ИС: Печатается по Собранию Сочинений в 15 т., Т.6, Литературная Критика (1901-1907), М., Терра-Книжный Клуб
ДТ: 2002

НЕИЗВЕСТНЫЙ ЧУКОВСКИЙ



Немногие писатели могут похвастаться таким литературным долголетием как Чуковский: с момента появления его первого фельетона в газете “Одесские новости” в 1901 году и до 1969 года, когда незадолго до смерти завершалось издание первого в его жизни собрания сочинений в шести томах, прошло почти семьдесят лет, отданных подвижническому и непрекращавшемуся ни на один день литературному труду.

Однако судьба Чуковского была удивительной не только по своей продолжительности, но и по плодотворности. Пройдя через все революции и войны, выпавшие на долю России в XX веке, Чуковский пережил несколько литературных эпох, и в каждой из них его талант раскрывал новые грани. В итоге он успел попробовать себя едва ли не во всех литературных жанрах: был критиком, детским поэтом, переводчиком, прозаиком, литературоведом, мемуаристом, пламенным борцом за культуру речи и ученым-лингвистом, заложившим в России основы изучения особенностей детского языка и мышления, редактором нескольких литературных журналов. И при таком разнообразии его литературная судьба никогда не выглядела разбросанной, потому что она имела единый центр – пламенную и почти религиозную любовь к литературе и искусству.

В рамках меняющихся литературных эпох Чуковский неизменно занимал обособленное место, что ярко отразилось в мемуарах о нем, изданных в 1977 году в книге “Воспоминания о Корнее Чуковском”. Поклонники и почитатели, все те, кто пользовались его поддержкой на литературном пути или просто удостаивались дружбы, наперебой и с горячей признательностью вспоминали о нем, пересказывали шутки, меткие литературные словечки и суждения, повторяли его рассказы о пережитом и т. п. Позднее были опубликованы пристрастные воспоминания Евгения Шварца “Белый волк”, где Чуковский предстал в образе одержимого литературой злодея, под маской показного добродушия скрывающего лицо чуть ли не человеконенавистника. Однако найти действительный облик Чуковского в этих воспоминаниях довольно трудно, потому что как доброжелатели, так и недоброжелатели едва ли до конца понимали того, о ком писали. Он намного пережил всех своих современников, и воспоминания о нем писали люди, сформированные другой эпохой.

Он был меньше чем на два года моложе Блока, а пережил его почти на пятьдесят лет! Но именно современники Блока составляло ту среду, в которой начинался его литературный путь. Еще до революции Чуковский успел стать известным критиком, он посещал «башню» Вяч. Иванова и Религиозно-философское общество, в круг его постоянного общения в те годы входили соседи по Куоккале, где он с семьей жил до революции — И.Е. Репин и Леонид Андреев. Альманах «Чукоккала», название которого соединило название дачного поселка с его литературным именем, содержит автографы почти всех известных деятелей дореволюционной культуры.

В советскую литературу Чуковский вошел уже как один «из бывших», один из немногих, кто сумел преодолеть ценой неимоверных усилий все трудности сживания с новым режимом. Может быть, поэтому Чуковский так дорожил той частью своей читательской аудитории, вкусы и пристрастия которой наименее зависели от времени и политической конъюнктуры — детворой. Всю свою жизнь он не только писал для детей, но с готовностью читал свои стихи на литературных утренниках, посещал детские праздники, навещал свои читателей в больницах и санаториях. Дети отвечали ему взаимностью, и когда его произведения находились под запретом, и когда они печатались огромными тиражами.

С взрослыми, и особенно с начальством, отношения складывались сложнее. В компанию советских писателей он так никогда и не вошел, никогда не занимал никаких должностей в Союзе писателей, не принимал участия в так называемой общественной работе — борьбе за мир, воспитании патриотизма и т.п. Советская эпоха чувствовала чужеродность Чуковского и стойко преследовала его все 20-е, 30-е, 40-е и 50-е годы. И только под конец жизни, так и не сумев перевоспитать в нужном духе, власть наконец смирилась с фактом его существования и даже увенчала его в 1962 году Ленинской премией за книгу “Мастерство Некрасова”.

К понимании личности Чуковского мало приближает и единственный опыт его автобиографической прозы — повесть о детстве “Серебряный герб” (1961), где в духе того времени описано, как трудно приходилось тем, кого называли тогда «кухаркиными детьми». Одним из которых был и автор, пробивший себе путь к гимназическому образованию при «проклятом самодержавии». Но едва ли все в судьбе сводилось только к самодержавию – были в ней и другие, куда более глубокие подводные рифы. Настоящий ключ к судьбе и личности Чуковского дает только его дневник, впервые изданный в 1991 – 1994 годах, записи в котором охватывают весь период его литературной деятельности с 1901 по 1969 год. Из этих записей мы и получаем представление об этой удивительной судьбе.

Корней Иванович Чуковский – литературный псевдоним Николая Васильевича Корнейчукова, родившегося в Петербурге в 1882 году. Его рождение, как и рождение его единственной сестры Марии, окружено некоторой тайной – Чуковский никогда и нигде не писал о том, кто был его отец, бегло упомянув в биографической справке, что его родители разошлись, когда ему было три года.

По документам же он был незаконнорожденный, сын крестьянки полтавской губернии Екатерины Осиповны Корнейчуковой. Мучения, которые причиняли ему эти записи, трудно даже вообразить. “…Когда дети говорили о своих отцах, дедах, бабках, я только краснел, мялся, лгал, путал, — признавался он в дневнике 3 февраля 1925 года. — У меня ведь никогда не было такой роскоши, как отец, или хотя бы дед. Эта тогдашняя ложь, эта путаница – и есть источник всех моих фальшей и лжей дальнейшего периода. Теперь, когда мне попадается любое мое письмо к кому бы то ни было – я вижу: это письмо незаконнорожденного, “байструка”. Все мои письма (за исключением некоторых писем к жене), все письма ко мне – фальшивы, фальцетны, неискренни – именно от этого. Раздребежжилась моя “честность с собой” еще в молодости. Особенно мучительно было мне в 16-17 лет, когда молодых людей называют вместо простого имени называть именем-отчеством”1 . Вероятно, в этих чувствах надо искать причину того, что настоящим именем, которым величали его близкие и дальние, стал его литературный псевдоним, перешедший от него по наследству и к детям.

Мы находим единственное упоминание о встрече Чуковского с отцом мы находим в воспоминаниях Лидии Чуковской «Памяти детства»; она, как известно, закончилась изгнанием деда вместе с игрушками и подарками из Куоккальского дома, куда он приехал с миссией примирения2 .

