ИС: Всемирная Литература №4
ДТ: 2005 год

«Смейтесь, чтобы не плакать»

Корней Чуковский и Влас Дорошевич: иcтория отношений

ПИСЬМО МИНСКОМУ ШКОЛЬНИКУ

Чуковский детских лет, автор «Мойдодыра» и «Телефона», предстал в совершенно ином облике, когда в студенческие годы (начало 60-х) в руки мне попал вышедший в дореволюционное время в издательстве «Шиповник» сборник его «Критических рассказов». Взволновали, поразили, привели в восторг острота литературно-критических характеристик, едкость ума, блестящее остроумие, беспощадность расправы с литературным мещанством и претенциозным модернизмом всех мастей - от сентиментальных и невероятно популярных тогда Вербицкой и Чарской до ультрамодных «декадентов» Гиппиус и Арцыбашева. Влюбленностью в литературу, высокой преданностью ей веяло и от этих воинственных выступлений, и от прочитанных вслед за ними в старых изданиях статей о Чехове, Льве Толстом, Леониде Андрееве...

Внебрачного сына прачки-украинки и студента-еврея, Чуковского, формально закончившего свое образование в пятом классе одесской гимназии, смолоду обуяла жажда знания, не просто некоего приобщения к мировой культуре, а ее органического усвоения. Он был просто ненасытен в те ранние молодые годы - к книге, к языкам. И эта страсть продолжилась в полуголодных штудиях, в залах Библиотеки Британского музея, когда судьба занесла его корреспондентом одесской газеты в Лондон. Да и много позже он оставался таким же ненасытным.

Русская классика, современная литература, западная — Уитмен, Уайльд, Метерлинк, Верхарн... Поездки по России с лекциями о современной литературе, о футуристах. Бывал он, кстати, как популярный критик и лектор, в десятые годы и в Минске, и тогда же свел близкое знакомство и даже увлекся красавицей-минчанкой, затем слушательницей Бестужевских курсов в Петрограде Софьей Шамардиной. «Сонкой», в которую был влюблен Игорь Северянин и которая была первою любовью Маяковского. О встрече с ней, уже женой председателя Совнаркома Беларуси Адамовича в конце 20-х годов, Чуковский оставил запись в своем дневнике.

Со временем у меня к Чуковскому - «ниспровергателю» авторитетов, острому и тонкому литературному критику, пропагандисту поэзии Уитмена - присоединился Чуковский-ученый, филолог, знаток Некрасова, исследователь проблем языка и литературного перевода.

Впрочем, еще в школьные годы (я учился в десятом классе, и следовательно, дело было в 1959 г.) в какой-то книге я прочитал статью Чуковского о художнике Крамском (кажется, это был сборник писем Крамского со вступительной статьей Чуковского, вышедший в издательстве «Изобразительное искусство»), в особенности растревожили замечания, касавшиеся языка и стиля художника. Только что я был свидетелем яростного спора на заседании литературного объединения при молодежной газете. Спорили о том, как, каким языком написан рассказ молодого автора, насколько правомерно употребление им каких-то особенных выражений, слов... Звучали упреки в пристрастии к диалектизмам, к жаргону... Я не помню уже, что именно писал Чуковский в той статье о письмах Крамского, но было ощущение очевидной связи между его высказываниями и страстями, разгоревшимися на литобъединении.

Совершенно неожиданно для самого себя я засел за письмо к Чуковскому: необходимо ведь было разобраться, кто прав, как следует писать... Что-то я написал и о себе, кажется, о том, что не собираюсь после школы идти в институт, буду работать, а потом попробую стать журналистом. Письмо отправил то ли на адрес издательства, выпустившего письма Крамского, то ли на Союз писателей.

Особой надежды на ответ я не питал. Мало ли что... К тому же и письмо пошло «на деревню дедушке».

Как же велико было мое изумление, как забилось сердце, когда, вернувшись из школы, я нашел положенный родителями - специально! - посреди письменного стола конверт с портретом изобретателя радио Попова. Обратный адрес гласил: «К. И. Чуковский. Москва, К-9, ул. Горького..." (привожу адрес не полностью, потому что сейчас в этой квартире живет внучка Чуковского Елена Цезаревна). Конверт был вскрыт, родительское любопытство не выдержало... И я собирался поскандалить по поводу этой «привычки совать нос в чужие дела». Но сначала я прочитал письмо, а оно и приятно взволновало, и смягчило мое сердце.

Привожу полный текст:

«Дорогой тов. Букчин!

Спасибо за интересное письмо. Мне 78 лет, в наше время не было литобъединений; приходилось до всего доходить в одиночку - своей собственной сметкой, своими ошибками. Вы же, как мне кажется, на верном пути: Вы начнете карьеру журналиста уже пройдя школу жизни, накопив обширный жизненный опыт.

