ИС: Литературная газета
ДТ: 28 мая 1969 г.

УОЛТУ УИТМЕНУ - БЛАГОДАРНОСТЬ И СЛАВА!

К 150-летию со дня рождения великого американского поэта

Началось с того, что я неожиданно для себя купил в ларьке на одесской толкучке самоучитель английского языка. Хотел купить астрономию Фламмариона, но астрономии не было, и пришлось купить самоучитель - из вежливости, чтобы не обидеть торговца, который перерыл для меня весь ларек.

Самоучитель был растрепанный, с чернильными пятнами. В нем не хватало страниц. И все же из него я в первую же минуту узнал, еще не дойдя до своего чердака, что ink - это чернила, dog - собака, а spoon - ложка, и вскоре так увлекся этими драгоценными сведениями, что целый год не расставался с изодранной книгой. В конце года, к своему удивлению, я мог без особых трудов прочитать и "Эванджелину" Лонгфелло, и "Ворона" Эдгара По.

Ни одного англичанина я в ту пору и в глаза не видел. Выгнанный из гимназии, одинокий, вечно голодный подросток, я добывал себе пропитание то расклейкой театральных афиш, то работой в порту, то чтением псалмов над покойниками, а в свободные часы зубрил самоучитель, словно в нем было все мое спасение.

Шел мне в ту пору семнадцатый год. Одежда моя пришла в ветхость. Можно себе представить, каким чудищем я казался уличным прохожим: долговязый, нескладный, худой, нелюдимый. Книги читал запоем, без всякой системы: читал Дарвина, Шопенгауэра, Достоевского, Писарева, и все они у меня в голове перепутались. Из этой путаницы я создал дикую фантастическую философию, которая должна была опровергнуть всех Кантов и волшебно обновить все человечество.

Как полагалось семнадцатилетнему русскому мальчику, меня волновали до бессонницы жгучие вопросы мироздания, тайны бытия и потустороннего мира. Зимою, когда работа в порту затихала, я целые дни проводил в уютной городской библиотеке, где, между прочим, впервые открыл для себя книгу Карлейля "On heroes, hero-worship and the heroic in history" ("Герои, культ героев и героическое в истории"), которую люблю до сих пор.

Так прошел еще год. Я окончательно отбился от семьи. И вот однажды, когда я работал в порту, меня поманил к себе пальцем незнакомый матрос и, сунув мне в руку толстенную книгу, потребовал за нее четвертак. При этом он пугливо озирался, словно книга была нелегальная. Матросы иностранных судов часто провозили контрабандой зарубежные брошюры и книги.

Вечером после работы я ушел на волнорез к маяку и увидел, что это книга стихов, написанная неким Уолтом Уитменом, о котором я ничего не слыхал.

Я развернул, где пришлось и прочитал безумные стихи:

Мои цепи и балласты спадают с меня, локтями я упираюсь
в морские пучины,
Я обнимаю сьерры, я ладонями покрываю всю сушу...
Под Ниагарой, что, падая, лежит, как вуаль, у меня на лице...
Блуждая по старым холмам Иудеи бок о бок с прекрасным
и нежным богом,
Пролетая в мировой пустоте, пролетая в небесах между звезд...
Я посещаю сады планет и смотрю, хороши ли плоды.
Я смотрю на квинтильоны созревших и квинтильоны незрелых.

Подобных стихов я никогда не читал. Было ясно, что их написал вдохновенный безумец, который в трансе, в бреду вообразил себя абсолютно свободным от иллюзий пространства и времени, и далекая древность предстала пред ним рядом с сегодняшним днем, и родная Ниагара явилась в соседстве с миллионами солнц, вращающихся в мировой пустоте.

Стихи потрясли меня, как большое событие. Хаосу моих тогдашних чувств вполне соответствовал хаотический строй этой необыкновенной поэмы. Словно я взобрался на высокую гору и гляжу оттуда с головокружительной высоты на муравьиную жизнь людей.

Но вот другие стихи, написанные в глубокой низине, в нашем людском муравейнике. Каждая строка посвящена самой мелкой бытовой обыденщине.

Поэт словно решил позабыть о своих космических экстазах и обратился к бедным реалиям повседневной действительности. Разрозненные факты окружающей жизни, какие случайно попадаются ему на глаза, проходят перед ним вереницей один за другим.

Сумасшедшего везут наконец в сумасшедший дом
(Не спать уж ему никогда, как он спал в материнской спальне),
Чахлый наборщик с седой головою наклонился над кассой,
Во рту он ворочает табачную жвачку, подслеповато мигая
над рукописью...
Матросы закрепили пароходик у пристани и бросили на берег
доску, чтобы дать пассажирам сойти...
Маляр пишет буквы на вывеске лазурью и золотом...
Плотники настилают полы, кровельщики кроют крышу,
каменщики кричат, чтобы им дали известку...

Велико народонаселение этой поэмы. Она так и осталась бы в моем представлении коллекцией моментальных зарисовок с натуры, если бы в самом конце не было изумительных строк, обобщающих всю эту длинную цепь разрозненных образов, придающих каждому звену этой цепи широкий, многозначительный смысл:

И все они льются в меня, и я изливаюсь в них,
И все они - я,
Из них изо всех и из каждого я тку эту песню о себе.