Мать одна воспитывала его и сестру, зарабатывая на жизнь стиркой белья. Чуковский очень ее любил и писал о ней всегда с неизменной нежностью: “Воспитывала она нас демократически – нуждою. Какой это был ритуал: когда она мыла посуду, вытирать полотенцем тарелки и вообще помогать маме.”3 . Несмотря на героические усилия, мать так и не смогла дать своему сыну образование: из 5 класса гимназии он был исключен, есть в неопубликованной части дневника записи о попытках сдать экзамены за гимназический курс экстерном, но остается неизвестным, чем они завершились: никаких документальных свидетельств об образовании не сохранилось.

Достоверно дневник позволяет понять, какая жажда знания, какое стремление к культуре были заложены в молодом Чуковском: занимаясь самообразованием, он сумел позднее войти как равный в семью петербургских литераторов и художников, печататься в престижных газетах и журналах, став влиятельным и известным литературным критиком. Неопубликованная часть дневника 1901 года переполнена конспектами, упоминаниями о книгах, которые надо прочитать, наставлениями самому себе. Тогда же он начал по самоучителю изучать английский язык. Василий Розанов, с которым Чуковского связывали сложные отношения, где интерес друг к другу соединялся с неприятием, однажды назвал его «деревянным человеком», который «сам себя на верстаке сделал». Чуковский и вправду был одним из тех, кого англичане называют “self made man” – “сам себя сделавший человек”. Однако в отличие от М. Горького, у которого рассказы «о том, как я учился писать» стали биографическим мифом, частью творчества, Чуковский себя в качестве самородка, а тем более босяка никогда не афишировал, повесть «Серебряный герб» (первоначальное название «Гимназия») была не более как данью времени.

Однако трудностей на его пути в литературу было ничуть не меньше, чем у Горького. Читатели его книги “Живой как жизнь” (1962), написанной во славу правильной русской речи, или ученые-лингвисты, вместе с которыми он принимал участие в спорах о русском языке в конце 50-х начале 60-х годов, едва ли могли предположить, сколько сил потратил Чуковский в юности, чтобы овладеть грамотным литературным языком и научиться правильно говорить по-русски. В архиве Чуковского сохранились тетради, по которым он учился произносить слова, ставить ударение, изживал свой южнорусский одесский говор, чтобы ничем не выделяться в писательской среде Петербурга.

Ведь язык, на котором говорили в его семье с детства, был малороссийский, и с ним были связаны его первые литературные впечатления. В 1909 году он признавался: “… те хохлацкие стихи, которые я знал с детства и которые я теперь совсем, совсем забыл, заслонил Блоками и Брюсовыми, теперь выплывают в памяти, вспоминаются… И еще страннее: в характере моем выступило — в виде настроения, оттенка — какое-то хохлацкое наивничание, простодушничанье и т. д. Вот: не только душа создает язык, но и язык (отчасти) создает душу”4 .

Вступлению Чуковского на литературное поприще способствовала удача — на его литературные опыты обратил внимание молодой одесский журналист, печатавшийся в «Одесских новостях» под псевдонимом Altalena (по-итальянски — качели) — Владимир Евгеньевич Жаботинский-Зеев (1880-1940). Позднее он прославил себя как теоретик и видный деятель сионизма, но в начале 1900-х годов, к которым относится его знакомство с Чуковским, он писал в «Одесских новостях» чуть не ежедневно по фельетону, откликаясь в них на самые разные события; одна из рубрик, где он постоянно печатался, так и называлась «Вскользь». Жаботинский не только первым поверил в талант молодого Чуковского, но и стал «крестным отцом» на журналистском поприще. «Он втянул в газетную работу и меня, — вспоминал Чуковский, — <…> Он казался мне лучезарным, жизнерадостным, я гордился его дружбой и был уверен, что перед ним широкая литературная дорога»5 .

Записи в дневнике Чуковского, частично пропущенные при первой публикации, рассказывают об обстоятельствах его дебюта на страницах газеты «Одесские новости». Они дополняют опубликованную запись от 27 ноября 1901 года: «В «Новостях» напечатан мой большой фельетон «К вечно-юному вопросу». Подпись: Корней Чуковский. Редакция в примечании назвала меня «молодым журналистом, мнение которого парадоксально, но очень интересно». Радости не испытываю ни малейшей. Душа опустела. Ни строчки выжать не могу»6 .

В записи от 28 ноября (она впервые будет опубликована в настоящем издании) содержатся некоторые подробности этой публикации: «Угощал Розу, Машу и Альталену чаем в кондитерской Никулина. Altalena устроил мне дело с фельетоном… В конце сентября я принес ему рукопись — без начала и конца, спросил, годится ли. Он на другой день дал утвердительный ответ. Я доставил начало и конец — он сдал в редакцию, и там, провалявшись около месяца, статья появилась в свет»7 . Возможно, и английский язык он начал изучать тогда не без влияния Жаботинского, который, как вспоминал Чуковский в письме к Р. Марголиной, «отлично знал английский язык и блистательно перевел «Ворона» Эдгара По»8 .

Altalena-Жаботинский помогал публикации одной из следующих статей Чуковского, посвященной публицисту М.О. Меньшикову, о чем идет речь еще в одной впервые публикуемой записи дневника от 11 декабря: «Читал сегодня Жаботинскому свою статейку. Понравилась. Отнес в редакцию — и вот я на бездельи. А мне ни за что бездельничать не хочется — опять время упустишь. Нужно, чтобы после второй обязательно шла третья — обязательно. 5 статеек дам, — а там и подумаю, как и что. Милый человек этот Altalena! Прихожу сегодня к нему — он спит, а уже двенадцатый час. Какое двенадцатый — первый! Работал вчера долго — вот и заспался. Я подождал — он оделся, вышел, даю статью свою с замираньем — прочел. — Ну, говорит, неужели вы сомневаетесь! — валяйте скорей к Хейфецу. Быть может, завтра пойдет».

В редакции Чуковского ждал достаточно равнодушный прием: «Хейфец был занят, статьи моей не прочел, и она сегодня не пошла. Я встретил Хейфеца на улице. Раскланялся — и, памятуя совет Альталены, — даже не заикнулся о статье. Так — лучше»9 . На страницах газеты статья о Меньшикове появилась спустя несколько месяцев, постепенно Чуковский начинает регулярно печататься в газете.

Молодой Николай Корнейчуков, с момента вступления на журналистское поприще ставший навсегда Корнеем Чуковским, полностью оправдал ожидания. «Скоро одесская газета, — вспоминал Владимир Швейцер, — держалась уже на «трех китах»: корреспондент из Рима, писавший под псевдонимом «Altalena», бытописатель одесского «дна» Кармен, отец известного кинорежиссера Романа Кармена, и молодой литературный критик Корней Чуковский»10 . Быстрому превращению юноши без определенных занятий, не окончившего курс гимназии и пробивавшегося частными уроками, во влиятельного литературного критика способствовала не только дружественная поддержка, но и исключительная работоспособность.