Ваш вопрос о языке очень труден. Существуют две тенденции в языке всякой эпохи. Одна тенденция - передать свои ощущения и мысли готовым, сложившимся, выработанным в предыдущие эпохи, языком (у нас она нагляднее всего представлена Тургеневым и его эпигонами, вплоть до Авдеева, Евгении Тур и др.) и противоположная ей - стремящаяся выйти за грани готовой, установленной речи - разрушить грамматические оковы и нормы (у нас она представлена Гоголем и в XX веке Маяковским}.

У англичан наиболее яркий ее выразитель Карлейль, о котором Энгельс сказал, что он не пользуется готовыми кирпичами слов, но лепит их тут же из глины (цитирую по памяти).

Мне кажется, что молодому писателю нужно использовать оба метода: то есть писать нормативным общепризнанным языком - но в крайних случаях в интересах экспрессивности прибегнуть к карлеевскому методу.

Главное же, что Вам нужно сейчас, это - образование. Человек, который не знает, скажем (беру первые попавшиеся имена), Курочкина, Ключевского, Эртеля, Слепцова, Тютчева, Тарле, Блока, Белинского, - не в размере школьной программы, а вполне, в качестве своего золотого фонда, - не может быть хорошим журналистом...

Насчет же невыдержанности Вашего стиля, не беспокойтесь: это придет. Вам. нужно только писать и писать ежедневно - непременно писать и писать, тогда количество перейдет в качество.

С искренним приветом

К. Чуковский.

15.IV.59г.».

Тогда, конечно, я не мог по-настоящему оценить этот подарок. Семидесятивосьмилетний знаменитый писатель отодвигает в сторону свои многочисленные рукописи, дела и отвечает на письмо неизвестного ему десятиклассника из Минска. И каков уровень этого ответа! Разговор идет без скидок на громадную разницу в возрасте, опыте, знаниях. Историки Карлейль, Ключевский, Тарле, второстепенные русские литераторы Михаил Авдеев, Евгения Тур (теперь-то я знаю, что под этим псевдонимом печаталась графиня Елизавета Салиас-де-Турнемир, родная сестра А. В. Сухово-Кобылина) - это провоцирующее перечисление должно было стать сильным интеллектуальным раздражителем для честолюбивого молодого ума.

Писать и писать ежедневно... Спустя много лет я встретил в одном из писем Чехова: «Многописание - великая спасительная штука»1. И в другом его письме, к молодой писательнице: «Пишите без конца, а то Вы все будете начинающей»2.

А как значительно подтвердились слова Чуковского о необходимости знать русскую литературу «в качестве своего золотого фонда», когда я работал над двухтомником «Писатели чеховской поры. Избранные произведения писателей 80—90-х годов» (вышел в издательстве «Художественная литература» в 1982 году). И не Чуковский ли призвал, подтолкнул меня к этой работе, сказан в своей книге «О Чехове», что надо «издать два-три сборника лучших повестей и рассказов, написанных забытыми беллетристами восьмидесятых-девяностых годов, чтобы современный читатель яснее представил себе, какова была литературная атмосфера тех лет, когда Чехов создавал свои книги»3. Я привел эти его слова во вступительной статье к двухтомнику.

ЧУКОВСКИЙ И ДОРОШЕВИЧ

По сути диалог с Чуковским продолжается у меня уже не один десяток лет. Целую полку занимают его книги, особенно она пополнилась в последние годы - изданиями его «Дневника» и «Чукоккалы», томами продолжающегося пятнадцатитомного собрания сочинений, мемуарами, перепиской с дочерью и книгами самой Лидии Корнеевны, воспоминаниями ее брата Николая Чуковского.

В начале 60-х годов, студентом филфака, я увлекся творчеством знаменитого дореволюционного фельетониста Власа Дорошевича. Дипломная работа, затем кандидатская диссертация, в 1975 г. вышла пока остающаяся единственной монографической работой о нем книга «Судьба фельетониста. Жизнь и творчество Власа Дорошевича». Когда я в 1966 г. солдатом, служившим в Москве и продолжавшим учебу в университете заочно, пришел к его внучке Наталье Дмитриевне, мне подали недавно полученное письмо Чуковского. Корней Иванович поздравлял с выходом большого тома произведений Дорошевича (это было второе издание "Рассказов и очерков», выпущенное «Московским рабочим»), в нем были такие слова: «... я и мои друзья хорошо знают, какую заметную роль сыграл Влас Михайлович в истории газетного фельетона».

Эти слова, можно сказать, венчают историю достаточно непростых взаимоотношений В. М. Дорошевича и К. И. Чуковского, или, может быть, точнее, отношения Чуковского к личности и творчеству знаменитого фельетониста.