Сейчас мне даже трудно понять, почему эти стихи так поразили меня. Должно быть, искусство поэта отрешаться от своих личных, индивидуальных особенностей и видеть себя, свое "я" в каждом другом человеке полностью отвечало в ту пору моим душевным потребностям, неясным для меня самого.

Мне показалось, что стихи эти адресованы мне.

Целый год я не расставался с удивительной книгой. Таскал ее с собою и на работу, и на берег, где помогал слепому рыбаку Симмелиди чинить его ветхие сети. Кое-что в книге было мне непонятно, кое-что казалось неинтересным, шаблонным, но когда я дошел до такого шедевра, как "When Lilacs Last in the Dooryard Bloomed" ("Когда во дворе перед домом цвела этой весною сирень"), я почувствовал себя богачом.

К тому времени, когда снова наступила зима, я успел сродниться с Уолтом Уитменом. В моем юношеском сердце нашли самый сочувственный отклик и его призывы к экстатической дружбе, и его светлые гимны равенству, труду, демократии, и его радостное опьянение своим бытием, и его дерзновенная речь во славу эмансипации плоти. У очень юных читателей есть золотая способность жить под диктовку прочитанной книги, формирующей строй их жизни. То же случилось со мной. Я стал глядеть на мир глазами Уолта Уитмена и даже как бы преобразился в него. И все, что я видел вокруг - все люди, вся природа, все вещи, - предстало передо мной на фоне бесчисленных тысяч веков, озаряемых миллионами солнц.

Естественно, мне захотелось, чтобы и другие читатели изведали такое же счастье. Поэтому в 1902 или 1903 году я принялся переводить на русский язык поразившие меня страницы "Листьев травы".

Но, увы, я оказался из рук вон плохим переводчиком. Переводы выходили у меня громоздки, неуклюжи и тусклы. Стихи Уитмена в русском обличии совершенно не передавали энергичной динамики подлинника. Так как русские слова чуть не втрое длиннее английских, под моим неумелым пером получались вялые, анемичные тексты, внушающие непреодолимую скуку. Чтобы прогнать эту скуку, я решился на беззаконный поступок: стал переводить "Листья травы" нарядным и гладким стихом, украшенным звонкими рифмами. Теперь мне стыдно признаться в этом наивном и зловредном поступке, но нужно же принять во внимание, что я был одинокий самоучка, не имевший никакого понятия о методах художественного перевода.

Конечно, я не смел и мечтать о печатании русского Уитмена. Лишь в 1907 году, когда я переселился в столицу и стал печататься в столичных журналах, студенческий "Кружок молодых" при Петербургском университете издал тоненькую брошюрку моих переводов американского барда. Переводы, повторяю, были плохи, но брошюрка имела огромный успех - об Уолте Уитмене заговорили в печати.

Успех не доставил мне радости: все время меня мучила совесть. Я люто возненавидел неудачную книжку и попытался загладить свой грех перед Уитменом: стал переводить его заново.

В 1914 году вышло в Москве с предисловием И.Е. Репина новое издание моей книги о нем, где переводы были значительно лучше. Книга была уничтожена царской цензурой и до читателя не дошла. У меня сохранился лишь один экземпляр.

Между тем читатели настойчиво требовали нового издания "Листьев травы". Эти издания следовали одно за другим (1918, 1919, 1922, 1923, 1931, 1932 и т.д.), и почти каждое из них я ремонтировал заново.

В 1944 году, во время войны, книга вышла десятым изданием. Нынче, в 1969 году, к 150-летию со дня рождения Уитмена, мои переводы печатаются четырнадцатый раз, и все же я снова и снова вношу в них поправки.

Поэзия Уитмена могуче влияла на творчество многих советских поэтов. В том стихотворении, с которым обратился ко мне еще в тридцатых годах Борис Пастернак, последние строки читаются:

...За Уитмена
Мой комплимент медвежий.

В книге своих переводов я рассказываю, какие строки Уитмена так или иначе отразились в поэзии Маяковского и Велимира Хлебникова.

Конечно, я был не только переводчиком, но и истолкователем поэзии Уитмена. В каждой книге моих переводов постоянно печаталась моя обширная статья о поэте.

После того, как появились капитальные труды о нем французского профессора Роже Асселиво и американского ученого Гэя Уилсона Аллена, его жизненный и творческий путь стал для меня гораздо яснее. Теперь я знаю о его жизни и поэзии в тысячу раз больше, чем я знал в девятьсот первом году, когда простодушным подростком читал "Song of Myself" ("Песня о себе") в черноморском порту, но нельзя же скрывать от себя, что мои отношения к Уитмену утратили свой прежний эмоциональный накал. Как я ни стараюсь, я не могу вернуть себе то сердцебиение радости, какое я ощутил, когда впервые увидел весь мир вдохновенными глазами поэта. Вообще мне сдается, что по-настоящему понимают стихи не ученые, не литературоведы, не критики, а те молодые читатели, которые постигают их всей своей кровью и видят в них обогащение души.

Но и сейчас, на девятом десятке, я храню благодарную память к поэту, книга которого была таким важным событием моей далекой и тревожной юности.

Корней Чуковский

Яндекс цитирования