Возможность регулярно печататься на страницах большой и популярной газеты следует отнести к числу больших достижений, тем более, что в 1903, вскоре после женитьбы, Чуковский уезжает в Лондон корреспондентом “Одесских новостей”. Полуголодное пребывание в Англии в течение полутора лет стало подлинными “университетами” Чуковского. В англичанах его покорил дух созидательного труда, эту страну и ее культуру он полюбил сразу и навсегда. Находясь в Лондоне, он пользовался каждым случаем пополнить свое образование, посещал благотворительные лекции по литературе для рабочих, целые дни проводил в крупнейшей лондонской библиотеке – Британском музее, и получил основательное знакомство с английской литературой. Корреспонденции из Лондона регулярно появлялись на страницах «Одесских новостей».

Хаотичное, но интенсивное погружение в культурную жизнь Англии сыграло существенную роль в самоопределении молодого журналиста, поисках своего жанра и своих тем. Долондонский и послелондонский периоды Чуковского-критика заметно различались. Он усвоил у англичан небрежный эссеистический стиль и умение поразить читателя неожиданным парадоксом. Прежде чем стать русским популяризатором творчества Оскара Уайльда, Чуковский многому у него научился, в чем читатель настоящего тома имеет возможность убедиться.

Первая статья Чуковского “К вечно-юному вопросу” была наукообразна и обставлена многочисленными ссылками. Речь в ней шла о теории утилитарного искусства, суть которого заключена в крылатой формуле, рожденной эпохой шестидесятых годов XIX века — «сапоги выше Шекспира». Против этой теории, провозглашавшей главной задачей искусства общественную пользу, были направлены выступления символистов в середине 90-х годов («нам дорого одно лишь бесполезное…» — так, приблизительно, формулировали они свое представление о задачах искусства). Молодой Чуковский видел собственное призвание в философии и в своей дебютной статье пытался заново сформулировать задачи искусства. Вопрос о его цели и назначении, доказывал он, упирается в общее представление о цели и смысле человеческой деятельности.

Это было типично для начинающих литераторов той эпохи — попытки создать теорию, обнимающую все стороны человеческой жизни. Напомним, что одним десятилетием раньше молодой Василий Розанов, издавая свою книгу «О понимании» и обдумывая ее продолжение — теорию потенциальности, мечтал, что созданная им философская система обнимет собой «ангелов и торговлю». А утраченный философский трактат малоизвестного поэта-символиста Александра Добролюбова носил название «Опровержение Шопенгауэра и всех философов». Нечто подобное вынашивал и молодой Чуковский, только называлась это - теория самоцельности, отдельные ее идеи читатель найдет в первых фельетонах, взятых нами со страниц «Одесских новостей», а также сохранились в дневнике. В дальнейшем Чуковский писал, в основном о книгах, выставках, спектаклях; как философ он в первых своих статьях, можно сказать, умер.

Однако мысль о создании философского трактата долго не оставляла его. Уже будучи известным петербургским критиком, он признавался 21 октября 1907 года в дневнике: «Думал о своей книге про самоцель. Напишу ли я ее — эту единственную книгу моей жизни. Я задумал ее в 17 лет, и мне казалось, что чуть я ее напишу — и Дарвин, и Маркс, и Шопенгауэр, — все будут опровергнуты»11 .

Еще раз о своем философском трактате как о главной нереализованной мечте он вспоминал в письме к сыну Николаю в 1924 году: «Я уверен, что если бы я так рано не попал в плен копеек и тряпок, из меня, конечно, вышел бы очень хороший писатель: я много занимался философией, жадно учился, а стал фельетонистом, по пятачку за строчку, очутился в обществе Карменов и Ольдоров. /…/ Предо мной все время стоит моя судьба: с величайшим трудом, самоучка, из нищенской семьи вырвался я в Лондон – где столько книг, вещей, музеев, людей и все проморгал, ничего не заметил, так как со мною была любимая женщина. Горе твое, если основой твоей карьеры – будут переводы с английского. Это еще хуже моих фельетонов, на которые я убил мои лучшие годы»12 . Философский трактат долгие годы оставался для него неисполненным жизненным предназначением.

Трудно судить, насколько это соответствовало действительности, литературный успех ждал его на другом пути. Из Лондона в 1904 году он направил свою первую статью в московский символистский журнал “Весы”, где она и была напечатана, как и несколько последующих. Это было еще одной удачей для сотрудника провинциальной газеты, опубликоваться в журнале, во главе которого стоял такой требовательный к качеству статей редактор как Валерий Брюсов. После возвращения в 1904 году в Россию, Чуковский перебирается из Одессы в Петербург и пытается войти в столичную журналистику. Первым его опытом было издание сатирического журнала “Сигнал”13 ; резкие антиправительственные публикации привели к закрытию журнала и даже к возбуждению против Чуковского уголовного дела, спастись от которого удалось благодаря заступничеству петербургских литераторов. С сатирой, а заодно и с политикой, Чуковский расстался тогда раз и навсегда. Зато как «претерпевшего от властей» его стали понемногу печатать поначалу в маргинальных петербургских изданиях, вроде еженедельника «Театральная Россия», а потом — в газете «Свободные мысли», где он окончательно утвердился в качестве литературного критика.

Но известность, приобретенная в провинциальной газете, долго тормозила «столичную» карьеру. Спустя десять лет после переезда Чуковского в столицу Леонид Андреев в одном из писем попрекал его «развязностью одесских репортеров»14 . Сходные упреки находим мы и в письме критика и публициста Дмитрия Философова 1912 года: «Я думал, что Чуковский уже сбросил с себя «провинциальные замашки»»15 . Еще более резкой покажется характеристика Александра Блока, после одного из фельетонов Чуковского свое мнение о нем выразившего в записной книжке так: «Легкомысленное порхание, настоящее хамство. Привязывается к модным темам, сам ничего не понимая. Лезет своими одесскими лапами в нашу умную петербургскую боль. Ничто ему не дорого, он только криво констатирует. Всего лиричнее говорит о себе подобных (О. Дымов). Так быстро кончают безграмотные люди, хотя бы с талантом, хотя бы у них было что-то свое»16 . В конце жизни Блоку суждено было близко сойтись с Чуковским и существенно изменить свое мнение о нем, но все же, думается, прочитать про «одесские лапы» и «петербургскую боль» спустя почти полвека после смерти Блока Чуковскому было едва ли приятно17 .

Во всех этих отзывах звучит не только недовольство теми или иными статьями и оценками Чуковского, но и предубеждение против «чужака», вторгающегося в среду столичных литераторов. Даже когда он был одним из ведущих критиков солидной кадетской газеты «Речь», он многими ощущался как пришелец из другого мира. Из воспоминаний Владимира Набокова, сына одного из ведущих публицистов этой газеты В.Д. Набокова, мы знаем, как высмеивался в их семье плохой английский язык, а также журналистские замашки Чуковского, с которым Набоков-старший вместе ездил к союзникам в Англию в 1916 году18 .