А началось все в 1893 г., когда Дорошевич, уже заполучивший имя остроумного автора рубрики «За день» на страницах московских «Новостей дня», с большой помпой приехал в Одессу, чтобы занять там амплуа фельетониста «Одесского листка». Об этом времени Корней Иванович вспомнил в письме от 12 апреля 1961 г. к литературоведу М. В. Теплинскому: «Но неизгладимее первые впечатления о нем. Я был болен скарлатиной, мне было лет 12. Вдруг в «Одесском листке» объявление, что из столицы приезжает знаменитейший писатель Вл. Дорошевич, который будет печатать фельетон «За день». Это было колоссальной литературной сенсацией. Каждый день мне доставали «Одесский листок» - и я с тем восторгом, с каким читают величайшие произведения искусства, читал эти фельетоны — необыкновенно талантливые. До сих пор помню его поэму «Кому в Одессе жить хорошо»4. Кстати, таким же страстным почитателем Дорошевича был в ту пору и другой юный одессит - Лейба Бронштейн, будущий Лев Троцкий, назвавший его в своих воспоминаниях даже «властителем дум» 5.

Отношение Чуковского к Дорошевичу приобрело резко критический характер в период первой революции. В 1905 г. в газете «Одесские новости» он публикует фельетон «О Власе Дорошевиче», и котором рисует героя своей юности представителем «комфортабельной» литературы, «порождением современной толпы... культурных дикарей, набежавших на общественную сцену только теперь, только сегодня», вообще явлением, чуждым «какой-то утонченной морали, каких-то уточенных радостей и страданий», воплощением которых для него были Метерлинк, Чехов, Вагнер. Сама манера Дорошевича для него - это система «лубочных контрастов», прием, позволяющий «играть бедными, темными душами своей публики», на чем, считает Чуковский, «построен чуть не весь «Сахалин»6, самая значительная и знаменитая книга журналиста.

Эти характеристики были усилены в статье под тем же названием, но с подзаголовком «Эпитафия», опубликованной год спустя в петербургской газете «Свобода и жизнь». Чуковский отмечает, что Дорошевич не случайно «вдруг забрюзжал на генералов революции», «что его рассердили красные знамена», от которых, цитирует он фельетониста, «кровавые тени ложатся по земле»: «Этим он только придал определенные формы той «идеологии», которая... обреталась у него раньше»7. Слова эти - отклик на позицию знаменитого журналиста по отношению к революционным событиям 1905 - 1906 гг., которую сам Дорошевич следующим образом обрисовал в одном из позднейших фельетонов, посвященном председателю Петербургского совета П. А. Хрусталеву-Носарю:

«Я не против революционеров. Зачем?
Хотят сделать мир лучше?
Какое почтенное безумие!
Умерла ли революция?
Нет.
Что такое революция?
Организованное недовольство.
И я не вижу ничего, что было бы сделано «ко всеобщему удовольствию»...
Я не хочу быть злым к вождям революции.
Это все — ветераны.
Но ветераны Мукдена, Ляояна, Цусимы.

Не будем смеяться над этими генералами, чтобы не вспоминать об их погибших солдатах...

Они заплатили дорого — живут в Париже. Мы заплатили дороже, — должны переживать реакцию.

Реакция после нашей революции!»8

Как деятели либеральной интеллигенции, Дорошевич и Чуковский были критически настроены к власти. У Чуковского эти настроения временно, в годы первой революции, приобрели более левый характер, что выявилось в редактировании «политико-сатирического» журнала «Сигнал». Отсюда, повторю, и его повышенный и в немалой степени несправедливый (с характерным для него перебарщиванием-нагнетанием) критицизм по отношению к творчеству Дорошевича, к его сахалинской книге, кстати, высоко оцененной читателями, критикой, Чеховым, Толстым. Чуковскому с его общественным темпераментом Дорошевич этого периода представляется апологетом сытого самодовольства, буржуазности.

Но «король фельетонистов», внимательно изучавший историю Великой Французской революции, любивший Россию и всем сердцем желавший ее либерального реформирования, видел, понимал опасности крутой революционной ломки. Он выступал за эволюцию, но решительную, опережающую нарастание революционного хаоса, грозящего уничтожением России, потоками крови. Отсюда его критицизм по отношению к «нерешительным» кадетам, которых он называет «партией недовольных камер-юнкеров»9 и одновременно пытается призвать к более решительным действиям:

«Вы еще можете как-нибудь бороться с социализмом.
Почему за всякое дело справедливости, милосердия берутся первыми социалисты?
Почему всякий процесс, например, о пересмотре неправого дела, судебной ошибки, поднимается социалистами?
Почему всякая передовая реформа поднимается или в первую голову поддерживается социалистами?
Гг. буржуазные либералы, зачем вы им уступаете это благородное первенство?
Поднимайте, спешите сами поднимать вопросы справедливости и милосердия.
Вы ощиплете значительно лавровый венок социализма.
Берите пример с Англии.
Идите сами навстречу жизни.
Соглашайтесь добровольно на те уступки, которые неизбежны, диктуются необходимостью, изменившимися условиями жизни. И вы подорвете веру рабочего:
- Только с социализмом мы что-нибудь выигрываем. Без социализма, мы только проигрываем»10.

