихся статей выбросили лучшие места. «Высокое искусство» лежит с мая, т. к. требуют, чтобы я выбросил о Солженицыне. Я оравнодушил, хотя больно к концу жизни видеть, что все мечты Белинских, Герценов, Чернышевских, Некрасовых, бесчисленных народовольцев, социал-демократов и т. д., и т. д. обмануты – и тот социальный рай, ради которого они готовы были умереть – оказался разгулом бесправия и полицейщины» (Дн-2. С. 455).

Даже в эти относительно благополучные годы он далеко не все мог опубликовать. Кроме уже упоминавшихся критических статей, при жизни Чуковского не мог быть напечатан рукописный альманах «Чукоккала», домашний альбом, в котором с 1914 по 1969 годы, в течение почти всей жизни Чуковского оставляли записи его друзья и знакомые – поэты, художники, музыканты. Издание, подготовленное автором, задерживалось из-за записей Николая Гумилева, Зинаиды Гиппиус, Дмитрия Мережковского, Евгения Замятина, других эмигрантов или репрессированных писателей и художников, оно впервые увидело свет лишь через десять лет после смерти Чуковского, в 1979 году, да и то с существенными изъятиями. Только в 1999 году «Чукоккала» была опубликована без купюр24. Может быть, единственное, что несомненно удалось восстановить Чуковскому к концу жизни, и не только восстановить, но и приумножить – это круг читателей всех возрастов, принимавших и любивших его во всех жанрах, потому что среди них не было ни одного скучного.

***

В настоящий том включены послереволюционные книги и статьи Чуковского «Футуристы», «Александр Блок как Человек и поэт», «Две души Максима Горького» и «Рассказы о Некрасове», а также опубликованные в эти годы статьи. История их создания излагается в комментариях. К сожалению, отсутствие доступа к книгам из основного хранилища Российской Государственной библиотеки сильно затруднило работу над томом, и потому особенно большое значение имела помощь коллег: Л. Г. Беспаловой, Ричарда Дэвиса (Великобритания), М. В. Козменко, А. Я. Разумова (С.-Петербург, Российская национальная библиотека), В. Г. Сукача, О. Коростылева. Всем им я приношу самую искреннюю благодарность.

1 Розанов В. В. La divina comedia // Апокалипсис нашего времени. Цит. по кн.: Розанов В. В. О себе и жизни своей. М., 1990. С. 627. В библиотеке Чуковского, кстати, сохранился экземпляр первого и третьего выпусков этого розановского «Апокалипсиса» с дарственной надписью Розанова.

2 Блок А. Интеллигенция и революция // Собр. соч.: В 8 т. Т. 6. М.-Л., 1962. С. 10–11.

3 Чуковский Корней. Из переписки с женой (1904–1916) // Культура и время. 2002. № 1. С. 124.

4 Цит по кн.: Флейшман Л., Хьюз Р., Раевская-Хьюз О. Русский Берлин. 1921–1923. По материалам архива Б. И. Николаевского в Гуверовском институте. Париж, 1983. С. 33.

5 Флейшман Л., Хьюз Р. Русский Берлин. С. 35–36.

6 Письмо от 30 июня 1922. Цит. по: Замятин Е. И., Чуковский К. И. Переписка (1918–1928) / Вст. ст., публ. и комм. А. Ю. Галушкина // Евгений Замятин и культура XX века. Исследования и публикации. СПб., 2002. С. 210.

7 Чуковский К. Дневник. 1901-1929. М., 1901 (думаем, что правильнее 1991 - авт. сайта), С.122 (далее везде - Дн-1).

8 Шварц Евг. Белый волк // Память. Исторический сборник. Вып. 3. Париж, 1980. С. 293–294.

9 «“Мне” эта возня не кажется чем-то серьезно литературным…» (Из дневника Вяч. Полонского. Март-апрель 1931 года) / Публ. И. И. Аброскиной // Встречи с прошлым. М., 2000. С. 295.

10 Дн-1, С. 346.

11 «Ах, у каждого человека должна быть своя Ломоносова…». Избранные письма К. И. Чуковского к Р. Н. Ломоносовой.
1925–1926 гг. / Публ. Ричарда Дэвиса. Предисл. Елены Чуковской и Ричарда Дэвиса. // In memoriam. Исторический сборник памяти А. И. Добкина. СПб. – Париж, 2000. С. 335.

12 Блок А. А. Полн. собр. соч. и писем: В 20 т. Т. 5. М., 1999. С. 87.

13 Чукоккала. Рукописный альманах Корнея Чуковского. М.: Премьера, 1999. С. 144, 146.

14 «Ах, у каждого человека должна быть своя Ломоносова…». С. 336.

15 По этому поводу см.: Чуковская Е. Тень будущего // Независимая газета. 1991. 9 июля.

16 Письма К. Чуковского разных лет // Вопросы литературы. 1972. № 1. С.161–162. Miserere –помилуй (лат.). Слово используется в латинский переводах Псалтири.

17 Переписка М. Горького с К. И. Чуковским / Предисл. и подг. текста Е. Ц. Чуковской и Н. Н. Примочкиной // Горький и его эпоха. Материалы и исследования. Вып. 3. М., 1994. С. 116–118.

18 Корней Чуковский – Лидия Чуковская. Переписка. 1912–1969. М.: Новое литературное обозрение, 2003. С. 506, 513, 545.

19 "Переписка". С. 521.

20 См.: Чуковский Корней. Соч.: В 2 т. Т. 2. Критические рассказы. М., 1990 (Библиотека «Огонек»).

21 Чуковский К. Дневник. 1930–1969. М., 1994. С. 134 (далее Дн-2).

22 "Переписка". С. 332–333.

23 По агентурным данным… Информация Наркома НКГБ В. Н. Меркулова секретарю ЦК ВКП(б) А. А. Жданову о политических настроениях и высказываниях советских писателей // Родина. 1992. № 1. С. 92–93.

24 Чукоккала. Рукописный альманах Корнея Чуковского. М., 1999.



Евгения Иванова












ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