Так что роль «Одесских новостей» в его судьбе была подобна палке о двух концах: создав условия для яркого дебюта, она существенно «подмочила» его репутацию в дальнейшем. Чуковский не переставал быть белой вороной, хотя ему и удалось, пусть в несколько более скромных масштабах, осуществить тот героический прорыв, который ставил себе в заслугу А.П. Чехов в одном из писем к А.С. Суворину: «…Газетные беллетристы второго и третьего сорта должны воздвигнуть мне памятник, или, по крайней мере, поднести серебряный портсигар; я проложил для них дорогу в толстые журналы, к лаврам и сердцам порядочных людей»19.

Но провинциальность в чем-то и помогала выделиться в среде критиков, слишком хорошо знавших правила, по которым следовало играть. Может быть, именно благодаря неискоренимой провинциальной наивности Чуковский любил и не боялся «вторгаться», «въезжать» в самые острые вопросы, не признавая условностей, из которых сотканы литературные отношения столицы, построенные на табу и умении обходить подводные рифы. Статьи Чуковского часто задевали за живое и вокруг них возникали дискуссии, появлялись письма в редакцию, дело доходило до третейского суда; словом, они почти всегда имели отклик, обратную связь.

В итоге и переезд в столицу окончился ее завоеванием. Чуковский прочно обосновался на страницах газеты «Речь», где откликался на все сколько-нибудь важные литературные события. Можно сказать, что здесь он окончательно утвердился как критик. Но и достигнутая в конце 1900-х годов известность ничем не напоминала почивание на лаврах.

Постоянным источником беспокойства было неблагодарное амплуа, избранное им себе на поприще критики: Чуковский был выдающимся мастером разгромного фельетона, отрицательным рецензентом по призванию, и все его лучшие статьи всегда были «вселенской смазью», совершаемой, к тому же, с самым невинным и добродушным видом.

Чуковский редко и неохотно писал хвалебные статьи, и касались они, как правило, писателей-классиков — А. П. Чехова, Н. А. Некрасова, Т. Г. Шевченко. О современниках он писал совсем в другом стиле, выбирая себе героев из числа минутных любимцев читающей публики, о которых «все говорят», незаслуженно вознесенных на вершины успеха. Поэтому его критические выступления часто производили впечатление разорвавшейся бомбы. Биограф Чуковского Мирон Петровский видит в этом влияние критика Д. Писарева20. Это верно, хотя по своим эстетическим вкусам, любви к литературе и живописи Чуковский являл прямую противоположность Писареву. Роднило его с Писаревым неизменно скептическое отношение ко всему, что составляет общепризнанную точку зрения. Эпиграфом к своей литературной деятельности Чуковский вполне мог бы поставить цитату из статьи Д.И. Писарева «Схоластика XIX века»: «…Позвольте людям, не достигшим крайних пределов своего развития, т.е. еще не остановившимся, <…> встряхивать своим самородным скептицизмом те залежавшиеся вещи, ту обветшалую рухлядь, которые вы называете общими авторитетами… Что можно разбить, то и нужно разбивать; что выдержит удар, то годится; что разлетится вдребезги, то хлам; во всяком случае бей, налево и направо, от этого вреда не будет и не может быть»21.

Упреки в нигилизме неоднократно раздавались в адрес Чуковского. «Он в светлые минуты видит свой нигилизм, понимает его последствия, он горько тоскует о «точке зрения»22, — писала Зинаида Гиппиус. Справедливо это было только в том отношении, что в статьях Чуковского всегда яснее выступало то, против чего он борется, чем то, во имя чего ведется эта борьба.

Излюбленным жанром Чуковского-критика был литературный портрет, создание которого он приурочивал к моменту, когда творчество писателя оказывалось в центре всеобщего внимания, когда начинала складываться его репутация. К этому времени и поспевал Чуковский со своим портретом, метод создания которых очень точно обрисовал Валерий Брюсов: ««Портреты» г. Чуковского, — в сущности, карикатуры. Что делает карикатурист: он берет одну черту в данном явлении или в данном лице и безмерно увеличивает ее»23. Выделив в творческом облике писателя некую доминанту, Чуковский подбирал примеры и цитаты таким образом, чтобы выделенная им черта постепенно заслонила все остальные. Метод Чуковского-критика в чем-то был родственен гоголевским приемам характеристики помещиков в поэме «Мертвые души», когда пейзаж, даже детали комнатной обстановки «работали» на раскрытие одной черты. Поэтому многие упрекали Чуковского в односторонности оценок. Действительно, его характеристики в чем-то упрощали облик писателя, но в то же время они высвечивали суть. Это была основа критического метода, приемы, с помощью которых создавались писательские портреты, отличались большим разнообразием.

Одним из таких приемов, часто используемым Чуковским, было неожиданное отождествление. Например, свой фельетон о Леониде Андрееве он начинал с высказывания одного из его мало симпатичных героев — трактирщика Тюхи из пьесы «Савва»: нет ни Бога, ни дьявола, ни людей, ни зверей, а есть только рожи, «все рожи, рожи, рожи». Процитировав Тюху, Чуковский совершал неожиданный переход: «Если бы трактирщик Тюха не был бы пьяница, сонливый и глупый, а умел бы писать хорошие рассказы и пьесы, он бы непременно написал «Жизнь человека», «Царь-голод», «Так было», «Жизнь Василия Фивейского», и всякие другие вещи, которые вместо него так хорошо пишет его гениальный единомышленник Леонид Николаевич Андреев»24. И обильно цитируя и пересказывая Леонида Андреева, Чуковский демонстрировал далее тождество философии писателя и его героя Тюхи. В итоге Леонид Андреев, к этому времени снискавший репутацию человека, поглощенного мировыми, вечными проблемами, превращался на наших глазах во «вдохновенного Тюху»25. И хотя критик сопровождал эту формулу лукавыми оговорками, хотя по всей статье рассыпаны замечания о том, что Тюха бездарен, а Андреев, несомненно, гениален, афоризм о вдохновенном Тюхе запоминался настолько прочно, само сравнение было настолько убийственно, что смягчить впечатление не могли никакие оговорки. Этот прием Чуковский постоянно пускал в ход и в статьях о Горьком, и нет ничего удивительного, что добродушные по форме характеристики часто получались разоблачительными и убийственными для сложившейся репутации писателя по существу.