В эти годы меняется и отношение Дорошевича к Горькому, в герое которого Сатине он поначалу видел провозвестника «воскресшего человека», но вскоре убедился, что «Сатин, провозглашавший «Человек - это звучит гордо!», «очень даже свободно» нанялся за 50 копеек в Союз русского народа плясать на похоронах Баумана»11.

Дорошевич обладал даром исторического предвидения, обостренным как чутким восприятием жизни, так и глубоким историческим знанием. 1 января 1905 г., за неделю до «Кровавого воскресенья», ставшего прологом первой революции, он писал:

«Привет тебе, великий исторический год!
Десятки и сотни уходят в вечность серые, бесцветные, - как мы...
Тебе суждена иная судьба.
Не надо быть пророком, чтобы предсказать это.
Ты останешься.
Тебя не забудут.
Никогда.
Великий, страшный год»12.

Видел он и суть большевистской «социалистической» демагогии, ложь «красного знамени, от которого кровавые тени ложатся по земле», о чем говорил и в первую революцию, и позже, к примеру, в опубликованном летом 1917 г. замечательном памфлете «Стенько-Разинщина», посвященном Ленину. Тогда же, еще за три месяца до октябрьского переворота, он буквально взывал к соотечественникам:

«Здравый смысл, - велик Бог земли русской! - удержит, надеемся, и вас в последнюю минуту от единственного ужаса, который только и грозит России, революции, свободе:

- Гражданской войны...»13

Вместе с тем следует иметь в виду, что в известной степени критицизм Чуковского, как, кстати, и другого «врага» «короля фельетонистов» Н. Абрамовича, по отношению к Дорошевичу носил не только, и скорее всего, даже не столько идейный, сколько эстетский характер. Обоих критиков отталкивает прежде всего его принадлежность «к улице», самая его «фельетонная душа» (Абрамович), столь далекая от «утонченной морали, каких-то утонченных радостей и страданий» (Чуковский). И здесь корень их противоречия: признавая несомненную и даже высокую талантливость Дорошевича, они отказывают ему в праве занимать достойное место в их «реестре культуры», в системе культурных авторитетов - по сути быть особым, газетным писателем, чутко реагирующим на все происходящее на улице, в известной степени ее резонатором. И вместе с тем их яростная «антибуржуазность» мешала им услышать другого Дорошевича - журналиста-мудреца, предвидевшего социальную трагедию России и стремившегося отвести страну от пропасти.

Впрочем, что касается Чуковского, то его «левизна» стала бледнеть той же осенью 1906 г., когда он в газете «Свобода и жизнь» напечатал обновленный критический фельетон о Дорошевиче. Во всяком случае, он уже не нацеливает литературу на создание «торжественных, благоговейных, почти религиозных настроений» и не критикует ее за «комфортабельность».

Напротив, в цикле заметок, связанных с проводившейся им анкетой «об отношении революции к искусству», он провозглашает: «Пусть Куприн пишет о проституции и - ни слова о конституции. Пусть Минский пишет о меонах... Пусть г. Федоров поет облака и поцелуи, а рифмы к слову «баррикада» подберет и г-жа Галина... Пусть Бальмонт замкнется навсегда в башне с окнами цветными...» И заключает: «Словом, революция всегда, везде и во всем вредна литературе. И не говорите мне, что это временно, что потом, через революцию и благодаря революции литература расцветет пышным цветом»14.

Был еще один, достаточно деликатный момент, определявший отношение Чуковского к Дорошевичу. Это положение последнего в самой распространенной российской либеральной газете «Русское слово», в которой мечтали сотрудничать, печататься многие литераторы. «Чья-нибудь напечатанная там подпись сразу составляла литератору «имя», - вспоминал поэт Вл. Пяст 15. Помимо этого, «Русское слово» привлекало возможностью высокого заработка, там платили хорошие гонорары. Естественно, что в вопросах привлечения к сотрудничеству Дорошевичу, создателю успеха газеты, ее «диктатору», принадлежало решающее слово. В «Русском слове» печатались известнейшие русские писатели и публицисты - Лев Толстой, Горький, Бунин, Леонид Андреев, Розанов, Мережковский... В газете, по выражению Дорошевича, не знающей «ни «фильств», ни «фобств»16, присутствовали литераторы разных эстетических, художественных направлений.