Об этом прекрасно написал Брюсов, явно довольный тем, что и он сам попал под перо критика. «Карикатуры г. Чуковского — блистательны, — писал Брюсов, скрываясь под псевдонимом Аврелий. — Они нарисованы с такой силой, с такой яркостью, что как бы ослепляют и совершенно заслоняют истинный образ писателя. Я думаю, что Валерий Брюсов, прочтя статью о себе в книге г. Чуковского, несколько дней не мог отделаться от навязчивой мысли: а что, если я в самом деле — поэт прилагательных? А Рославлева долго будет нам трудно представить себе в ином образе, как рыжего, бегущего за Валерием Брюсовым, восклицая «и я! И я!», Сергеев-Ценский так навсегда и останется «мозаистом, вырезывающим все новые стеклышки, которых и склеивать-то не хочет», а г. Ардов — «поэтом волостных писарей». Точно также трудно забыть отдельные меткие выражения г. Чуковского, которые он с расточительностью богача рассыпает по своим этюдам. Теперь при имени г. Анатолия Каменского всегда будет вспоминаться восклицание, которым г. Чуковский начинает его характеристику: «Остерегайтесь подделок!» К Семену Юшкевичу теперь как бы приклеено замечание Чуковского: «Сочувствовать униженным и оскорбленным под прикрытием чужого стиля — не одно ли это и то же, что благотворить из чужого кошелька». Наконец, что лучше характеризует лжеанархизм наших современных посрамителей буржуазии, как не слова Чуковского по поводу М. Арцыбашева: «Ах, Боже мой, если ты бунтовщик — бунтуй. Хочешь славить плоть — славь. Но если тебе для бунта нужна таблица умножения, а для прославления плоти — канцелярия, так уж лучше оставь это занятие и окончательно займись выпиливанием по дереву»26.

Успеху портретных характеристик Чуковского в немалой степени способствовал альтернативный характер его мышления, в одинаковой степени родственный писаревскому неприятию общих мест и общепризнанных авторитетов и приверженности к парадоксам Оскара Уайльда. Чуковский любил и умел пойти наперекор расхожим мнениям и довольно часто доказывал, что в одиночку способен пошатнуть ложные убеждения, созданные коллективными усилиями. Выбирая для своего «укрупнения» черту писателя, он всегда отдавал предпочтение такой, которая до этого ускользала от внимания критики, то есть не входила в расхожее представление о нем. Если, к примеру, авторскую позицию Горького все видели в словах Сокола («безумству храбрых… и т. п.»), то Чуковский в статье о нем доказывал его кровное родство с Ужом, если в представлении современников Леонид Андреев был завзятый интеллектуал, то Чуковский сделает его единомышленником Тюхи. Благодаря этому суждения Чуковского застревали в памяти даже тех, кто враждебно относился к его критической деятельности.

Большую яркость его характеристикам придавала афористичность мышления, умение уложить свои мысль в сжатую формулу, обладавшую той самой краткостью, которая сестра таланта. Известную фразу Власа Дорошевича («голубушка, длинного не читают»), Чуковский не случайно процитирует в статье и нем. По существу из нее вырастет затем статья «О короткомыслии» Она была взята на вооружение Чуковским-критиком и он сделал из нее все подобающие выводы. Ему часто удавалось свести свою точку зрения до одной емкой формулы, способной прилипнуть как ярлык, или пристать, как прозвище («вдохновенный Тюха» — об Андрееве, Пфуль — о Горьком). Редкие сохранившиеся черновики статей Чуковского показывают, как мучительно и долго искал он порой это ключевое слово, какого труда стоило ему то, что затем небрежно, как бы невзначай, ронял он в очередном фельетоне. Афористичность в литературе начала XX века была в большом ходу под влиянием Ницше, и Чуковский был один из тех, кто ее успешно культивировал и развивал. Но в отличие от Власа Дорошевича и Максима Горького, любивших изрекать и говорить сентенциями, он никогда афоризмами не злоупотреблял и использовал их с большой осторожностью. Чуковский вкраплял их в свои статьи крайне экономно, заставляя их подытоживать, увенчивать свои рассуждения. Или, напротив, выносил их в заглавие, где они останавливали на себе внимание читателей, как это было в заметке о выставке художественной группы «Сецессион» в Берлине, озаглавленной «Шаблонная новизна»27.

Иногда с афоризма начиталась статья, как это было в отзыве на книгу близкого к марксистам критика Евг. Соловьева (Андреевича) «Опыт философии русской литературы»: «Книга эта на всю литературу нашу смотрит, как на борьбу партикулярной фуражки с кокардой»28. Наконец, успеху статей Чуковского способствовало и то, что все они написаны легким, почти разговорным языком, в слегка небрежной манере задушевной беседы единомышленников.

Но все-таки полной характеристика мастерства Чуковского-критика не станет до тех пор, пока мы не поймем главное, что стояло за всем этим разнообразным арсеналом приемов и средств. Главным был совершенно особый угол зрения, под которым рассматривал Чуковский творчество писателей. Именно здесь начиналась его подлинная самобытность. В отличие от своих собратьев по критическому цеху он не был ни толкователем чужих произведений, ни посредником между кругом идей автора и читающей публикой, не был он и историком текущей литературы, летописцем ее примечательных явлений. Чуковский был критик-разоблачитель, исходивший из убеждения, что писатель пользуется словом не столько для того, чтобы выразить свои истинные мысли, сколько для того, чтобы скрыть их.

Это не был фрейдизма, до которого он дошел своим умом, поскольку не подавленные инстинкты и эдиповы комплексы искал он за зримой поверхностью творчества. Чуковский разделял в художнике рациональные стремления и установки, часто навязанные извне, и бессознательное творчество, при этом второе казалось ему гораздо интереснее и значительнее первого. Здесь уместно еще раз отослать к примерам из статей Чуковского, приведенным в рецензии Валерия Брюсова. Если герои Михаила Арцыбашева многим критикам казались воплощением декадентского анархизма и бунтарства, повторявшими вслед за Мережковским «мы для новой красоты / нарушали все законы / преступали все черты…», то Чуковский показывал канцелярскую расчетливость, которая стояла за их мнимыми дерзновениями.

Все, что проповедовал писатель на словах, было для Чуковского только парадным мундиром, который надевают, чтобы заслонить нечто более существенное в себе, обмануть себя и читателя. Критику была свойственна недоверчивость ко всему тому, что лежит на поверхности литературного произведения, и все свое мастерство он употреблял на то, чтобы проникнуть за эту поверхность. Показательны сами метафоры, с помощью которых он объяснял свой подход к писателям. «Каждый писатель для меня, — писал он в предисловии к книге «От Чехова до наших дней», — вроде как бы сумасшедший. Особый пункт помешательства есть у каждого писателя, и задача критики в том, чтобы отыскать этот пункт. Нужно выследить в каждом то заветное и главное, что составляет самую сердцевину его души, и выставить эту сердцевину напоказ. Сразу ее не увидишь. Художник, как всякий помешенный, обычно скрывает свою манию от других. Он ведет себя, как нормальный, и о вещах судит здраво. Но это притворство»29. Отсюда вывод: «хорошим Пинкертоном должен сделаться всякий критик!»30. Имя сыщика Ната Пинкертона, возникло здесь не случайно — серии романов, эксплуатирующие имя английского сыщика в большом количестве поставлялись тогда на книжный рынок безымянными тружениками литературы, им посвящена одна из наиболее ярких статей Чуковского.

По отношению к писателям критик часто применял приемы, достойные этого собирательного образа и выступал в роли проницательного сыщика, способного углядеть именно то, что изо всех сил хотят от него скрыть. Мысль о том, что между проповедями писателя и смыслом его художественного творчества существует дистанция, надо признать одной из центральных для Чуковского, она не оставляла и позднее. Отвечая в начале 1921 года на замечания М. Горького по поводу статьи «Ахматова и Маяковский» Чуковский писал: «Я затеял характеризовать писателя не его мнениями и убеждениями, которые могут ведь меняться, а его органическим стилем, теми инстинктивными, бессознательными навыками творчества, коих часто не замечает он сам. Я изучаю излюбленные приемы писателя, пристрастие его к тем или иным эпитетам, тропам, фигурам, ритмам, словам, и на основании этого чисто-формального, технического, научного разбора делаю психологические выводы, воссоздаю духовную личность писателя. Что думает Маяковский о революции, для меня дело побочное, а то, что он строит свой стих на метафорах и гиперболах, что у него пристрастие к моторным, динамическим образам, что ритмы у него разговорные, уличные /…/ для меня, как для критика, главное дело. Наши милые «русские мальчики», вроде Шкловского, стоят за формальный метод, требуют, чтобы к литературному творчеству применяли меру, число и вес, но они на этом останавливаются; я же думаю, что нужно идти дальше, нужно на основании формальных подходов к матерьялу конструировать то, что прежде называлось душою поэта. Мало подметить, что эпитеты Ахматовой стремятся к умалению и обеднению вещей, нужно также сказать, как в этих эпитетах отражается душа поэта»31.

Итак, во всеоружии разнообразных критических приемов, Чуковский смело обрушивался на любимцев публики. Так было с писательницей Лидией Чарской, книгами которой тогда зачитывались гимназистки и курсистки. Вот об этой популярной тогда писательницей, находившейся в зените славы, Чуковский писал: «Перелистываю книги этой Чарской и тоже упоен до безъязычия. В них такая грозовая атмосфера, что всякий очутившийся там сейчас же падает в обморок. Это мне нравится больше всего. У Чарской даже четырехлетние дети никак не могут без обморока. Словно смерч, она налетает на них и бросает их на землю без чувств. /…/ Три обморока на каждую книгу – такова обычная норма. К этому так привыкаешь, что как-то даже обидно, когда в повести «Люда Влассовская» героиня теряет сознание всего лишь однажды» ( наст. издание, т.7). Именно такими ненавязчивыми методами Чуковский демонстрировал однообразие приемов Чарской, доказывал, что она «фабрикует по готовым моделям ужасы, истерики, катастрофы и обмороки». Его статьи всегда были наглядны и доказательны, мысли не подкреплялись примерами и цитатами, а вырастали из детальной проработки произведения, надолго опередившей школу американской «новой критики» с ее «пристальным чтением».

Исключительная оригинальность подхода к литературе помогли критике Чуковского завоевать прочную популярность прежде всего у читателя и сделали его заметной литературной силой. Но все то, что способствовало популярности критических статей Чуковского, имело оборотную сторону: в высокоинтеллектуальных кругах русского модернизма (Брюсов был здесь исключением) его статьи воспринимались как нечто не вполне солидное (цитаты вместо пространного изложения содержания и длинных рассуждений, парадоксы вместо развернутых доказательств, карикатуры вместо скучных описаний). Все достоинства Чуковского оборачивались недостатками, как только дело касалось солидной репутации, именно избранное критическое амплуа ставило имя Чуковского в один ряд с нововременским гаером Виктором Бурениным, хотя идейно и эстетически они не имели ничего общего.

Но совсем роковую роль играл избранный им жанр в личных отношениях с писателями: он требовал полной независимости от этих отношений, что было недостижимо для профессионального литератора, вращающегося с писателями в одном и том же кругу. Именно критическая принципиальность Чуковского, из последних сил отстаивавшего независимость собственных оценок от личных отношений, была главным источником легенд о его двурушничестве: истину царям в литературе говорить не намного легче, чем царям на престоле или троне. В истории отношений Чуковского с «братьями во литературе» неизменно получалось так, что все они восхищались его критической деятельностью до тех пор, пока она не касалась их собственного творчества. До этой поры все восторгались и меткостью оценок, и яркостью примеров, и узнаваемостью и точностью характеристик, и остроумием отдельных суждений. Но стоило Чуковскому взяться за перо и набросать портрет своего вчерашнего поклонника, как от былых восторгов не оставалось и следа.

Подобное испытание не выдерживали никакие дружеские отношения, чувство юмора изменяло даже таким признанным сатириконовским острословам как Аркадий Аверченко: его письма были переполнены похвалами критическим статьям Чуковского и прервались сразу после появления фельетона «Современные Ювеналы»32.

Чуковский со своей стороны пытался всячески разделить личные и литературные отношения с писателями, но на этом пути он не встретил понимания ни у кого. Чуковский пытался сохранить за собой право оценивать с одних и тех же позиций и творчество Леонида Андреева, с которым соседствовал в Куоккале и дружил, и Горького, с которым почти до самой революции не был даже знаком. Что получалось на практике, позволяет проследить переписка с Леонидом Андреевым. Писатель горячо приветствовал первую статью Чуковского о нем «Дарвинизм и Леонид Андреев» и даже написал молодому критику письмо, где были такие слова: «Ваша статья, на мой взгляд, грешит только одним: Вы слишком преувеличиваете мои достоинства. Говорю это серьезно и искренне. Но основная ее точка зрения, насколько об этом могу судить я, — безусловно верна — во всяком случае, самая верная из всего, что обо мне писалось»33. Чуковский описал в воспоминаниях, какое ликование вызвало у него это письмо. Но стоило ему опубликовать статью, мнения которой не совпадали с самооценками Андреева, как он получил от писателя совсем иного отклик: «Ваш сегодняшний фельетон «Устрицы и океан» очень опечалил меня. Конечно, не за себя я опечалился — сказанное Вами об «Океане» и обо мне совершенно не касается ни меня, ни «Океана», а говорит о ком-то и о чем-то другом; опечалился я за Вас, так как в течение долгого времени упорно сопротивлялся всем жестоким нападкам на Вас, верил в Ваш ум, честность, талант и писательскую судьбу» и т.д.34. Так вот из проницательного критика, автора «самой верной» статьи, Чуковский превратился в «Иуду из Териок»35. Обиды могли возникать не только у писателей, о которых писал Чуковский, но и их почитателей, просто литераторов, когда речь шла о чем-то заветном. Например, прежде расположенная к Чуковскому Зинаида Венгерова, после появления статьи о Семене Юшкевиче писала ее автору: «О Вашей статье в прошлый понедельник неприятно говорить — как о каком-то неприличном поступке человека, с которым привык считаться, как с корректным знакомым». Избранный36 Чуковским жанр и его позиция были не только пьедесталом для известности, но и крестом, и он мужественно нес его всю жизнь.