Как во всякой литературной среде, в той, что группировалась вокруг «Русского слова», были свои предпочтения и конфликты. Неоднозначным было в ней и отношение к Дорошевичу, кстати, болезненно реагировавшему, когда «нарушали его волю». Особо критическое отношение к главе «Русского слова» испытывали деятели символистского лагеря. Тут, отметим, антипатия была взаимной, поскольку Дорошевич не терпел «декадентов», постоянно высмеивал их в своих фельетонах. В свою очередь, литераторы, близкие к кругу Мережковского и Гиппиус, видели в нем все того же «писателя для толпы», «для обывателя»17. Примешивалось к этой неприязни и несомненное чувство зависти к большим заработкам Дорошевича. Оно пробивается в дневниковой записи от 4 июня 1912 г. Блока, стремившегося с помощью заведующего петербургским бюро «Русского слова» А. В. Руманова стать постоянным сотрудником газеты: «Купчина Сытин, отваливающий 50 тысяч в год бездарному мерзавцу Дорошевичу, систематически задерживает сотни, а то и десятки рублей подлинным людям, которые работают и которым нужно жить - просто»18. К «подлинным людям», относились ближайшие друзья Блока Евгений Иванов, Владимир Пяст, а также Алексеи Ремизов.

В этой наотмашь безоглядной характеристике Дорошевича («бездарный мерзавец») только ли раздражение в связи с гонорарными «обидами», чинимыми близким людям, кстати, не только не определявшим лицо «Русского слова», но и вообще редкими там авторами? Или есть и что-то личное? Скорее всего, Блок просто злится, он и сам это признает в той же записи.

Когда болит душа за друзей, где уж тут помнить, что Сытин, которого он называет «дураком и жилой», был истинным просветителем народа, дал ему дешевую книгу, что Дорошевичу, прежде всего его таланту и публициста и организатора, «Русское слово» обязано своим успехом? И большие деньги, получаемые им, - это плата за колоссальный труд, который и не снился друзьям Блока. Более 60 тысяч строк в год Дорошевич должен был давать согласно договору с издателем. Почти двести строк в день! Пускай не все в них было равноценно, но это было слово, с которого читатель за утренним чаем начинал знакомство со свежим номером газеты.

И для Чуковского Дорошевич одновременно был и неприемлем как литератор, и вызывал восхищение как утвердившая себя, независимая и оригинальная личность. Описывая последнюю с ним встречу незадолго до смерти «короля фельетонистов», он так и говорит: «Дорошевич никогда не импонировал мне как писатель, но в моем сознании он всегда был победителем, хозяином жизни. В Москве, в «Русском слове» это был царь и бог. Доступ к нему был труден, его похвала осчастливливала... Тогда казалось, что «Рус. слово» - а значит Дорош. - командует всей русской культурной жизнью: от него зависела слава, карьера, - все эти Мережковские, Леониды Андреевы, Розановы - были у него на откупу, в подчинении». Здесь же он рассказывает о стремлении Маяковского сблизиться с Дорошевичем: «Как стремился Маяковский понравиться, угодить Дорошевичу. Он понимал, что тут его карьера. Я все старался, чтобы Дорош. позволил Маяк, написать с себя портрет. Дорош. сказал: ну его к черту»19. Трудно было сомневаться в том, что Маяковского привлекала в Дорошевиче связанность последнего с сотнями тысяч читателей, колоссальная аудитория, к которой обращался «король фельетонистов». Уже в молодые годы поэт предощущал свою «карьеру» в возможности «разговаривать с массами». И, конечно, сам стиль («короткая строка») не мог не привлекать его. Дочь Дорошевича Наталья Власьевна пишет в своих воспоминаниях: «Маяковский как-то сказал мне: "А ведь ваш отец, с его короткой строкой, в свое время имел на меня большое влияние. В газетный подвал, место привилегированное, оккупированное писателями, он ввел язык улицы»20. Для Дорошевича же скандальный футурист был почти хулиганом, отсюда и другой его запомнившийся Чуковскому шутливый ответ: «Если приведете мне вашу «желтую кофту», позову околоточного...»21.

А вот в ругающем его фельетоне Чуковского он разглядел талантливого автора, могущего быть полезным газете. И, опровергая Мережковских, предрекавших молодому критику, что ему отныне никогда «не бывать в «Русском слове», пригласил Чуковского домой, подробно разобрал его «ругательный фельетон», после чего пригласил сотрудничать в газете, вручив 500 рублей аванса. «Это был счастливейший день в моей жизни», - записал Чуковский 22 марта 1922 г., в день смерти Дорошевича22. А в тот первый визит на петербургскую квартиру «короля фельетонистов» в 1906 г. Чуковский увидел совсем другого Дорошевича. Его кабинет, библиотека убеждали, что «легкомысленный» фельетонист был человеком очень серьезных знаний, что за всем тем, что подавалось читателю в легкой, игривой форме фельетона, стояла большая работа по изучению той или иной проблемы. Не случайно спустя десятилетия Чуковский припомнил: «Вообще человеку, не читавшему его, он мог показаться знаменитым профессором, кабинетным человеком, погруженным в науку»23.

Сразу после смерти Дорошевича в феврале 1922 г. Горький, как руководитель издательства «Всемирная литература», поручил Чуковскому заняться подготовкой сборника его произведений.

К Дорошевичу автор «На дне», по свидетельству самого Корнея Ивановича, «в то время относился с большим уважением». В упоминавшемся уже письме к внучке «короля фельетонистов» Чуковский припомнил, что «однажды, когда Влас Михайлович был болен, он навестил его «вместе с Горьким». Когда же пересмотрел старые книжные издания, многое показалось ему «устаревшим», но запомнилось, что Горький «взял бы "Сахалин"».24

Конечно, если что-то и следовало тогда переиздавать, то в первую очередь знаменитую книгу о каторге. И какие-то действия в этом направлении были предприняты. Сохранилось письмо Горького вдове Дорошевича актрисе Ольге Николаевне Миткевич, в котором он извещает ее о возможности получить гонорар именно за «Сахалин». Книга по каким-то причинам не вышла.

Участие же Чуковского в «Русском слове» поначалу было эпизодическим. Комментатор его 15-томного собрания сочинений отмечает, что он сотрудничал в газете «с марта по декабрь 1913 года...»25 Но был и 1916 год. когда Чуковский в качестве корреспондента «Русского слова» вместе с делегацией Государственной Думы побывал в Англии, результатом чего явился публиковавшийся на протяжении всего года цикл его английских очерков.

ПЕРЕДЕЛКИНО

Поздней осенью 1965 г. меня, солдата срочной службы, призванного с 4-го курса отделения журналистики филологического факультета Белорусского университета, перевели из зоны под Красноярском, где я пробыл год, в Москву. Разрешили заочно продолжить учебу. Темой дипломной работы я избрал, конечно же, творчество Дорошевича.

И, конечно же, я не мог не навестить живого современника своего героя. Отправился в Переделкино, предварительно переодевшись у своего приятеля в гражданский костюм. Увольнительная у меня была, но выезд за город был нарушением, меня мог задержать патруль уже на Киевском вокзале, при посадке в электричку. Более чем неуверенным я предстал у калитки дачи Чуковского перед его секретарем Кларой Израилевной Лозовской.

- Вы кто? - спросила она меня. - Вас Корней Иванович приглашал? Вы договаривались о встрече? Он ведь работает, ему нельзя мешать.

Путаясь в словах под явно недоверчивым взглядом Клары Израилевны, я как-то объяснился. Мы вошли в дом, и Клара Израилевна снизу, у лестницы, ведшей наверх, крикнула:

- Корней Иванович, к вам солдат!

- Какой солдат? Я не жду никакого солдата! - Чуковский показался на лестнице явно раздосадованный, что ему помешали работать.

Лозовская поднялась наверх, все объяснила, и мне разрешено было подняться в кабинет писателя. Потом я бывал там, кажется, три или четыре раза. Но тот первый визит мой протекал в жутком волнении. И тем не менее помню, что я говорил, а Чуковский молчал, слушал. Я рассказал и о том, что побывал у внучки Дорошевича Натальи Дмитриевны и даже скопировал его поздравительное письмо по поводу выхода однотомника «Рассказы и очерки».

- Я ведь знал и дочь Дорошевича Наталью Власьевну... Мне рассказывал Владимир Германович Лидин о ее тяжелой болезни и преждевременной смерти. Кстати, она и сама писала мне и звонила несколько раз... Очень хотела видеть изданными книги отца. И вот действительно пришло время, когда они оказались нужными... И, наверное, ваша работа будет полезной. Дорошевич ведь буквально перевернул представление о фельетоне, сделал его живым, чрезвычайно разнообразным по форме...

Ах, если бы я тогда догадался записать, что говорил Чуковский!