Приняв во внимание все особенности позиции Чуковского-критика, нетрудно понять, почему у него сложилась стойкая репутация нигилиста, позволявшая собратьям по творческому цеху его воспитывать, читать ему нотации, третировать его суждения с высот «серьезной литературы» и проч. Особенно серьезно за искоренение нигилизма Чуковского взялась одно время Зинаида Гиппиус; ее письма, вместе с письмами Мережковского составили своего рода целую программу перевоспитания критика. 25 января 1908 года, вскоре после выхода книги Чуковского «От Чехова до наших дней», выдержавшей за один год три издания, Зинаида Гиппиус писала автору: «Мне жаль, что среда вас балует, жаль, что ваша книга (дешевая книжка!) так расходится, жаль, что вы устроились и катитесь на этих салазках газетного успеха, – жаль именно потому, что вы очень талантливы и, при этом, кажется умны. Посмотрите, какой «тон» вас засасывает, какой он скверный, гаерский, иногда прямо хулиганский. Пусть бы он был, но нельзя, чтоб только он и был, не может весь писатель-человек из него состоять. А есть ли у вас рядом другое? <…> Больше скажу: ведь этот ваш тон и «легкость пера» вам самому нравятся! Вот тут-то главная, да, может быть, и единая опасность! Нравятся, нравятся, чую и вижу это сквозь ваши улыбчивые жалобы и скромные отмахиванья. Если вы этого в себе не видите, – ну что ж, значит я вижу больше вас. Но это есть. Ваша скромность – чуть-чуть «скромность великого человека»»37.

Редким исключением в ряду этих наставлений следует назвать мнение С. А. Венгерова, который по поводу выхода той же книги «От Чехова до наших дней» 13 декабря 1908 года писал: «Значит, будете продолжать писать в прежнем стиле, что, ей богу, лучше вам дается, чем попытки сумрачной «серьезной» критики. Вы прирожденный гамен, и это очень ценно. Гамены — публика весьма заслуженная, несмотря на свою легковесность: они, как Вы сами знаете, исполняют очень серьезные функции в Париже: ничто так не убивает всякую пошлость, как персифлаж гаменов»38.

Но мнения, подобные венгеровскому, были единичными, как критик Чуковский гораздо более задевал, чем восхищал, и потому при всей популярности его статей, положение их автора в журналистике было незавидным.

До революции Чуковский выпустил несколько сборников своих критических статей: “От Чехова до наших дней” (1908), “Леонид Андреев большой и маленький” (1908), “Нат Пинкертон и современная литература” (1910), “Критические рассказы” (1911), “Лица и маски” (1914), “Книга о современных писателях” (1914). Выход каждой из книг неизменно становился литературным событием. В заглавиях этих сборников обращает внимание особый жанр, можно сказать, изобретенный Чуковским — «критические рассказы». Критики начала века всеми силами стремились уйти от расхожих «статей и рецензий», Юлий Айхенвальд писал свои «силуэты», Иннокентий Анненский — «Книги отражений», Макс Волошин — «Лики творчества». Чуковский в своей критике создал жанр «рассказа», — вполне самобытную форму, напоминающую эссе (эссейс, в словоупотреблении Чуковского). Но вырастали эти эссейсы не из случайного сцепления мыслей по поводу, они основывались на пристальном наблюдении за психологией творчества, внимательного изучении творчества писателя, текста его произведений.

Сегодня мы пытаемся вернуть читателю эти «критические рассказы», эту забытую страницу его творчества, но не только те, что включались в прижизненные книги и сборники, но и оставшиеся на страницах газет и журналов. Три следующие тома полностью посвящены критике Чуковского, начиная с первого фельетона в «Одесских новостях» «К вечно-юному вопросу» и первого сборника статей «От Чехова до наших дней» и до его во многом итоговых книг 20-х годов — “Футуристы” (1922), «Александр Блок как человек и поэт» и «Две души Максима Горького» (обе — 1924), выросшие из предшествующей критики Чуковского, но в силу ряда обстоятельств знаменовавшие уход из этого жанра.

Наряду с еще одной важной для Чуковского книгой — «Рассказы о Некрасове», также публикуемой в настоящем издании, эти послереволюционные книги Чуковского стали своего рода итогом его критической деятельности. Политика большевиков в области литературы сделала невозможным продолжение критической деятельности.

Революция лишила Чуковского как критика среды обитания, поскольку разбросала по миру всех тех, о ком он писал, и с кем его связывала творческая дружба, уничтожила свободную прессу, разрушила не только жизненный, но и прежний литературный уклад, в котором могла существовать его критика.

В критике постепенно воцарялся тон партийной проработки, писателей оценивали исключительно по классовому признаку. В 1925 году Чуковский признавался в дневнике: “В позапрошлом году вышла моя книга о Горьком. О ней не было ни одной статейки, а ее идеи раскрадывались по мелочам журнальными писунами. Как критик я принужден молчать, ибо критика у нас теперь рапповская, судят не по талантам, а по партбилетам”39. В результате он перестал писать о современной литературе.

Но именно амплуа критика считала одним из главных в творчестве отца дочь Чуковского — Лидия Корнеевна. «Он был наделен, — писала она о судьбе критического наследия отца, — редкостным даром: даром литературного критика, повышенной восприимчивостью к искусству слова. В десятые годы и в начале двадцатых не было в России ни одного сколько-нибудь значительного явления литературы, на которое не отозвался бы особенный, всегда узнаваемый голос Корнея Чуковского. Лучшие его статьи того времени — полемические, а иногда и парадоксальные — сквозь внешний анализ стиля ведут читателя внутрь, вглубь, к постижению духовной личности изучаемого автора. Статьи эти сами по себе — произведения искусства, главным образом — портретного. Однако к концу двадцатых годов литературным критиком Чуковский быть перестал. Время исключало самобытность в восприятии чего бы то ни было — в том числе и литературы, а тем самым и своеобразие критического жанра. Задача литературного критика сведена была правительствующей бюрократией преимущественно к популяризации очередных «партийных постановлений в области литературы». Корней Чуковский продолжал работать по другим своим специальностям, но до конца жизни остро и болезненно ощущал неосуществленность своего основного призвания…»40
* * *

Количество критических статей, рецензий и заметок, написанных Чуковским до революции, едва ли представлял и он сам, сколько-нибудь полно обозреть его дореволюционное творчество стало возможно лишь благодаря работе Д.А. Берман «Корней Иванович Чуковский. Биобиблиографический указатель» (ротапринтное малотиражное издание с цензурными изъятиями вышло в 1984 году, полное издание — М., 1999), где это наследие было впервые описано во всем его многообразии. Эта библиография сделала возможным подготовку настоящего издание критического наследия Чуковского, являющегося первой попыткой вернуть читателю «забытого» или «неизвестного», насмешливого и язвительного критика, «гремевшего» на стогнах и градах Петербурга. Помимо сборников статей, не переиздававшихся с дореволюционных времен, мы представили здесь и не включавшиеся в отдельные издания статьи, погребенные на столбцах газет и журналов, редких и малодоступных современному читателю. Из огромного числа дореволюционных статей Чуковского в это издание включены только статьи, посвященные русской литературе.