Сейчас, спустя почти сорок лет, мне кажется, что я пробыл в его кабинете целую вечность, хотя в действительности, как и обещал Кларе Израилевне, не более пятнадцати минут, об истечении которых она и сама напомнила без всяких экивоков. Да и мне по своим солдатским делам нужно было возвращаться в город. Все в том же тумане я сошел по лестнице, сопровождаемый приглашением Корнея Ивановича:

- Вы позвоните, сговоритесь через Клару Израилевиу... Мы еще поговорим о Дорошевиче... И я вам «Чукоккалу» свою покажу.

По дороге на станцию я вспомнил, что забыл сказать Чуковскому, что я писал ему школьником и что он ответил мне. А потом подумал, что это неважно сегодня... Я видел Чуковского, я говорил с ним, видевшим, знавшим лично самого Дорошевича! - это было главное.

Последующие мои визиты в Переделкино были редки, с большими промежутками. Увы - долгих разговоров о Дорошевиче и «Русском слове» не получалось. У Корнея Ивановича часто бывали гости, велись интересные разговоры, он был занят... И у меня не было времени на то, чтобы надолго задерживаться, - карман рубашки словно прожигала увольнительная записка. Ведь нужно еще было время, чтобы заехать к приятелю, переодеться в солдатское и успеть в часть.

Но один разговор, более-менее продолжительный, все же помню. Я уже был неплохо начитан в старой русской прессе, перевернул комплекты - и не за один год! - самых разных газет. И знал о том самом «ругательном фельетоне» о Дорошевиче, который первоначально был опубликован в «Одесских новостях», а затем с поправками в «Свободе и жизни». Он поразил меня самым неприятным образом: как Чуковский посмел так несправедливо обрушиться на моего любимого Дорошевича, которого сам обожал в юности? И, наконец, что за двуличие; критикует Власа Михайловича за то, что тот брюзжит по адресу «генералов революции», а сам, подводя итоги анкеты, разосланной разным писателям, пишет, что «революция во всем, всюду и всегда вредит искусству»?

В общем, я имел «компромат» на Чуковского и был полон самых мстительных настроений. Шагая от железнодорожной станции к писательскому поселку, я произносил гневную обличительную речь. Короче, я собирался предъявить Чуковскому обвинения за публикацию шестидесятилетней давности. Но расстояние от станции до поселка километра полтора или два, было время поостыть. К тому же мне в голову пришла мысль: «А ведь Чуковский сделал это не столько из убеждений, сколько из озорства! Ведь он же признает талантливость Дорошевича! А талант - это главное! Ну много ли нужно смелости для критики Чарской или Северянина? А вот поднять руку на самого «короля фельетонистом» - это поступок! Это слава действительно бескомпромиссного критика».

В ту встречу я спросил Чуковского о нравах в литературной среде того времени и о том, что нужно было, помимо таланта, для того, чтобы войти в литературу, чтобы тебя заметили. Он сильно оживился.

- Нравы? Убить не убивали, но до смерти могли довести. Сейчас вот жалуются на критику! Но разве это критика? Так, блеяние барашка перед закланием... Я не говорю о критике вульгарной, которая процветала и в тридцатые годы, и позже, и сейчас дает о себе знать. Я говорю о критике эстетической, которая могла быть еще более беспощадной. А входить в литературу нужно было громко, с шумом. Иначе не заметили бы! Все должны были видеть - вот поэт, вот критик, вот публицист! Вот какой он, особый, непохожий на других! Для этого иной раз молодому и на авторитет крупный обрушиться следовало! Зубы, так сказать, опробовать. Да это ведь традиция в нашей критике. Возьмите хоть Писарева!

Я не хочу сказать, что этот монолог Корнея Ивановича свидетельствовал в пользу моего предположения о его, скажем так, сугубо личном, субъективном подходе в случае с фельетоном о Дорошевиче. Как-никак, в нем, в этом фельетоне, есть претензии идейного порядка, хотя они и даны с натяжкой, с очевидным, отвечающим его манере лихим перескоком через суть предмета. Но то, что былой боец проснулся в старом писателе, было также очевидно.

Бог мой, как мало знал я тогда о Чуковском! Да я ничего не знал! Ведь еще десятилетия были до издания его дневников - главного источника знания о нем. Но даже и в них он непрост, их нужно уметь читать и перечитывать, соотносить с другим знанием о нем же, о Корнее Ивановиче, со свидетельствами тех, кто окружал его, знал его, встречался с ним. Критик по всей своей сути, по природе, ставший детским писателем, можно сказать, загнанный в детскую литературу, - судьба и страшная, и необычная, и удачливая, если сравнить со многими его современниками. Критик, которого нет в академических трудах и учебниках по истории русской литературы серебряного века и который тем не менее остался в самой литературе. Горький парадокс...

Он был моложе Дорошевича на 17 и пережил его на 47 лет. Сейчас я вижу, как много общего было в их судьбах. «Незаконнорожденные». «Безотцовщина». «Байструки». У обоих прочерк в метрике. И страшные мучения из-за этого долгие годы, особенно в юности. Кривые ухмылки дворников, берущих документ для прописки... У обоих «неродные» фамилии: Дорошевичу свою фамилию и отчество дал мелкий служащий московской полиции, взявший на воспитание брошенного матерью полугодовалого ребенка; Чуковский же вообще изобрел нечто сложнейшее; получивший при рождении имя Николай, он впоследствии из фамилии матери Корнейчукова делает себе имя и фамилию. Если бы оба родились в благополучных браках, то первого (Дорошевича) звали бы Влас Сергеевич Соколов, а второго (Чуковского) - Николай Эммануилович Левенсон. У обоих незаконченная гимназия и никаких университетов, кроме главного - жизни. Оба - автодидакты, делают себя сами и становятся образованнейшими людьми. Оба сами овладевают иностранными языками, прежде всего английским. Оба связаны с Одессой, Чуковский - рождением, детством, молодостью, Дорошевич - семью годами работы в «Одесском листке», корреспондентом которого он отправился на Сахалин, откуда вернулся знаменитостью. Оба находят своих жен в Одессе: Чуковский - мещанку Марию Борисовну Гольдфельд, Дорошевич - актрису Клавдию Васильевну Кручинину. Наконец, оба становятся зоилами в фельетонной журналистике: Чуковский - литературным, Дорошевич - общественным.

Может, оттого и было у Чуковского не только отталкивание от Дорошевича, но и притяжение к нему. Оттого, наверное, и Дорошевич почувствовал в чем-то близкую душу и приблизил молодого Чуковского к своей газете. Он оставил свою запись в знаменитой «Чукоккале»: «Смейтесь, чтобы не плакать».

Сноски:

1. Чехов А. П. Полн. собр. соч. я писем в тридцати томах. Письма. Т. 5. М., 1977, с. 89.

2. Там же, т. 6, с. 144.

3. Чуковский К. О Чехове. М., 1967, с. 161.

4. Теплинский М. Пятнадцать литературоведческих сюжетов с автобиографическими комментариями, двумя приложениями и эпилогом. Ивано-Франковск, 2002, с. 13.

5. Троцкий Л. Моя жизнь. М., 1991, с. 80.

6. Чуковский К. И. Собр. соч. в пятнадцати томах. Т. 6. М., 2003, с. 369-376. Эти слова перекликаются с характеристикой, данной Дорошевичу критиком Н. Я. Абрамовичем в памфлете, посвященном газете «Русское слово»: «Человек улицы и ресторана, вечный информатор жизни, призванный к регистрации и зарисовке ее анекдотов и уголовных процессов... Читателю ясно, что Дорошевичу нельзя касаться чистой природы, нельзя говорить о религии, нельзя подходить вообще ко всем грандиозным, тихим, «рыдающим» темам человечества» (Абрамович Н. Я. «Русское слово». Пг., 1916, с.14. «Библиотека общественных и литературных памфлетов», № 1).

7. «Свобода и жизнь», 1906, 1 октября, № 5.

8. "Русское слово", 1907, 4 ноября, № 254.

9. Там же, 10 Октября, № 232.

10. Там же, 1912, 11 марта.

11. Там же, 1909, 6 Декабря. № 280.

12. Там же, 1905, № 1.

13. Дорошевич В. При особом мнении. Кишинев, 1917, с. 82.

14. Чуковский К. И. Собр. соч. в пятнадцати томах, т. 6, с. 400- 401.

15. Пяст Вл. Встречи. М., 1997, с-154.

16. Дорошевич В. «Русское слово». - В кн.: Полвека для книги. Литературно-художественный сборник, посвященный пятидесятилетию издательской деятельности И. Д. Сытина. 1866—1916. М., 2003, с. 287.

17. См. Крайний А. Литературные заметки. - «Новый путь», 1912,№ 11, с. 34.

18. Блок А. Собр. соч. в восьми томах. Т.7. М-Л., 1963, с. 148.

19. Чуковский К. Дневник. 1901 - 1929. М., 1991, с. 199.

20. Цит. по: Чудакова М. О. Мастерство Юрия Олеши, М., 1972, с.49.

21. Чуковский К. Собр. соч. в шести томах. Т. 2. М., 1965, с. 358.

22. Чуковский К. Дневник. 1901-1929, с. 199.

23. Так работал Влас Дорошевич. — «Литературная Россия», 1978, №51.

24. См. Сахалин. Литературно-художественный сборник. Южно-Сахалинск, 1962, с. 134.

25. Чуковский К. Собр. соч. в пятнадцати томах. Т. 6, с. 595.



Семен Букчин




ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