Неоценимую помощь при сборе материала оказал нам сотрудник Российской Национальной Библиотеки А.Я. Разумов. Составителя выражают ему свою благодарность, а также благодарят Л.Г. Беспалову за помощь в переводе иностранных текстов.

1 Чуковский К. Дневник 1901-1929. с. 323.

2 Чуковская Л. Памяти детства. // Соч.: в 2 т. Т.1. Повести. Воспоминания. М., 2000. с.296-299.

3 Там же. с. 348.

4 Там же. с. 36.

5 Письмо К.И. Чуковского к Р.П. Марголиной мая 1965 года // Рахиль Павловна Марголина. Переписка с Чуковским. Иерусалим. 1978. c. 11.

6 К. Чуковский. Дневник 1901-1929. М., 1991. С. 16.

7 Записи цитируются по более полному тексту дневника Чуковского 1901 года , подготовленного для настоящего издания и Е.Ц. Чуковской.

8 Письмо К.И. Чуковского к Р.П. Марголиной мая 1965 года.//Рахель Марголина Там же. с.11.

9 Неопубликованная запись из дневника. И. Хейфец был редактором газеты «Одесские новости». Его воспоминания о сотрудничестве Жаботинского в газете позднее были опубликованы в эмиграции в Париже (Рассвет. 1930. № 42).

10 Владимир Швейцер. Юноша в гимназической куртке // Воспоминания о Корнее Чуковском. М., 1983. с.10. При публикации этих воспоминаний составители были лишены возможности раскрыть псевдоним Жаботинского. О Лазаре Кармене Чуковский упоминал в мемуарном очерке «1905, июнь» (см. наст. издание, том 4, с.527, 538 и 539).

11 Корней Чуковский. Дневник 1901-1929. М., 1991. С. 32

12Жизнь и творчество Корнея Чуковского. М.: Детская литература, 1978, с.187-188.

13 Историю издания этого журнала Чуковский изложил позднее в воспоминаниях: «Сигнал» (Страницы воспоминаний) См. наст. издание, т. 4.

14 Архив К. Чуковского. — Отдел рукописей РГБ. Ф. 620. карт. 40. ед. хр. 67.

15 Там же. карт. 72. ед. хр. 16. л. 37.

16 Блок А. Записные книжки. М., 1968. с. 121. Запись 21 декабря 1908 года. Более подробно свое мнение о Чуковском-критике Блок изложил в статье «О современной критике» (1907).

17 Может быть, с некоторой долей преувеличения, Чуковский писал в начале 60-х годов литературоведу Д.Е. Максимову: «Что же касается нападок Блока на меня, то они были вполне закономерны: часто я писал отвратительно, вульгарно, безвкусно. И Блок, естественно, возмущался моими писаниями» (цит. по публикации Е.Ц. Чуковской — Литературное наследство. Т. 92. кн. 2. с. 232).

18 В. Набоков. Другие берега. Нью-Йорк. 1954. с. 218. Кстати, эти воспоминания Чуковскому довелось прочитать, и даже указать на несправедливость насмешек — но только в дневнике (запись 13 января 1961 года), о публичных возражениях Набокову не могло быть и речи.

19 Чехов А. П. Полн. собр. соч. Письма. Т. 3. М., 1976. с. 23.

20 Петровский М. Книга о Корнее Чуковском. М., 1966. с. 19.

21 Писарев Д.И. Собр. соч. в 4-х томах. Т. 1. М., 1955. с. 135.

22 Антон Крайний [З.Н. Гиппиус] Литература и искусство // Русская мысль. 1910. № 2. с. 183.

23 Аврелий [Валерий Брюсов]. Рец. на кн.: К. Чуковский. От Чехова до наших дней // Весы. 1908. № 2. с. 183.

24 К. Чуковский. Леонид Андреев Большой и маленький. СПб., 1908. с. 19.

25 Там же. с. 40.

26 Аврелий [Валерий Брюсов]. Рец. на кн.: К. Чуковский. От Чехова до наших дней. с.59.

27 Чуковский К. Шаблонная новизна (Письмо из Берлина). — Одесские новости. 1903. 13 июня.

28 Чуковский К. О г. Евг. Соловьеве. // Одесские новости. 1905. 14 марта.

29 Т.6, стр. 29.

30 Там же.

31 Переписка М. Горького с К.И. Чуковским. Предисл. и подготовка текста Е.Ц. Чуковской и Н.Н. Примочкиной. // Неизвестный Горький. Материалы и исследования. Вып. 3. М., 1994. С. 111.

32 Чуковский К. Современные Ювеналы // Речь. 1909. 16 (29) августа. Письма А. Аверченко к Чуковскому см.: РГБ. Ф. 620. карт. 60. ед.хр. 20. л. 30 об.

33 Письмо цитируется Чуковским в его воспоминаниях об Андрееве: К. Чуковский. Собр. соч. Т. 2. с. 227.

34 Письмо от 20 марта 1911 , там же, стр. 124

35 Териоки — название финляндского курорта, находившегося недалеко от Куоккалы, где постоянно жил Чуковский. В 1907 году Чуковский вместе с Блоком принимал участие в «Вечерах нового искусства», которые в Териоках устраивал Вс. Мейерхольд. В своих воспоминаниях о Леониде Андрееве Чуковский привел эту шутку Андреева, умолчав, что относилась она к нему (см. Т. 5. с. 115).

36 ОР РГБ. Карт.61. ед.хр. 20.

37 Там же. карт. 62. ед.хр. 99.

38 Там же. ед.хр. 20. Персифлаж — пересмешничество.

39 Чуковский К. Дневник 1901-1929. С. 354. Запись 25 декабря 1925 года.

40 Чуковская Л. Процесс исключения. Очерк литературных нравов. // Чуковская Л. Соч.: В 2т. М., 2000. С. 49.


Евгения Иванова